Тысяча девятьсот семьдесят пятый год, кировская глубинка. Старому пасечнику в село приходит чужая зависть — без подписи, без лица, в казённом конверте. И тогда он сделает то, чего не ждали ни анонимщик, ни всё село: не пойдёт ни в милицию, ни в суд — он ответит молчанием, от которого не уйти.
В Шурме УржУмского района Кировской области, на улице Колодезной, под номером три, жил Никодим Ефимович ШЕрсткин, шестидесяти двух лет, пасечник пчеловодческого товарищества «Лесной мёд» при колхозе, вдовец, отец одного сына — Сильвестра, тридцати пяти лет, инженера-конструктора в городе Кирове.
Никодим Ефимович держал пасеку на дальнем краю села, в распадке у речки Шурминки, где сосны спускались к воде по двум склонам, а на южном склоне — пятнадцать гектаров медоносного разнотравья: иван-чай в июле, липа в июне (старая липовая роща ещё с тысяча восемьсот девяностых годов, посаженная барином), кипрей, дягиль, васильки в августе. У Никодима Ефимовича было сто двадцать ульев. Из них восемьдесят — родовых, дедовых, в которых сохранились ещё деревянные рамки тридцатых годов; сорок — новых, послевоенных. Пасека Никодима Ефимовича была одной из лучших в Уржумском районе — план Кировской облпотребкооперации она перевыполняла каждый год на восемнадцать процентов. Мёд её — чистый, без вкраплений сахара, в августе и сентябре уходил через районный потребсоюз в Москву, в магазин «Алтайские дары» на улице Горького — хоть мёд был и не алтайский, но «дары» — это была фантазия торгующих, не Никодима Ефимовича.
Жена Никодима — Параскева Викторовна — умерла в шестьдесят девятом году, тихо, от долгой болезни. Семь лет Никодим Ефимович жил один. Сын Сильвестр приезжал из Кирова на майские, на октябрьские, на родительский день в июне. Сноха Виринея и внук Игорь, восьми лет, приезжали летом на каникулы помогать с откачкой мёда. В остальное время Никодим Ефимович жил один в большой избе на Колодезной три.
Соседом Никодима Ефимовича через колодец был Алексей Игоревич ЦвИрко, тридцати шести лет, тоже пасечник того же товарищества «Лесной мёд». В Шурму Алексей Игоревич приехал восемь лет назад, в шестьдесят восьмом году, по распределению Кировского сельхозтехникума (окончил отделение «пчеловодство», специализация «производственная»). Был он невысокий, плотный, с округлым лицом, с тёмными глазами под густыми бровями, с короткими руками, с привычкой при разговоре часто кивать. В Шурме у него было своё хозяйство — изба с большим двором, баня, сарай, пасека на восемьдесят ульев в соседнем распадке (за два километра от Никодимова, ниже по течению Шурминки, на сосновом склоне без липы и без иван-чая, но с разнотравьем). Жена — Полина Никодимовна Цвирко (Лопанкина в девичестве), тридцати двух лет, продавщица сельпо в Шурме. Двое детей — Глафира десяти лет, школьница, и Виктор шести лет, в детском саду.
Алексей Игоревич за восемь лет в Шурме хорошо устроился. Пасека работала, мёд сдавал в товарищество, план выполнял. Но план он выполнял ровно на сто процентов — а Никодим Ефимович на сто восемнадцать. И вся разница, по мнению Алексея Игоревича, заключалась в одном — в распадке с липой и с южным склоном, который занимал старик Шерсткин ещё с пятьдесят шестого года, по разрешению правления товарищества, оформленному на двадцать пять лет. До восемьдесят первого года участок Никодима был неприкосновенен. После — оформлять заново.
Алексей Игоревич считал, что он, выпускник Кировского сельхозтехникума шестьдесят восьмого года, специалист по «производственному пчеловодству», моложе, образованнее, активнее — на старом разнотравье с липой выдержал бы пасеку в полтора раза больше, чем у старика. То есть план не сто восемнадцать, а сто пятьдесят процентов. И мёд получал бы лучший — а значит, премии и почёт.
