В регистратуре платной клиники сидела девочка лет двадцати пяти, с длинным маникюром цвета мокрого асфальта. Она пробила мой полис ДМС, посмотрела в монитор и сказала:
— Анна Игоревна, вас сегодня примет Светлана Анатольевна. Лена Петровна в отпуске до девятого.
— Какого девятого?
— Сентября. У неё две недели.
Я кивнула. Поднялась на третий этаж. У кабинета 312 сидели две женщины, одна играла в телефон, другая листала «Лизу». Запах в коридоре был как во всех клиниках — хлоркой, ароматизатором лимонным и капельку нервами. Я села третьей. У меня тянуло опять — последние десять дней тянуло сильнее, чем обычно, поэтому я записалась.
Шесть лет, как я хожу с этим к Лене. Шесть лет, как Лена говорит: «Анют, ну ткани не те уже, четвёртые же роды, гормоны». Я ей верю. Кому ещё верить.
Дверь открылась. Вышла женщина с пакетиком из аптеки. Меня позвали.
Светлана Анатольевна — лет пятидесяти, в очках на цепочке, седая стрижка под мальчика. Сидела за столом, заполняла карту, не поднимая головы.
— На что жалуетесь?
— Боли. Тянет. Уже шесть лет. Меня обычно Лена ведёт, Елена Петровна. Я к вам только потому, что она в отпуске.
— Угу. Раздевайтесь, посмотрим.
Я разделась. Светлана Анатольевна была быстрая, без церемоний, без «потерпите, девушка». Осмотрела меня минуту, не больше. Сняла перчатки, выкинула в ведро, вернулась к столу.
— Одевайтесь.
Я оделась.
— Анна Игоревна. У вас в карте есть запись о пластике?
— О какой пластике?
— О любой. После родов. По женской части.
— Нет. Не было.
Она посмотрела на меня внимательно. Поверх очков, не сквозь них.
— А вы рожали где?
— В четырнадцатом роддоме. В девятнадцатом году. Четвёртый ребёнок. Естественные роды. Пришлось накладывать швы.
— Шили, — повторила Светлана Анатольевна. — Так. Анна Игоревна, я вам сейчас вопрос задам, а вы подумайте, прежде чем ответить. Кто-нибудь говорил вам когда-нибудь, что у вас остались следы вмешательства не по медпоказаниям?
— Кто-нибудь — это кто?
— Гинеколог. Любой.
— Нет.
— Хм.
Она сняла очки. Положила на стол. Помолчала.
— Я не буду сейчас вам ставить диагнозы и пугать. Но я бы советовала вам сходить ещё к одному специалисту. Я могу порекомендовать. Запишите телефон. Это в «Семейном докторе» на Тимирязевской, Воронцова Ирина Андреевна. Она хорошая, спокойная. Она вам всё объяснит.
— Что она мне объяснит?
— То, что я сейчас не имею права говорить, потому что я не ваш постоянный врач. Но что должна была сказать вам Елена Петровна шесть лет назад.
Я застыла со штанами, которые надо было ещё застегнуть. Светлана Анатольевна посмотрела на меня, пожевала губу и сказала:
— Анна. Запишитесь к Воронцовой. Не откладывайте.
Я вышла из кабинета. В лифте стояла одна, смотрела на отражение — сорок два года, тёмно-русая стрижка до плеч, кофта на пуговицах, серая. Лицо было такое, как будто меня кто-то ударил по щеке, а я не успела ещё среагировать.
На улицу я вышла и пошла пешком. Без направления. До дома было три остановки на трамвае, но в трамвай я не могла — там лица. Шла по тротуару, мимо «Магнита», мимо ремонта обуви, мимо ларька с цветами. Цветочница в красном фартуке кричала кому-то в трубку:
— Зин, ну какой шиповник, я тебе говорю, привезли пионы вчера!
Я остановилась у светофора. Достала телефон. Записала: «Воронцова Ирина Андреевна, Семейный доктор, Тимирязевская». Открыла календарь. Завтра — пятница. У меня выходной.
Записалась через приложение на десять утра.
Дома было тихо — старшие в школе, младший в саду, Тимур на работе. Я сняла кофту, повесила, села на кухне. На холодильнике — список покупок Тимуровым почерком, он любит писать списки печатными: «ХЛЕБ. ЯЙЦА. СТИРАЛЬНЫЙ ПОРОШОК. ТВОРОГ ДЛЯ САМИРА». Самир — наш, общий, шесть лет. Старшие — Маша шестнадцать, Никита тринадцать, Полина десять, от первого мужа, от Андрея, который ушёл в четырнадцатом.
Тимур пришёл в семь. Привёз младшего из сада, по дороге купил мандарины — Самир любит мандарины с октября до апреля, Тимур помнит. Поцеловал меня в макушку.
— Аня. Ты бледная.
— Голова болит.
— Я тебе налью.
— Не надо. Сама.
