Маша сидит напротив меня, обхватив кружку обеими руками, и от её чая идёт пар, такой густой, что я на секунду задумываюсь — не подкармливает ли она чем-то свой кипятильник. На кухне у Маши всегда пахнет варёным, как в советской столовой, только без едкого привкуса хлорки. Здесь стоят три баночки с крупами на одной полке, кастрюли по возрастанию — от малой к большой — и магнитик на холодильнике, который она привезла из Сочи, ещё с первым. Я смотрю на этот магнитик, на ракушку с надписью «Вспомни меня», и мне становится не по себе, потому что я помню, как она крепила его, когтями, буквально, с такой надеждой в глазах, какой я больше ни у кого не видела.
С первой любовью, с Иваном — нет, не с тем Иваном, другой был, первый Иван, — всё началось как в хорошей книге. Не в тех дешёвых романах с на обложке, а именно в хорошей книге, где герой сначала просто появляется в кадре, ничем не выделяясь, а потом понемногу заполняет всё пространство, как вода в пустой ванне. Маша тогда работала в какой-то конторе, занималась документами, носила блузки с жабо, которые шила себе сама на древней машинке «Зингер», доставшейся от бабушки. Иван работал в соседнем отделе, и я его помню — высокий, нескладный, с вечно растрёпанными волосами и очками в тонкой металлической оправе. Он не пробивал стену лбом, не дарил сто одну розу. Он просто однажды принес ей кофе, когда она задержалась допоздно, и сел рядом, и они говорили о чём-то — она потом рассказывала, что о птицах, но я сильно сомневаюсь, что про птиц можно говорить три часа подряд.
Он дарил ей цветы. Не букеты, которые стоят в киоске три дня и пахнут бензином, а такие — одиноко лежащие на её рабочем столе утром: веточка сирени в мае, один георгин в августе, сухая полынь в октябре. Она приносила их домой, ставила в стакан и смотрела на них, как на чудо. Маша вообще умела смотреть на вещи как на чудо, и именно это, я думаю, её и погубило в итоге. Или спасло. Я до сих пор не знаю.
Мамин он стал буквально через месяц. Маша сводила их, между прочим, не специально — мама сама приехала в город, и нужно было куда-то деть её на вечер, и Маша не придумала ничего лучше, чем позвать Ивана. Он пришёл с тортом — не магазинным, а испек сам, с грецкими орехами, и мама его попробовала и замерла. Потом она позвонила мне — Маша дала мой номер «на всякий случай» — и говорила сорок минут без пауз, что вот наконец-то, что умница, что руки растут откуда надо, что глаза правильные. Я тогда подумала, что она преувеличивает. Потом сама увидела, как Иван чинит маме кран, и поняла, что нет, не преувеличивает.
А потом был ужин. Маша рассказывала мне об этом трижды, и каждый раз история немного менялась, но суть оставалась прежней. Он позвал её в ресторан — тот самый, с кирпичными стенами и свечами в бутылках, который она всегда считала слишком дорогим для «просто так». Звонил за неделю. Сказал: «Приди, мне нужно тебе кое-что сказать». Она семь дней ходила по офису с лицом человека, который держит в кармане лотерейный билет и ещё не проверил цифры. Я видела её за два дня до ужина — она сидела перед зеркалом и водила пальцем по скуле, и губы у неё дрожали, по-настоящему дрожали, как у ребёнка, который боится, что ему не подарят обещанное.
Она пришла в чёрном платье. Купила специально. Туфли тоже новые — закрытые, на небольшом каблуке, потому что в высоких она идти не умеет и всегда выглядит в них как жеребёнок на льду. В ресторане были свечи — я потом сама видела это место, оно и правда красивое в своём напущенном виде, — играла музыка, что-то тихое, фортепианное. На столе стояло вино. И напротив Маши сидел Иван. И рядом с Иваном сидел другой Иван. Тот самый. Любовь всей его жизни, как он потом сболтнул в какой-то перепалке — хотя «всей жизни» оказалось преувеличением, потому что через полгода и этот Иван ушёл, но это уже совершенно другая история, которую никто не хотел слушать.