В августе семьдесят пятого года, когда Алексей Игоревич уже два года так думал, он пошёл в правление товарищества «Лесной мёд» с заявлением: предложил «реорганизовать распределение участков для повышения общей продуктивности товарищества». Председатель правления — Капитон Демьянович ХлЫнцов, пятидесяти лет, отказал.
— Алексей Игоревич, у нас Никодим Ефимович сорок лет на этом участке. Он там пасеку поставил при отце. Мы его не передвинем, пока он сам не уйдёт.
— Капитон Демьянович, я не предлагаю его передвинуть. Я предлагаю поменяться — он на мой участок, я на его. На моём он и в его годы справится, у меня участок поближе и поровнее.
— Алексей Игоревич. У него участок оформлен до восемьдесят первого года. В семьдесят пятом — никто переоформлять не будет. В восемьдесят первом — посмотрим.
— Хорошо.
Алексей Игоревич вышел из правления и сделал так, как сделал бы человек его склада характера.
Первая анонимка пришла в Уржумское районное санитарно-эпидемиологическое отделение тринадцатого октября семьдесят пятого года, по обычной почте, без обратного адреса, со штемпелем Уржумского почтамта. Машинописная, на одной странице. Заведующая отделением Дарья Лазаревна Парфёнова, сорока пяти лет, прочитала.
«В Шурминском товариществе „Лесной мёд“ пасечник Шерсткин Никодим Ефимович держит ульи в распадке у реки Шурминки с грубым нарушением санитарных норм. Имеются признаки заражения варроатозом и нозематозом. Мёд от его пасеки попадает в районное заготовление без надлежащей проверки. Местные жители, употребляющие этот мёд, рискуют здоровьем. Просим направить ревизора с проверкой.»
Без подписи. Группа «жителей Шурмы».
Дарья Лазаревна аккуратно убрала письмо в красную папку «Анонимные сигналы», подумала. По регламенту анонимные сигналы можно было не рассматривать, но «угроза здоровью» — это всегда внимание. Дарья Лазаревна направила сигнал на стол ревизора Сидора Лазаревича Капустина — никаких родственных отношений с Дарьей Лазаревной, совпадение по отчеству, — пятидесяти лет, опытного специалиста по пчеловодству областной санитарной службы, прикомандированного в Уржумский район на квартальные проверки.
Сидор Лазаревич прочитал, помолчал, спросил:
— Дарья Лазаревна, в Шурме у нас плановые проверки когда были?
— Прошлой весной. В мае.
— Тогда нарушений не находили?
— Нет.
— Странно. От мая до октября — пять месяцев. Чтоб варроатоз и ноземы появились — нужны причины. Хорошо, поеду. По плану всё равно через две недели в Шурму.
Сидор Лазаревич Капустин приехал в Шурму девятнадцатого октября семьдесят пятого года, в воскресенье, на попутном грузовике «ГАЗ» Уржумской санитарной службы. Перед визитом к Никодиму Ефимовичу зашёл в правление товарищества «Лесной мёд» к Капитону Демьяновичу Хлынцову — представиться. Капитон Демьянович сказал:
— Сидор Лазаревич, я этого не понимаю. У нас Никодим Ефимович сорок лет на пасеке, никогда ни одной жалобы. Я считаю — это какая-то склока. Кому-то старый Шерсткин стал не нравиться. Я думаю, что это от Алёшки Цвирко идёт. Он в августе просил поменяться участками — я отказал.
— Капитон Демьянович, в анонимке писали группа «жителей Шурмы».
— Сидор Лазаревич, у нас в Шурме «группа жителей» одну анонимку не пишет — у нас село малое, все друг друга знают. Это один человек. И один человек — это Цвирко. Я думаю, проверьте старого Шерсткина по полному списку, как положено. Но имейте в виду — анонимка от соседа.
— Имею в виду.
Сидор Лазаревич пошёл к Никодиму Ефимовичу. Никодим Ефимович в это утро был на пасеке — обходил ульи перед зимовкой, проверял запасы мёда и подмор пчёл. Сидор Лазаревич нашёл его в распадке, у Шурминки, в стёганой телогрейке поверх рубахи, в шапке-ушанке.