Он не услышал «сама». Налил воды в стакан, поставил передо мной. Я выпила. Сказала «спасибо».
Я смотрела на этого человека — сорок четыре года, плечи широкие, борода аккуратная, рукава клетчатой рубашки закатаны до локтя. Он принял моих троих, когда я пришла к нему со всем хозяйством. Не было ни одного дня за семь лет, чтобы он сделал разницу между Машей и Самиром. Маше на шестнадцатилетие подарил серьги — маленькие, с зелёным камнем, она их с тех пор не снимает.
И вот этот человек что-то сделал со мной шесть лет назад, и я не знаю что. И, может быть, не знал он сам, что сделал.
— Аня, — сказал он. — Ты точно нормально?
— Точно. Иди к Самиру, он тебя зовёт.
Он ушёл.
На следующее утро в кабинете Воронцовой я просидела полчаса. Ирина Андреевна — тридцать восемь лет, рыжая стрижка, тонкие пальцы, мягкий голос — осмотрела меня, помолчала, села напротив, не за стол.
— Анна. Я вам сейчас скажу прямо, потому что иначе нельзя. Вам шесть лет назад в роддоме наложили шов, который не был нужен по медицинским показаниям. Дополнительный. Я понимаю, что это звучит дико.
— Дико звучит.
— Это, к сожалению, бывает. У этой практики есть название, я не буду его произносить, оно вам не поможет. Кто принимал роды, помните?
— Помню. Заведующий отделением. Арсен Казбекович. Фамилию забыла. Я выбирала по отзывам, мне его подруга порекомендовала.
— Подруга — это Елена Петровна?
— Да.
Ирина Андреевна посмотрела на меня и больше ничего не сказала. Это «больше ничего» было самым громким, что я слышала за свою жизнь.
— Что мне теперь делать? — спросила я.
— Технически — можно убрать. Хирургическая коррекция, мы такую делаем. Срок — час. Восстановление недели три. По цене — около восьмидесяти. По ДМС, к сожалению, нет, только платно. Но это вторая часть, Анна. Первая — это понять, как вы хотите дальше жить с тем, что узнали.
— А я узнала что?
Ирина Андреевна выдохнула.
— Анна. Так не бывает само. Это всегда — чья-то просьба. Чаще всего — мужа.
Я кивнула.
И в эту секунду в голове у меня раскрылся коридор четырнадцатого роддома. Светлый, кафельный, две лампы дневного света, одна мигает. Я тогда лежала под капельницей, в полусне, в той приятной слабости после родов, когда уже всё, и не больно, и Самир сопит рядом на пеленальном. И где-то очень далеко, сквозь марлю в ушах, голос, мужской, благодушный:
— Папаша где?
— В коридоре, — медсестра.
— Зови сюда.
Дверь скрипнула. Тимуров голос — взволнованный, ещё не выдохнувший после трёх часов ожидания:
— Арсен Казбекович. Всё хорошо?
— Хорошо, дорогой. Жена у тебя умница. Слушай, дорогой. Я её сейчас зашью. Тебе — потуже сделать или как было?
Пауза. Тимур не понял вопроса. Я тогда тоже не поняла, я плыла.
— Ну... как лучше будет.
— Понял. Сделаем как лучше.
И ещё один голос. Тише. Женский. Старший. Моей матери.
Мама тогда тоже сидела в коридоре. Она приехала помогать с детьми, она вообще всегда приезжала на мои роды. Мама что-то спросила — я не разобрала. Я тогда плыла. Но я помню, что её голос звучал. Звучал и замолчал.
Я открыла глаза. Ирина Андреевна смотрела на меня и ждала.
— Ирина Андреевна. Моя мать сидела рядом с моим мужем в коридоре. В тот момент. Она слышала.
— Возможно, — сказала Ирина Андреевна осторожно.
— Не «возможно». Я её голос помню. Она что-то сказала и замолчала.
— Анна. Я могу вам только повторить: подумайте, как вы хотите дальше жить. Операцию — запишем, когда решите. Я никуда не уйду.
Я встала. Поблагодарила. Вышла.
В коридоре, на жёсткой банкетке, я просидела ещё минут двадцать. И вспомнила вторую вещь.
Это было через три года после родов Самира. Двадцать второй год, осень. Я тогда пошла к Лене первый раз с жалобами — не на роды, а просто, тянет внизу живота, ноет, ничего сильного, но регулярно.
Лена — мы с ней дружим с университета, мы вместе учились в Тимирязевской академии, она потом перевелась в медицинский, я осталась на агрономии. У неё своя клиника, маленькая, на Юннатов. Двое детей, разведена. Сорок два, как и мне.
Я пришла к ней в субботу, после её приёма, мы договорились. Я сидела на кушетке, она осматривала меня молча. Дольше, чем обычно.
— Лен, ну что?
— Сейчас, Ань.
