— Валь, ты там спишь что ли?! Иди сюда, разговор есть!
Валентина Сергеевна выглянула с веранды. Сын стоял у калитки — в белых кроссовках, в рубашке навыпуск, с видом человека, который уже всё решил.
— Какой разговор, Серёжа? Я огурцы поливаю.
— Бросай огурцы. — Он толкнул калитку, прошёл по дорожке, не снимая кроссовок, прямо по только что политой земле. — Мы с Катей всё обсудили. Дачу продаём.
Валентина опустила шланг.
— Что?
— Дачу. Про-да-ём. — Он говорил медленно, как говорят с глуховатыми стариками. — Нам деньги нужны. Ипотеку перекрыть, и ещё останется. Тут участок хороший, быстро уйдёт.
— Серёжа...
— Мам, я не спрашиваю. Я говорю.
Она смотрела на него. На белые кроссовки с комьями земли. На этот уверенный подбородок, который он унаследовал от отца — вместе с привычкой говорить «я не спрашиваю».
— Иди на веранду, — сказала она. — Чай поставлю.
— Мне некогда чай.
— Иди на веранду, Серёжа.
Что-то в её голосе заставило его замолчать. Он пожал плечами, но пошёл.
Веранда была старая, в рассохшихся досках, с геранью на подоконниках и круглым столом, покрытым клеёнкой в мелкий цветочек. Серёжа сел, огляделся с таким видом, будто прикидывал, сколько всё это стоит на металлолом.
Валентина поставила чайник, достала чашки — не те, которые для гостей, а свои, с отбитыми краями. Нарезала хлеб. Достала банку варенья — вишнёвого, прошлогоднего.
— Мам, я правда тороплюсь, — сказал Серёжа.
— Подождёт твоя Катя.
— Почему сразу Катя? Это моё решение.
— Конечно, — сказала Валентина, и больше ничего не сказала.
Серёжа взял ложку, повертел, положил обратно.
— Ну вот смотри. — Он говорил уже мягче, включил режим «объясняю разумно». — Нам до погашения ипотеки ещё восемь лет. Восемь! Каждый месяц по сорок две тысячи. У меня Пашке в сентябре в школу, форма, учебники, продлёнка — это всё деньги. Катя в декрете. Мы реально не вытягиваем.
— Я слышу тебя.
— Тогда почему смотришь вот так?
— Как?
— Как будто я что-то плохое сделал.
Чайник засвистел. Валентина встала, налила, поставила перед ним чашку.
— Дача не продаётся, — сказала она.
— Мам...
— Это не моя дача, Серёжа.
Он поднял голову.
— Что значит не твоя? Папа умер пять лет назад, ты единственная наследница, всё оформлено...
— Не моя, — повторила она. — Это дедова дача. Ему её дали в шестьдесят втором году, за двадцать лет на заводе. Он сам каждую доску тут поставил. Сам яблони сажал — вон те, видишь? Им уже шестьдесят лет. Папа твой тут на велосипеде учился ездить. Ты тут на велосипеде учился ездить. Пашка твой тут летом живёт каждый июль.
— Это всё сентименты.
— Может, и сентименты, — согласилась она. — Пей чай.
Серёжа взял чашку, отпил. Поморщился — слишком горячий.
— Я понимаю, что тебе тяжело. Но нам тоже нелегко. Это же не прихоть, мам. Это необходимость.
— Сколько вам не хватает в месяц?
Он помолчал.
— Ну... по-разному. Тысяч пятнадцать-двадцать.
— Я могу давать десять.
— Ты живёшь на пенсию.
— Я огород держу. Мне хватает. Десять — могу.
— Это не решение, мам. Ипотека через восемь лет, а ты...
Он не договорил. Она не стала делать вид, что не поняла.
— А я через восемь лет, может, уже не нужна буду, ты это хотел сказать?
— Мам, ну ты...
— Пашка! — крикнула Валентина куда-то в глубину участка. — Паша, иди сюда!
Мальчик выбежал из-за смородиновых кустов — коленки в земле, в руке какая-то палка, нос сопит.
— Что, ба?
— Иди умойся и садись с нами.
Серёжа поставил чашку.
— Зачем ты его позвала?
— Он тут живёт. Имеет право слышать.
— Он семи лет, мам!
— Ему в сентябре восемь. — Она смотрела, как Пашка плещется у рукомойника, фыркает, вытирается подолом майки. — Серёжа. Ты помнишь, как папа тебя сюда первый раз привёз? Тебе было четыре.
— Смутно.
— А я помню. Ты всю дорогу в машине ныл, не хотел ехать. Хотел к бабушке Нине, у неё был телевизор с цветной картинкой. А тут приехали, и ты увидел яблоню, и полез на неё прямо в ботинках. Папа тебя снимал и хохотал. — Она замолчала. — Он потом каждое лето тебя сюда первым делом вёз. Сам радовался больше тебя.