— Никодим Ефимович.
— Сидор Лазаревич. Каким ветром?
— Анонимный сигнал. Жалоба на ваш участок.
— Какая жалоба?
— Варроатоз и нозематоз. Угроза здоровью.
Никодим Ефимович посмотрел на ревизора серьёзно. Потом усмехнулся.
— Сидор Лазаревич, проверяйте по полной программе. У меня сорок лет одно правило — у меня пчёлы здоровее, чем у любого товарищества Кировской области. И клеща варроа у меня нет с пятьдесят пятого года, когда я последний раз обрабатывал термокамерой Гущина.
— Никодим Ефимович, проверим. Раскрывайте улей сегодня и завтра. Образцы возьму.
— Хорошо.
Два дня Сидор Лазаревич с двумя помощниками-биологами из Уржумской санстанции работали на пасеке Никодима. Раскрывали по выбору сорок четыре улья из ста двадцати. Брали пчёл из улочек, пыльцу из обножек, подмор с поддонов, образцы расплода. Образцы — в лабораторию в Уржум, оттуда дублей в Кировскую областную санитарную лабораторию.
Через две недели — двенадцатого ноября — пришли результаты. Заключение: «Пасека Шерсткина Никодима Ефимовича, участок „Шурминский“, находится в идеальном санитарном состоянии. Признаков варроатоза и нозематоза не обнаружено. Качество мёда соответствует государственному стандарту семьдесят четвёртого года, второго сорта „горно-таёжный“, по содержанию диастазы — высшая категория. Нарушений санитарных норм не обнаружено. Подпись: Капустин Сидор Лазаревич, ревизор; Парфёнова Дарья Лазаревна, зав. отделением. Утверждено заместителем главного санитарного врача Кировской области.»
Заключение прислали в Шурму. Капитон Демьянович Хлынцов вывесил его на доске объявлений у правления товарищества. Никодим Ефимович работал дальше.
Но в Шурме уже шептались. Слух о санитарной проверке у Шерсткина разошёлся за две недели. Кто-то говорил «у Никодима Ефимовича пчёлы заразные», кто-то — «как раз нет, его проверили». Бабы у колодца на Колодезной перешёптывались. Соседка слева — Раиса Викторовна Лопаткина, восьмидесятилетняя — встретила Никодима Ефимовича на тропе утром после первой проверки и сказала:
— Никодим Ефимович, у тебя пчёлы хворают, говорят?
— Раиса Викторовна, не хворают.
— А санитарная служба же ездила?
— Ездила. По жалобе кого-то. Кого — не знаю. Но проверка дала — у меня всё в порядке.
— Слушай, я твой мёд ела в августе. Хороший. Дай мне на зиму ещё трёхлитровку — а то баба Глаша мне сказала, я перестану.
— Зайди вечером. Дам.
— А почём?
— Восемнадцать рублей за трёхлитровку, как обычно.
— Сегодня вечером зайду.
Раиса Викторовна купила мёд, но в посёлке шёпот не прекратился. Слух — он, как пчела в улочке, найдёт себе хозяев. Никодим Ефимович в декабре сидел один в избе, заваривал чай липовым цветом с мёдом, думал. Думал о том, что сорок лет жил мирно, и в шестьдесят два года ему кто-то решил жизнь испортить. Кто — он догадывался. Знал, что Алёша Цвирко в семьдесят пятом году летом ходил к Капитону Демьяновичу с предложением о реорганизации. Знал, что Алёша Цвирко в августе три раза подходил к пасеке Никодима и долго смотрел через изгородь. Знал, что Алёше Цвирко тридцать шесть лет, что у него энергии больше, чем у Никодима Ефимовича в шестьдесят два, что Алёше Цвирко хочется чужого.
Никодим Ефимович сидел с чаем и думал.