Маша рассказывала, что сначала не поняла. Что думала — коллега, случайность, совпадение. Потом смотрела на первого Ивана и ждала, что он скажет: «Это ошибка» или «Он только зашёл» или что-то, хоть что-то. Он не сказал ничего. Просто сидел и смотрел на неё глазами, в которых было всё, кроме того, что ей нужно было увидеть. Она встала и вышла. Вино осталось на столе. Платье потом висело в шкафу два года, она не могла его выбросить и не могла надеть.
Второй — Артём — появился, когда Маша уже начала думать, что с ней что-то принципиально не так. Он был из тех людей, которые входят в комнату и меняют давление. Широкие плечи, челюсть, которая кажется вырезанной из мрамора, низкий голос, и он умел носить белые рубашки так, будто это не одежда, а естественное продолжение кожи. Маша сказала мне, что когда он впервые подошёл к ней в баре, у неё пересохло во рту. Я не поверила, потому что Маша — человек, который при любой ситуации найдёт что сказать, но потом увидела их вместе и поняла. С ним она действительно молчала. Не от удовольствия — от ошеломлённости.
Он ухаживал красиво. Не цветы — ювелирные украшения. Не рестораны — спонтанные поездки. Однажды он приехал за ней в шесть утра, и они поехали к морю, и вернулись только ночью, и она пахла солью и ветром ещё два дня. Мама, разумеется, была в восторге. Он и маме подарок привёз — не торт, как Иван, а шаль, настоящую, пашминувую, и мама ее накинула и ходила в ней даже дома, хотя в квартире было двадцать семь градусов.
А потом началось. Сначала — мелочи. Он не любил, когда она задерживалась на работе, хотя сама она задерживалась не потому, что хотела, а потому что начальница-манипуляторша умела подкидывать задачи ровно в семнадцать пятьдесят девять. Потом — друзья. Не все сразу, а по одному. «Мне не нравится, как он на тебя смотрит», — говорил Артём про Серёжу, с которым Маша дружила с первого курса. «Зачем тебе его номер в телефоне?» — говорил про Диму, с которым она обсуждала книги. Когда мужские имена в её записной книжке иссякли, он переключился на женские. Приревновал к Лене. К Лене, которая в том году вышла замуж и была беременна восьмым месяцем.
Лена потом рассказала мне — уже из больницы, с загипсованной ногой и разбитой ключицей, — что Артём приехал к ней домой, когда Маши не было, и начал кричать. Что Маша у него отбирает, что Лена её настраивает, что он знает, о чём они там шепчутся. Лена сказала, чтобы он уходил. Он толкнул её. Она упала с лестницы — не с какой-нибудь высокой, с обычной, квартирной, четырёх ступеней, но она упала неудачно, как всегда и бывает в таких случаях, когда тело не успевает сгруппироваться, потому что оно не ожидает предательства.
Маша ушла от него в ту же ночь. Собрала вещи в спортивную сумку — не чемодан, именно сумку, потому что чемодан был бы слишком громко, а она ещё тогда думала, что можно уйти тихо, — и переехала ко мне. Три недели она спала на моём диване, и каждую ночь я просыпалась от того, что она вскрикивала во сне. Не кричала — именно вскрикивала, коротко, как от укола.
Артём запил. Выяснилось — слишком поздно, как всегда бывает с важными выяснениями, — что он много лет не пил, потому что без алкоголя мог себя контролировать, а с алкоголем控制ировать было нечего, потому что просто отключался, и на его место приходил кто-то другой, кто-то, кого Маша никогда не видела и не хотела бы видеть. Он пытался найти её. Дважды поджидал у моей подъезды. Однажды вечером, когда я возвращалась с работы, он стоял у лавочки с букетом — и в этой картине было что-то настолько жуткое, что я пересекла улицу и пошла к дому с другой стороны. Маша потом уехала из города на два месяца. Жила у тётки в Рыбинске, ходила на берег Волги и смотрела на воду. Говорила, что вода успокаивает. Я не спорила. Я вообще в те месяцы мало что говорила, потому что боялась сказать не то и заставить её вернуться.