Серёжа смотрел в стол.
Пашка взобрался на табуретку, потянулся к варенью.
— Деда нет, — сказал он деловито, — но вишня его есть. Ба говорит, деда её сам сажал.
— Знаю, — сказал Серёжа.
— А ты продать хочешь?
Серёжа поднял голову на мать. Та мешала чай, смотрела в сторону.
— Кто тебе сказал?
— Никто. Я слышал, как ты с мамой по телефону говорил. Вы думали, я сплю, а я не спал.
В машине было тихо. Серёжа сидел за рулём, смотрел в лобовое стекло на дорогу между дачных заборов. Ехать некуда — до шоссе пятнадцать минут, а он уже полчаса никуда не ехал.
Телефон завибрировал. Катя.
— Ну что? — спросила она сразу.
— Ничего.
— Серёж.
— Она не соглашается.
— Это её право, но ты объяснил ситуацию? Нормально объяснил, без эмоций?
— Без эмоций, — повторил он.
За забором лаяла собака. Где-то жгли траву, пахло дымом.
— Серёж, нам реально нужны деньги. Ты понимаешь, что я сейчас без зарплаты, что у нас в декабре платёж вырастет, что...
— Понимаю.
— Тогда поговори с ней нормально. Или давай я приеду.
— Не надо.
— Почему?
— Просто не надо, Кать.
Он нажал отбой. Посидел. Потом вышел из машины и пошёл обратно.
Мать была в огороде — возилась с помидорной рассадой, подвязывала к колышкам. Пашка рядом что-то строил из веток.
— Пашка, — сказал Серёжа, — иди играть туда.
— Куда туда?
— Туда. — Он кивнул в сторону яблонь.
Мальчик посмотрел на бабушку. Та кивнула. Пашка ушёл, оглядываясь.
— Мам, — сказал Серёжа. — Я правда не знаю, как нам вылезти из этой ямы.
Она выпрямилась, вытерла руки о передник.
— Садись.
Они сели на деревянную скамейку у грядки — старую, с облупившейся краской, которую отец красил каждую весну в один и тот же зелёный цвет.
— Сколько вы брали?
— Четыре семьсот.
— За что?
— Трёшка в Мытищах. Катина мать жила у нас, мы хотели разъехаться.
— Разъехались?
— Разъехались. Она теперь одна, и мы — отдельно. Только платим вот.
Валентина помолчала.
— Серёжа. У тебя есть машина?
— Есть.
— Новая?
Он чуть помедлил.
— Три года назад взяли.
— Тоже в кредит?
— В рассрочку.
— Значит, два кредита.
— Мам, не надо вот этого.
— Я не упрекаю. Я считаю вместе с тобой. — Она сложила руки на коленях. — Дача не продаётся. Но я готова помочь иначе.
Катя приехала сама. Через три дня.
Серёжа ничего не знал — она позвонила матери напрямую, сказала, что хочет поговорить. Валентина сказала: приезжай.
Они сидели в той же веранде, только без Серёжи и без Пашки. Чай, хлеб, то же вишнёвое варенье.
— Валентина Сергеевна, — начала Катя. — Я понимаю, что это тяжело. Но вы же понимаете нашу ситуацию?
— Понимаю.
— Серёжа вам, наверное, не всё сказал. У него в прошлом году на работе была реструктуризация. Его не уволили, но зарплату порезали почти на треть. Мы держались. Но сейчас, с декретом... — Катя сложила руки на столе. — Дача стоит сейчас хорошо. Миллиона три, может, три двести. Это почти закрыть ипотеку.
— Я слышу тебя, Катя.
— Тогда почему?
Валентина встала, отошла к окну. За окном Пашка гонял кота по участку — кот делал вид, что не понимает правил игры.
— Потому что я знаю кое-что, чего ты не знаешь.
— Что?
— Дача записана не на меня.
Катя замолчала.
— Как не на вас? Серёжа сказал...
— Серёжа не знает. — Валентина обернулась. — Когда Коля умер, я стала разбирать документы. Думала, всё на нём. А там выяснилось, что он ещё в девяносто восьмом переоформил участок. На Пашку.
— На... кого?
— На внука. Он тогда только родился. Коля ездил к нотариусу, никому ничего не сказал. Я сама нашла случайно, когда папки разбирала. — Она вернулась к столу. — Дача принадлежит твоему сыну. Юридически. До его совершеннолетия я управляющий, но продать без согласия органов опеки не могу. А они не дадут.
Катя смотрела на неё.
— Вы... серьёзно?
— Документы могу показать.
— И Серёжа не знает?
— Не знает.
— Почему вы мне говорите?
Валентина налила себе чаю. Подержала чашку в ладонях.