В апреле семьдесят шестого года, когда пчёлы у Никодима Ефимовича после зимы вышли на первый облёт, на пасеке у Алексея Игоревича произошёл «случай». Алексей Игоревич вечером тринадцатого апреля решил обработать свои ульи от варроатоза «термоформальдегидной» обработкой — это была экспериментальная методика, которую он привёз из Кировского сельхозтехникума и которую старые пасечники Шурмы не одобряли (считалось, что она травит самих пчёл). Алексей Игоревич обработку провёл — и из-за ошибки в дозировке (он по неопытности добавил в раствор втрое больше нужного) пчёлы у него массово погибли. Полпасеки — сорок ульев — пчёлы вылетели роем, дёрнулись на воду к Шурминке, погибли в холодной апрельской ветреной погоде.
В это же время другая половина — сорок ульев — пчёлы вышли роями и потянулись вверх по течению Шурминки, к никодимову распадку. Что само по себе не было бы беды (роящиеся пчёлы могут принять чужой улей), но Алексеевы пчёлы несли на себе остатки формальдегидной обработки, и при контакте с никодимовыми пчёлами начали ослаблять никодимову семью. К концу апреля у Никодима Ефимовича пять ульев — крайние, ближе к нижнему течению Шурминки, — оказались с ослабленной маткой и значительной убылью пчёл.
Никодим Ефимович обходил пасеку, видел потери. С пасеки пошёл прямо в село — к Алексею Игоревичу.
— Алексей Игоревич.
— Слушаю, Никодим Ефимович.
— У меня пять ульев в крайнем ряду ослабли. Подмор на поддоне необычный — пчёлы будто отравленные. Алексей Игоревич, у тебя в апреле обработка была?
— Была. По методике сельхозтехникума.
— Какая методика?
— Термоформальдегидная.
— Алексей Игоревич, эта методика для роящихся ульев не годится. Ты пчёл выгнал из дома, они на твою воду упали, а уцелевшие потянулись по реке — ко мне в распадок. Сорок твоих ушло, а у меня крайние пять ульев слабые — у меня матки в двух из них не выживут к маю, факт.
— Никодим Ефимович, я не нарочно. Я по инструкции, у меня в учебнике написано.
— В учебнике одно, а у нас в Шурме другое. У нас формальдегидная обработка не идёт — у нас зимы холодные, пчёлы слабые после марта. У нас по старому, термокамеру Гущина — два часа при сорока восьми градусах, без химии. Это с пятьдесят пятого года все в Шурме знают.
— Никодим Ефимович, я с учебника учился.
— Учебник, Алексей Игоревич, не родная мать. С учебника всему не научишься. Идём ко мне, я тебе покажу гущинскую термокамеру.
— Никодим Ефимович, я с вами по теории не согласен. У меня сертификат специалиста областного сельхозтехникума.
— Алёша, не сердись, я с тобой не на «вы» — я с тобой по-соседски. Ты мне ущерб нанёс — пять ульев. По уставу товарищества ты обязан возместить из своего планового фонда тридцать процентов мёда. Я в правление подавать заявление пойду.
— Никодим Ефимович, доказательств нет. Анализ не подтвердит, что это от моей обработки.
— Алёша, доказательства у нас в Шурме не на бумаге считают. Все в селе видели, как у тебя апрельский рой по реке шёл. У тебя у самого половина пчёл лежит у воды Шурминки — это ясно показывает. Я в правление подаю, и Капитон Демьянович сам решит.
— Никодим Ефимович, я в суд пойду по защите чести.
— В суд иди, Алёша. Я тебя в суд не вызываю — я в правление подаю гражданское возмещение по уставу товарищества. До свидания.
Никодим Ефимович вышел из двора Алексея Игоревича. Алексей Игоревич стоял у ворот, смотрел вслед, мял в руках кепку.
Утром следующего дня Никодим Ефимович пошёл к участковому — Дормидонту Петровичу Хорошилову, тридцати восьми лет, лейтенанту милиции, фронтовое детство, человек спокойный, рассудительный. Не для жалобы — для совета.
— Дормидонт Петрович.
— Никодим Ефимович, заходи.
— Дормидонт Петрович, у меня к тебе один вопрос. Не служебный.
— Слушаю.