Третий — Олег — был настолько непримечательным, что я до сих пор не могу описать его лицо. Средний рост, средние волосы, средняя одежда, и если бы он стоял в толпе, я бы прошла мимо, не оглянувшись. Маша встретила его на каком-то курсе — кулинарном, кажется, или декупажа, — и он показался ей безопасным. Именно это слово она потом повторяла: безопасный, спокойный, тихий. Как раз то, что нужно после Артёма.
Он и был тихим. До омерзения тихим. Он не ревновал, не кричал, не требовал. Он просто... тянул. Тянул из неё деньги, вещи, пространство. Сначала попросил занять — немного, буквально, до зарплаты. Потом ещё раз. Потом ещё. Потом «забыл» кошелек в кафе, и Маша расплатилась. Потом «сломался телефон», и Маша купила ему новый, потому что «как же он без телефона». Она не замечала. Она была так рада тишине, что не слышала, как эта тишина её высасывает.
А потом он нашёл потеплее. У её подруги. У Наташи, с которой Маша знала шесть лет, с которой они вместе отмечали дни рождения и делили счета в кафе, и которую Маша считала — вот ирония — единственным по-настоящему надёжным человеком в своей жизни. Олег перевёз к Наташе свои вещи. И немного Машиных вещей. Он брал не сразу — по одной, по две, незаметно. Машину сковородку, которую она любила. Её любимую кружку. Несколько колец — «я думал, ты не носишь». Стиральную машинку. Стиральную машинку, между прочим. Он как-то умудрился убедить Машу, что ему нужно постирать вещи, а потом просто не вернул машинку, и когда Маша позвонила Наташе, Наташа сказала: «Какую машинку? Это его машинка». У Маши стало на одну подругу меньше и на одного ребёнка больше — Наташа вскоре родила от Олега, и Маша на это смотрела со стороны, как на пожар в чужом доме: страшно, но не до тебя.
Четвёртый — Дима — был другого теста. Умный, начитанный, с таким запасом слов, что рядом с ним чувствовала себя неграмотной даже я, а я-то считаю себя человеком не глупым. Он знал всё: и про импрессионистов, и про квантовую механику, и про винтажные автомобили, и про правильную ферментацию оливок. С ним было интересно. С ним было так интересно, что Маша забыла про осторожность, которую напрасно копила три до этого.
Встречи в отелях. Секс в странных местах — она не уточняла, и я не спрашивала, потому что в её глазах в те минуты было что-то такое, что спрашивать было нельзя. Это было её, только её, и она выглядела счастливой по-настоящему, впервые после первого Ивана. Бурно, страстно, до стёртых коленей — её выражение, не моё. Она говорила это с улыбкой, и я улыбалась в ответ, и ни одна из нас не знала, что эта история уже закончена, просто финал ещё не наступил.
Он был женат. У него было трое детей. Четвёртый был на подходе. Маша узнала случайно — увидела фотографию в его телефоне, когда он вышел в душ. Беременная женщина в белом платье, трое детей вокруг, сад, дом, собака. Идеальная картинка. Она оделась и ушла, не попрощавшись. Он звонил ей три недели, потом перестал.
После Димы Маша сказала мне одну фразу, которую я запомнила навсегда. Мы сидели на лавочке у её дома, и было октября, и листья падали так медленно, что казались ненастоящими, декорацией для чужого фильма. Она сказала: «Я, наверное, сломанная». И сказала это не с жалостью к себе — с каким-то холодным, почти научным интересом, как человек, который смотрит на трещину в стене и понимает, что штукатурить бесполезно, потому что несущая конструкция повреждена.
Потом были заморские. Турецкий султан с усами и бриллиантовым кольцом — на пальце, не в ухе. Немецкий бизнесмен, который говорил по-русски с акцентом и носил носки с сандалиями, но зато возил её в Альпы. Какой-то норвежец, имя которого я так и не выучила, потому что оно состояло из двенадцати букв и ни одной гласной, которая мне была бы знакома. Всё это было дорого, далеко и нестабильно, как она сама формулировала. Маша к тому времени уже была не та девочка с жабо, она была женщина с сыном, с ипотекой, с режимом, и позволить себе летать через континенты ради ужина с человеком, который может не прийти в аэропорт, она не могла. Не физически — морально.
