Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Art Libra

Айзек Азимов - Глаза умеют не только видеть

Спустя сотни миллиардов лет, когда время выцвело до прозрачной неподвижности и обратилось в бездну, не возвращавшую даже эха, он внезапно ощутил себя Эймсом — не узлом силовых линий, безымянно вибрирующим в ледяной межгалактической паутине, а тем единственным сочетанием колебаний, которое когда‑то, в немыслимо далёкой плотской эпохе, служило его именем среди дышащих. Память, спавшая в складках квантовых полей, зашевелилась и принесла отзвук голоса — не самого голоса, а его тени, запах нагретой солнцем кожи, смутную тяжесть костного каркаса: всё, чего он давно не ощущал и не мог ощущать, но что запечатлелось в нём неразложимым оттиском, похожим на послезвучие умолкшего много эпох назад колокола. Игра, которую энергосущества разослали по великой сети ради развлечения среди однообразной вечности, была подобна искре, упавшей в сухой торф: она разбередила эту память, вытягивая из небытия почти истлевшие контуры. Говорили, что предложивший самое небывалое получит право на кратчайший миг нови

Спустя сотни миллиардов лет, когда время выцвело до прозрачной неподвижности и обратилось в бездну, не возвращавшую даже эха, он внезапно ощутил себя Эймсом — не узлом силовых линий, безымянно вибрирующим в ледяной межгалактической паутине, а тем единственным сочетанием колебаний, которое когда‑то, в немыслимо далёкой плотской эпохе, служило его именем среди дышащих. Память, спавшая в складках квантовых полей, зашевелилась и принесла отзвук голоса — не самого голоса, а его тени, запах нагретой солнцем кожи, смутную тяжесть костного каркаса: всё, чего он давно не ощущал и не мог ощущать, но что запечатлелось в нём неразложимым оттиском, похожим на послезвучие умолкшего много эпох назад колокола.

Игра, которую энергосущества разослали по великой сети ради развлечения среди однообразной вечности, была подобна искре, упавшей в сухой торф: она разбередила эту память, вытягивая из небытия почти истлевшие контуры. Говорили, что предложивший самое небывалое получит право на кратчайший миг новизны — самую драгоценную валюту их бесконечного существования. Эймс сжал свой вихрь — всю свою индивидуальность — в плотный пульсирующий узор и протянул линии за пределы звёздных архипелагов, туда, где угадывалось знакомое присутствие Брока, сигнатура, в которой всегда чудилось что‑то неуловимо иное: более тёплое по тону, с призвуком давней мягкости, словно отголосок забытой нежности.

Ответный сигнал пришёл мгновенно: ироничный, колючий, с привкусом долгой усталости.

— Ты разве не участвуешь, Эймс?

— Конечно.

— Присоединишься к состязанию?

— Да! — его линии всколыхнулись беспорядочной рябью. — Я придумал то, чего ещё не было. Новую форму искусства.

— Тщета, — в вибрациях Брока сквозила не просто усталая мудрость, отполированная эпохами, а почти осязаемая горечь, словно та, что возникает после бессчётных попыток и крушений. — Как можно вообразить новое после всего, что случилось? Ничего нового не осталось.

Брок на мгновение вышел из фазы, и Эймсу пришлось спешно подстраивать линии, ловя в разрывах обрывки чужих созерцаний: перетёртые в пыль галактики, оседающие на незримом бархате; бесчисленные пересечения силовых узоров во тьме — существование, лишённое формы и вектора. Но Эймс настойчиво послал:

— Впитай мои мысли, Брок. Не закрывайся. Я хочу манипулировать Материей. Симфония Материи. Зачем возиться с Энергией, если в ней всё уже перепробовано? Разве не логично, что выход — в Материи?

В ответ пришла волна, которую он расшифровал как отвращение, смешанное с чем‑то почти нераспознаваемым — с содроганием, похожим на архаический страх, вшитый в саму структуру бытия.

— Материя? — эхом отозвался Брок.

— Почему нет? Мы сами были Материей, триллион лет назад. Почему бы не создать предметы, абстрактные формы или — послушай, Брок, — почему бы не вылепить из Материи подобие нас самих, какими мы были в начале?

— Я не помню, какими мы были. Никто не помнит.

— А я помню, — линии Эймса засветились настойчивостью. — Я только об этом и думаю, и воспоминания проступают... Позволь показать. Скажи, прав ли я.

— Это глупо. Это… отталкивает.

— Мы были связаны, мы пульсировали вместе с самого начала. Брок, прошу.

— Тогда быстро.