— У меня сосед Алёша Цвирко. Ты его знаешь. Он, я подозреваю, в санитарную службу анонимку прислал по моей пасеке. Получилось — проверка, я её прошёл, но в посёлке шёпот пошёл. И вот теперь его пчёлы у меня крайний ряд ослабли — он апрельскую обработку провёл с грубым нарушением, его пчёлы вылетели и моих поразили. Это всё уже факты.
— И что ты, Никодим Ефимович, хочешь?
— Дормидонт Петрович, я в милицию по этому не пойду. И в суд не пойду. И с Алёшей скандалить не буду. Я к тебе пришёл сказать одно — что я знаю, кто меня позорит, и я с ним по-другому буду разбираться.
— По-другому — это как?
— По-нашему, по-сельскому. Я буду рассказывать. По правде. С кем в чайной встречусь, тому и расскажу, что было. Без злобы. Просто факт. И посмотрю.
— Никодим Ефимович, я тебя поддерживаю. У меня к Алёшке давно недоверие — он у меня дважды проходил по нарушениям, я ему два административных предупреждения вынес: пьянка в общественном месте и громкая ссора с женой Полиной, в семьдесят втором и в семьдесят четвёртом. Не лез я к нему дальше, но человек он не из ровных.
— Дормидонт Петрович, я об этом не знал.
— А ты у нас спокойный, не лезешь. Поэтому и не знаешь. Никодим Ефимович, если будет надо — заходи.
— Зайду.
Никодим Ефимович стал «рассказывать». Не специально — естественно. В чайной на углу Колодезной и Лесной, за столиком в обеденный час, он садился с пасечниками соседних колхозов — Прокопием Силантьевичем из Лопатина, Иннокентием Антоновичем из Шкаповой, Феоктистом Кирилловичем из КУменова. За стаканом чая рассказывал, как ходил к нему ревизор Сидор Лазаревич Капустин по анонимной жалобе. Как заключение было — пасека идеальная. Как в апреле Алёшина обработка прошла, и его пчёлы пять моих ульев ослабили. Без надрыва. Просто так.
Прокопий, Иннокентий и Феоктист слушали. Они в Уржумском районе пасечники старые, со стажем с сороковых-пятидесятых годов, опытные. Они в анонимках всё понимали — кто и зачем. Они шли в свои сёла и за обедом с соседями рассказывали. Не злобно — между пасечниками всё передаётся как новости.
К июню семьдесят шестого года в Уржумском районе все товарищества знали: «У Никодима Ефимовича в Шурме сосед-доносчик. Алёшка Цвирко. Молодой. Кировский сельхозтехникум.» Где Алёшка появлялся — на районной ярмарке мёдов в Уржуме в августе, на сельхозсовещании в районе в июне — пасечники соседних колхозов не подходили к его столу. Не приветствовали. Не садились рядом.
Сначала Алёшка этого не замечал. Потом — стал замечать. К концу августа Полина Никодимовна, его жена, в магазине услышала от бабы Глафиры — старшей продавщицы, шестидесяти трёх лет — тихо, у самого плеча:
— Полинушка, у твоего Алёши там в Шурме слух идёт.
— Какой слух?
— Что он на Никодима Ефимовича в санслужбу донёс анонимку. Ты не знала?
— Не знала.
— Ну, теперь знаешь.
Полина Никодимовна в этот вечер встретила мужа за ужином. Поставила перед ним кашу. Сказала прямо:
— Алёша, ты на Никодима Ефимовича анонимку писал?
— Полина, кто тебе сказал?
— Баба Глафира.
— Бабий базар, не слушай.
— Алёша, ты писал или не писал?
— Полина, я тебе скажу — я в санслужбу писал. По общему сигналу. У Никодима Ефимовича в распадке участок огромный, такому пчеловоду пора уступить молодому. Я считал — пусть проверят. Доказательств у меня не было, но я считал — надо.
— Алёша, ты старика позорил.
— Полина, я не позорил. Я сигналил.
— Алёша, у нас в Шурме сигналят без подписи только трусы. Ты трус, Алёша.
— Полина, не лезь.