И тогда она остановилась. Просто остановилась. Не с драмой, не со слезами, не с криком «всё, хватит» — а тихо, как выключают свет перед сном. Записалась на сальсу. Начала учить китайский — почему китайский, я не знаю, наверное, потому что русский и английский уже не давали ощущения нового. Каждый вечер делала с сыном уроки, и сын, который до этого привык видеть маму бегущей, растерянной, красноглазой, стал смотреть на неё с удивлением, как на новую мебель в старой комнате. Варила супы. Борщ, куриный, грибной — по дням недели, как расписание.
И вот однажды у неё закончилась соль.
Она рассказала мне об этом так, словно сцену из фильма, который видела сверху. Она стоит у плиты, бульон кипит, она тяется к солонке, а солонка пустая. Лишь-лишь, на донышке, ещё белая пылинка, но не соль. Сын делает математику за столом, стук карандаша, шуршание ластика. Маша снимает фартук, говорит: «Я быстро», и выходит.
Магазин в двух домах. Буквально три минуты пешком. Она шла быстро, потому что бульон, и на пороге — заметь, не на льду, не на мокром асфальте, а на обычном, сухом бетонном крыльце — подвернула ногу. Не , а именно подвернула, как-то неловко, неестественно, и боль была такая резкая, что у неё перед глазами на секунду стало бело. Она села прямо на крыльцо, на грязный бетон, и думала только об одном: как сидеть так, чтобы никто не видел. Потому что Маша, даже в боли, думала о том, как она выглядит.
И тут — Он. Не принц. Не на коне. Обычный мужчина, лет сорока, может чуть меньше, в куртке, с авоськой в руке. Он не спросил: «Вам помочь?» — он просто поднял её. Поднял на руки, как ребёнка, и нёс до дома, а она смотрела на него снизу вверх и думала, что у него серые глаза и что от него пахнет стиральным порошком, и что это, наверное, самый нелепый момент в её жизни, и что она ни за что не расскажет об этом мне. Но рассказала.
Он сгонял за соль. Постучал в дверь, когда она уже сидела с уложенной ногой и сыном, который смотрел на неё испуганными глазами, и протянул пакет. Маша сказала «спасибо». Он сказал «не за что». И остался. Не решительно, не романтично — он просто сел в коридоре на табуретку и стал снимать ботинки, потому что ноги мокрые, и Маша не сказала ему уйти. Вот и всё. Никакого фейерверка. Никаких бабочек в животе. Просто человек, который поднял другого человека и остался.
Я думаю об этом часто. Я-то падала — и не раз. На льду, на ступеньках, на ровном месте, в буквальном и переносном смысле. Падала в любви, в грязь, в_own . И ни разу — ни разу — никто не поднимал меня с колен. Никто не нёс меня домой. Никто не приносил мне соль.
Может, дело не в том, что принцев нет. Может, дело в том, что они застревают в пути, сбиваются с маршрута, останавливаются заправиться, заглядывают в чужой магазин, и пока они там, кто-то другой — не принц, просто человек — оказывается в нужном месте в нужную секунду.
Черчилль говорил, что успех — это умение двигаться от неудачи к неудаче, не теряя энтузиазма. Черчилль, конечно, говорил это про политику, про войны, про великие исторические события, а не про женские ноги и пустые солонки. Но я думаю, что принцип тот же. Маша двигалась. От неудачи к неудаче. И энтузиазм свой — если честность, если способность доверять, если готовность открыть дверь, когда в неё постучали, — она не потеряла. И это, может быть, и есть единственное, что имеет значение.
Я пока жду.
Соль у меня есть, на всякий случай лежит две пачки. Но я не падала уже давно. Может, нужно упасть. Может, в этом и есть секрет. Не искать — упасть и ждать, кто поднимет.