Эймс не испытывал такого волнения с тех времён, когда звёзды ещё рождались и умирали осмысленной чередой, а не просто угасали без свидетелей. Если получится, он осмелится представить манипуляцию Материей перед сонмом энергосуществ, томившихся сотни миллиардов лет в поисках хоть какой‑то новизны.

Межгалактическое пространство было почти абсолютной пустотой, но он собирал материю, соскребая её на протяжении кубических световых лет — терпеливо, нуклон за нуклоном, пока в его поле не возник ком податливой, влажной, прохладной глины, которая, казалось, ещё хранила тепло давних прикосновений, дрожь боли, отпечатки исчезнувших пальцев. Он придал ей форму вытянутого эллипсоида, и она легла перед ним первобытным изваянием, немым вопросом.

— Разве не похоже, Брок? — тихо спросил он. — Разве это не пробуждает в тебе тень узнавания?

Вихрь Брока затрепетал, теряя когерентность.

— Не заставляй меня вспоминать. Я не хочу.

— Это была голова. Они называли это головой. Я так ясно помню, что хочу произнести это звуком. — Он выдержал паузу, и на поверхности проступили, словно вырезанные резким светом, знаки: голова.

— Что это?

— Слово. Символ звука, которым обозначали эту часть. Скажи, что узнаёшь, Брок!

— Было что‑то… в середине, — нерешительно проговорил Брок. Возникла вертикальная выпуклость.

— Да! Нос. — И слово нос зажглось на ней. — А по бокам — глаза. — Появились надписи: левый глаз, правый глаз.

Эймс замер. Линии его медленно пульсировали; впервые за миллиарды лет он чувствовал что‑то похожее на неуверенность. То, что он создавал, было больше, чем эксперимент: оно взывало к чему‑то, спавшему в основе всего сущего.

— Рот, — произнёс он с лёгкой дрожью, — подбородок… слова возвращаются, как старые песни, забытые, но не исчезнувшие. — И они проступали, одно за другим, на грубой, но оживающей поверхности.

Внезапно Брок прервал его:

— Хватит. Я не вспоминал этого сотни миллиардов лет. Зачем ты вынуждаешь меня? Зачем?

Эймс, почти не слушая, бормотал:

— Что‑то ещё… органы для слуха. Уши! Где они располагались? Я не помню точного места…

— Оставь! — силовые линии Брока взорвались почти криком. — Не надо!

— Что плохого в том, чтобы помнить? — изумился Эймс.

И тогда произошло то, чего не случалось с самого начала их эволюции в энергию. Линии Брока забились в хаотическом ритме, переплетаясь и расплетаясь, излучая тоску, которую, казалось, они забыли навсегда.

— Потому что… внешнее не было грубым и холодным. Оно было гладким и тёплым, как камень, веками лежавший на дне высохшего моря и ещё хранящий тепло исчезнувшего солнца. Глаза не просто смотрели — в них стояли обещания, прощение, дар. А мои губы были мягкими и чуть влажными, они дрожали, я помню эту дрожь, помню вкус соли — её настоящий вкус. Помню тяжесть руки на затылке, как пальцы перебирали волосы — и от этого по всему телу разливалось тепло. И у меня больше нет ни волос, ни затылка, ни этих пальцев. Ничего.

Эймс оцепенел. Он не мог вымолвить ни одной модуляции.

— Прости… Прости меня…

— Ты напоминаешь мне то, что я так долго прятала… — её линии пульсировали горькой частотой, и в них проступили очертания, более древние, чем галактики. — Что глаза умеют не только видеть, но и дарить, обещать, утешать. А у меня нет глаз, чтобы сделать это.

Её вихрь сжался в яростную вспышку, и она добавила к голове глаза — стремительным, почти жестоким движением, словно вырывая из собственной структуры это воспоминание.

— Тогда пусть она это сделает! — крикнула она и бросилась прочь от головы сквозь галактики, оставляя за собой слабеющий шлейф.

И тогда Эймс тоже вспомнил. Не слова, а состояние: его линии когда‑то были руками, способными обнимать, и губами, которые знали вкус слёз на этих глазах. От силы воспоминания его вихрь расколол голову надвое, и он умчался следом за ней — обратно в бесконечную протяжённость бытия, где не было ни прикосновений, ни слёз.

А расколотая голова осталась — артефакт, забытый в межгалактическом войде. По её шершавой от нанесённых знаков поверхности медленно скользила капля влаги, которую Брок поместила туда; то был не просто водяной шарик, а сгусток самой памяти материи, её соли, её древней, неутолимой способности страдать. Голова плакала беззвучно и непрерывно. И в этом молчаливом плаче, без единого слова, без объяснения, звучало всё, что они потеряли, — всё, что когда‑то умело любить, прикасаться и быть любимым, отныне застывшее в вечной безмолвной элегии.