— А пчёлы твои в апреле у Никодима Ефимовича крайние пять ульев ослабили — это правда?
— Полина, пчёлы — это пчёлы. Это случайность.
— Алёша, ты в инструкции по обработке ошибся, тебе в правлении за это претензию выставили. Тридцать процентов из твоего фонда списали в фонд Никодима Ефимовича. Я в сельпо узнала.
— Полина, тебе бабки натрепали — ты и веришь.
— Алёша, я тебе не баба. Я твоя жена. Я тебе сейчас одно скажу — я с тобой так жить не буду. Я к маме в Сысерть еду. С детьми.
— Полина, не дури.
— Я не дурю. У мамы в Сысерти меня ждут. У мамы есть дом, есть огород, мне работу найдут в магазине. Глафирка в школу там пойдёт с сентября — в четвёртый класс перевод оформлю. Виктор в первый. Алёшка, ты у нас в семье решил — я тоже решила. До свидания.
И Полина Никодимовна в августе семьдесят шестого года, через две недели после разговора, собрала чемоданы, посадила детей в попутный грузовик «ГАЗ» леспромхоза и уехала в Свердловскую область, в посёлок Сысерть, к своей матери Аделине Поликарповне Лопанкиной. Алексей Игоревич остался один в большой избе на Колодезной четыре.
Алексей Игоревич попытался держаться. В сентябре пошёл в правление товарищества «Лесной мёд» к Капитону Демьяновичу. Спросил:
— Капитон Демьянович, у меня к семидесяти седьмому году планирую увеличить пасеку на двадцать ульев. Можно мне дополнительный участок?
— Алексей Игоревич, у нас свободных участков нет.
— А в распадке у Шурминки? У Никодима Ефимовича? У него сто двадцать ульев — а распадок пятнадцать гектаров. Туда пятьдесят ульев влезет. Можно мне в дальнем углу его распадка десять ульев поставить?
— Алексей Игоревич, нет.
— Капитон Демьянович, почему?
— Потому что Никодим Ефимович свой распадок держит без подселения — таков уговор с правлением с пятьдесят шестого года. И потому что вы у нас в товариществе сейчас на повторных проверках, после претензии по вашей обработке в апреле. Я вам новые участки не выделяю до восемьдесят первого года.
Алексей Игоревич вышел из правления. Лицо у него было серое. Понял — в Шурме ему хода больше нет.
В чайной села Шурма, в октябре семьдесят шестого, Алексей Игоревич пришёл один пообедать. Сел за столик в углу. Подошла официантка — Зоя Викторовна, пятидесяти лет, давняя в посёлке, добрая обычно.
— Алексей Игоревич, что вам?
— Зоя Викторовна, суп и пельмени.
— Будет.
Зоя Викторовна принесла суп. Положила. Уходя, тихо сказала:
— Алексей Игоревич, я вам поставила. А вы сами решите — за тем ли вы столиком сели.
— А что?
— А то, что у нас за этим столом — пасечники. И с вами они за один стол не садятся. Меня это не касается, я обслуживаю. Просто скажу — чтоб не удивлялись.
Алексей Игоревич посмотрел на Зою Викторовну. Зоя ушла. В чайной было ещё восемь человек — за тремя столами. За столом справа сидели Прокопий Силантьевич из Лопатина и Феоктист Кириллович из Куменова — пили чай, разговаривали. За столом слева — два лесоруба местного леспромхоза, в робах. За третьим — председатель сельсовета Аникей Игнатьевич с агрономом.
Никто Алексею Игоревичу не кивнул. Никто его не приветствовал. Прокопий Силантьевич специально отвернулся, разговаривая с Феоктистом Кирилловичем.
Алексей Игоревич съел суп. Заплатил. Вышел из чайной. На улице Колодезной, в осеннем сумраке, шёл лёгкий дождь.
В этот вечер Алексей Игоревич принял решение.