— Потому что хочу, чтобы вы с Серёжей не ругались из-за этого. Пусть знает: дело не в том, что я упрямая старуха. Дело в том, что это — Пашкино. Дед ему оставил.
Катя долго молчала.
— Он нарочно так сделал?
— Думаю, да. Он говорил иногда: земля должна к земле, от деда к внуку. Серёжу любил, но знал его. — Она чуть улыбнулась. — Знал, что тот продаст.
Серёжа приехал в субботу.
Зашёл в дом — мать была на кухне, что-то варила. Запах шёл густой, луковый, с укропом.
— Мам.
— Садись, скоро обед.
— Мне Катя сказала.
Валентина помешала в кастрюле. Не обернулась.
— Про что сказала?
— Про документы. Про Пашку. Про то, что дед оформил на него.
Она сняла крышку, посмотрела внутрь, снова накрыла.
— Ну и хорошо, что сказала.
— Почему ты мне не сказала сразу?!
— Ты бы пошёл в опеку искать лазейки.
Серёжа открыл рот и закрыл.
— Серёжа, — сказала она спокойно, — сядь.
Он сел. Тяжело, как падают.
— Ты злишься, — сказала она. — Понимаю.
— Злюсь? Мам, ты понимаешь, что это... это же манипуляция? Дед специально, ты молчала специально, Катя теперь тоже... Я один тут, что ли, ничего не знаю?
— Ты знаешь главное.
— Что именно?!
Она поставила половник, вытерла руки, повернулась к нему.
— Что деньги кончатся. Дача — нет.
Серёжа смотрел на неё.
— Мам, это красиво звучит. Но у меня ипотека. Живая, настоящая, каждое первое число.
— Знаю.
— И что делать?
— Слушай. — Она села напротив. — Ты говорил, зарплата срезана. На сколько?
— На восемьдесят тысяч было, теперь пятьдесят пять.
— А Катин декрет сколько?
— Двадцать с хвостиком.
— Итого семьдесят пять. Ипотека сорок две. Остаётся тридцать три на всё.
— Вот именно.
— Машина — сколько в месяц?
— Двенадцать.
— Бензин?
— Тысяч восемь.
— Значит, на жизнь тринадцать.
— Мам, ты умеешь считать, я знаю.
— Серёжа. — Она положила руку на стол, не на его руку, просто рядом. — Машину продай.
Он поднял голову.
— Что?
— Продай машину. В Мытищах метро. Езди на метро.
— Мам, это...
— Двенадцать тысяч в месяц освободится. Плюс бензин — экономишь тысяч шесть. Итого восемнадцать лишних. Плюс я даю десять. Итого — двадцать восемь. Вам хватит?
Серёжа смотрел на неё долго.
— Ты предлагаешь мне продать машину, — повторил он медленно.
— Да.
— Чтобы сохранить дачу.
— Чтобы сохранить Пашкино наследство.
За окном что-то грохнуло. Оба повернулись — Пашка уронил лейку, поднял, потащил дальше к грядкам.
— Он даже не знает, что она его, — сказал Серёжа тихо.
— Знает. Я сказала. На прошлой неделе.
— И что он?
— Спросил, можно ли тут построить крепость. Между яблонями.
Серёжа медленно выдохнул.
— Мам. Я не понимаю, злиться мне или нет.
— Злись, — сказала она. — Только потом подумай.
Он встал, прошёл к окну. Смотрел на участок, на яблони, на Пашку с лейкой, на старую скамейку у грядки.
— Папа правда нарочно?
— Правда.
— Он мне не доверял?
Она помолчала.
— Он тебя знал. И любил таким, какой ты есть.
Серёжа повернулся.
— Это одно и то же?
— Иногда — да.
В воскресенье они красили забор.
Серёжина идея — неожиданная, необъяснимая. Пашка носил банки, Серёжа орудовал кистью, Валентина Сергеевна сидела на той самой зелёной скамейке и смотрела.
— Пап, — спросил Пашка, — а мы теперь каждое лето сюда?
— Каждое лето.
— И зимой иногда?
— Зимой холодно.
— Ну и что? Можно в куртке!
— Угу.
Пашка потыкал пальцем в банку с краской, поставил отпечаток на заборную доску.
— Пап, а крепость можно строить?
— Давай сначала забор.
— А потом?
— Потом — можно.
Валентина встала, подошла к сыну. Встала рядом, смотрела на полосу свежей белой краски поверх старой серой.
— Машину всё-таки продай, — сказала она тихо.
— Уже объявление написал.
— Хорошо.
Помолчали. Пашка что-то напевал, таща банку к следующей секции.
— Мам, — сказал Серёжа, не отрывая взгляда от забора. — Ты хитрая.
— Я старая, — ответила она. — Это одно и то же.
Где-то в яблонях гудели пчёлы. Пахло краской и свежей землёй.