В декабре семьдесят шестого года Алексей Игоревич Цвирко продал свою пасеку — восемьдесят ульев плюс инвентарь — пасечному товариществу «Лесной мёд» по оценке правления, за половину рыночной цены (рыночная — четыре тысячи рублей за полную пасеку с инвентарём, продал за две тысячи). Дом на улице Колодезной четыре — продал семье молодого тракториста колхоза, Семёна Викторовича Лопаткина, за две с половиной тысячи. Сам уехал в Уржум, устроился рабочим на районную пчелобазу — простым приёмщиком восковой суши, на семьдесят восемь рублей в месяц.
В Шурме Алексея Игоревича больше не видели. К Полине в Сысерть он за два года не приехал ни разу. Полина в Сысерти работала продавщицей в районном магазине номер три, Глафира училась в школе номер один, Виктор пошёл в первый класс той же школы с сентября семьдесят шестого. Полина оформила развод с Алексеем в Сысерти в восемьдесят первом году, через пять лет после отъезда. Развод состоялся без присутствия Алексея, по доверенности. Дети остались с матерью. Алексей платил алименты на двоих детей — треть от своих семидесяти восьми рублей в месяц. Через год Алексей Игоревич пропал из Уржума — устроился, по слухам, в пчелотрест в Башкирии, в село Архангельское Архангельского района; больше про него в Шурме слышали редко.
На Колодезной в Шурме осталась изба Лопаткиных — Семёна Викторовича с молодой женой Анфисой Ивановной. Через два года, в семьдесят восьмом, у них родился сын — Иван Семёнович. К колодцу между избами по-прежнему ходили все соседи.
Никодим Ефимович по-прежнему держал свою пасеку в распадке у Шурминки. К восьмидесятому году — сто тридцать ульев. К восемьдесят первому году переоформил свой участок ещё на двадцать пять лет, до две тысячи шестого года. План перевыполнял на двадцать процентов.
Виктор Алексеевич Цвирко, младший сын ушедшего, после того как Полина забрала его в Сысерть в семьдесят шестом году, на каждое первое сентября — у Полины это было правилом — приезжал в Шурму к бабушке (матери Алексея Игоревича — Серафиме Никифоровне Цвирко, шестидесяти восьми лет, которая перебралась к сыну из соседнего Лопатина после смерти мужа в семидесятом году и жила в Шурме на улице Лесной, в маленькой отдельной избе). Виктор приезжал на неделю до начала учебного года. Бабушка вела внука по селу, показывала, рассказывала.
В первое сентября семьдесят восьмого года, когда Виктору было восемь лет (он в Сысерти пошёл во второй класс), Никодим Ефимович, идя со своей пасеки с двумя трёхлитровыми банками мёда в сумке — для сына Сильвестра, который должен был приехать на октябрьские, — встретил Виктора с бабушкой Серафимой Никифоровной у колодца.
— Здравствуйте, Серафима Никифоровна.
— Никодим Ефимович, здравствуй.
— Виктор, ты у нас на сентябрь?
— Да, дядя Никодим. Я завтра уезжаю в Сысерть.
— А ты во второй класс пошёл?
— Да.
Никодим Ефимович помолчал. Поставил сумку. Достал из неё две трёхлитровые банки с мёдом — той самой осенью, августовско-сентябрьского сбора, гречишного с примесью кипрея, лучшего качества.
— Виктор, держи. Это тебе на первое сентября. Одну отнеси в школу — детям своим в классе раздать с чаем по чайной ложке, а вторая — себе на завтрак с булкой. Скажи учителю — это от соседа, дедушки из Шурмы.
Серафима Никифоровна посмотрела на Никодима Ефимовича — со слезами в глазах.
— Никодим Ефимович, я… Не возьмём, у меня язык не повернётся.
— Серафима Никифоровна, возьмите. Это ребёнку, не вам. Ребёнок ни в чём не виноват. Возьмите.
Серафима Никифоровна взяла две банки. Виктор смотрел на дядю Никодима внимательно.
— Спасибо, дядя Никодим.
— На здоровье, Виктор. Учись хорошо. К нам в Шурму приезжай каждый год. У тебя бабушка хорошая.
— Я знаю.
И Никодим Ефимович пошёл дальше. Серафима Никифоровна с Виктором донесли банки до своей избы. На следующий день Виктор уехал в Сысерть. В сысертском втором классе учительница Капитолина Викторовна Лопанкина (родственница матери Виктора Полины, по линии бабки) поставила на классный стол первого сентября одну трёхлитровую банку мёда. Каждому из двадцати четырёх учеников налила в кружку чая по чайной ложке. Дети ели. Виктор сидел тихо, гордый, говорил: «Это от моего дяди Никодима. В Шурме».
Учительница Капитолина Викторовна позже, на родительском собрании, тихо спросила Полину Никодимовну:
— Полинушка, кто этот дядя Никодим?
— Это, Капочка, сосед моего бывшего мужа. По Шурме.
— Хороший человек?
— Хороший человек.
— А бывший твой муж — какой?
— Капочка, об этом я тебе как-нибудь потом расскажу. Лучше не сейчас.
Никодим Ефимович Шерсткин прожил в Шурме до девяносто первого года, умер в семьдесят восемь лет от удара. Похоронили его на сельском кладбище за пилорамой, рядом с женой Параскевой Викторовной. На похороны приехали сын Сильвестр со снохой и внуком (Игорь к тому времени уже был двадцати трёх лет, инженер в Кирове), пасечники Прокопий Силантьевич из Лопатина и Феоктист Кириллович из Куменова, председатель сельсовета Аникей Игнатьевич, участковый Дормидонт Петрович (на пенсии, восьмидесяти лет). На могиле — большая фотография в траурной рамке, цветы. Сильвестр после похорон распорядился пасекой: продал её товариществу «Лесной мёд» по справедливой цене, передал инвентарь молодому пасечнику Карпу Прокопьевичу — сыну Прокопия Силантьевича из Лопатина, который перебрался в Шурму на место Никодима.
Карп Прокопьевич, тридцати двух лет, поставил в распадке у Шурминки свои сто двадцать ульев. Работал по-старому, как Никодим Ефимович учил. Термокамеру Гущина — два часа при сорока восьми градусах, без химии — соблюдал свято.
Алексей Игоревич Цвирко в Башкирии работал приёмщиком восковой суши до перестроечных лет. После девяносто первого года потерял работу, перебрался в Уфу, перебивался случайными подработками. К двухтысячному году, в шестьдесят лет, оформил пенсию как сельхозработник — неполную, на половину ставки: стажа в трудовой не хватило. Жил в общежитии. Умер в Уфе в две тысячи третьем году, в шестьдесят три года, от инсульта. Полина на похороны не приехала — узнала через полгода случайно. Виктор, сын, в это время был тридцати трёх лет, инженер в Екатеринбурге, к похоронам не успел. Глафира, дочь, тридцати семи лет, преподавала в школе в Сысерти, на похороны тоже не поехала.
Алексей Игоревич за всю свою жизнь после семьдесят шестого года ни разу не приехал в Шурму, ни разу не позвонил жене, ни разу не написал детям. Раз в год — на день рождения Виктора в апреле — он посылал из Уфы открытку: «Сынок, поздравляю. Папа.» Виктор открытки хранил в коробке. Он эту коробку открыл первый раз только в девяносто восьмом году, когда самому ему исполнилось двадцать восемь — и тогда, прочитав двадцать с лишним открыток одну за другой, заплакал.
Но это другая история, и мы её здесь не доскажем.
Никодим Ефимович в эту историю никогда не вкладывал злобы. Алексея Игоревича не наказал ни в суде, ни на сходе. Он сделал одно — рассказал правду. Правда сама нашла себе путь, как пчела находит цветок, как мёд находит зимовку.
Тот, кто сам строил козни против пожилого соседа, сам и ушёл из села. Без обвинений, без сцен, без покаяния.
А мёд на пасеке Никодима Ефимовича — и его наследника Карпа Прокопьевича — каждый август стоял в трёхлитровых банках в магазине «Алтайские дары» на улице Горького в Москве, на полке между «Башкирским липовым» и «Кубанским подсолнечным». Москвичи его покупали, хвалили, и не знали, что в маленьком селе на реке Шурминке один человек одного человека победил молчанием.