Она встала. Помыла руки. Села напротив. И вот тогда она сделала это движение — сняла перчатки, выбросила, прислонилась к раковине. Точно как Светлана Анатольевна вчера. Только Светлана Анатольевна заговорила. А Лена — нет.
— Ань. Ну что я тебе скажу. Четвёртые роды. Самиру три года. Гормонально всё перестраивается. Возраст у нас с тобой, сама понимаешь, не двадцать. Ткани не те, тонус не тот. Препараты я тебе выпишу, попробуем.
— И всё?
— А чего ты хочешь? Ань. Мы с тобой уже не в том возрасте, чтоб надеяться, что тело осталось как в двадцать лет. Терпи. Это жизнь.
— Лен. Меня иногда так скручивает, что я ночью не сплю.
— Препараты попробуй. Через месяц приходи, посмотрим.
Я пришла через месяц. Лена сказала: «Ну вот, чуть получше же, я ж говорила». Я кивнула, потому что я подружке доверяю, а Лена — моя подружка.
Шесть лет я покупала Ленины препараты. Шесть лет я думала: «Организм не тот. Возраст. Четвёртые роды».
В коридоре «Семейного доктора» я сидела на банкетке и впервые за шесть лет смотрела на это с другой стороны. Лена видела. В двадцать втором году, на той кушетке, в субботу, на Юннатов. Лена видела и молчала.
Я достала телефон. У меня было два звонка, которые я должна была сделать. Я отложила телефон обратно. Сначала мне нужно было поспать ночь.
Ночь я не спала. Я лежала рядом с Тимуром, слушала, как он дышит, и думала, что он, наверное, действительно не понимает, что сделал. Он шёл в третий раз отцом. Он сидел в коридоре три часа. Ему сказали «как лучше или как было», он ответил «как лучше». Он, может быть, даже не понял, что речь идёт о моей коже. Он думал — про швы вообще, про скорость заживления, про что-то медицинское, в чём он не разбирается. Я в нём этой готовности обидеть нарочно не вижу — за семь лет ни разу. Он просто ответил, как ответили бы многие мужчины в тот момент, когда сын только родился, и ты сам ещё не вышел из шока, и тебя зовёт уважаемый врач и спрашивает что-то по-мужски, с улыбкой.
А вот мама — мама понимала каждое слово.
Утром я позвонила маме. Мама — Нина Михайловна, шестьдесят два, живёт через две станции метро, бывший библиотекарь.
— Мам. Приедь. Сегодня. Нужно поговорить.
— Что случилось, Анют?
— Приедь. Без Самира — я его в сад отвезла. Старшие в школе. Тимур на работе. Будем одни.
Потом я позвонила Лене.
— Лен. Приедь сегодня в семь.
— Ань, у меня приём до восьми.
— Перенеси. Это важно.
Молчание. Потом:
— Ладно. Перенесу.
Мама пришла в шесть. В куртке, в платке, в руке — банка с вареньем (я её всегда прошу не носить варенье, у нас стоит полка нетронутая, она всё равно носит). Поставила варенье на стол.
— Анют. Что у тебя?
— Сядь, мам. Лена сейчас придёт.
— Лена? А что, у вас что, общее?
— Сейчас узнаешь.
Лена пришла в семь десять. Усталая после приёма, без макияжа уже, в худи, волосы в хвосте. Поцеловала меня в щёку:
— Ну что, заболело сильнее? Я тебе в субботу могу часик выделить.
— Лен. Садись.
Она села. Посмотрела на маму. Посмотрела на меня. Что-то в её лице сдвинулось — она всё-таки врач, она всё-таки понимает по лицам.
— Я была у Воронцовой, — сказала я. — Семейный доктор. Тебе знакомо, наверное, имя.
Лена опустила глаза.
— И мне рассказали, — сказала я, — что у меня в роддоме шесть лет назад наложили лишний шов. Не по показаниям. Мам. Ты сидела с Тимуром в коридоре. Ты слышала, что Арсен Казбекович спросил у Тимура. Ты слышала, что Тимур ответил. Скажи мне.
Мама смотрела на банку с вареньем. Долго. Я ждала.
— Слышала, Анют. Я Тимуру тогда даже шепнула: «А Аня знает?» Он отмахнулся. Сказал — врачу видней.
— И за шесть лет ты мне ни разу.
— Анют. Ну Тимур же... ну он же вас тянет. Маша в платной школе. У тебя четверо. Куда тебе ещё скандал. И всё. И ты бы куда — на сорок третьем году, с четырьмя? Я подумала: пусть. Бабы и не такое.
Я молчала. Перевела глаза на Лену.
— Лен.
Лена сидела, скрестив руки. Долго не отвечала. Потом сказала тихо:
— Ань. Я в двадцать втором году всё поняла. Я неделю думала, как тебе сказать. А потом подумала — а что дальше? Ты скажешь Тимуру. У него характер быстрый, ты же знаешь. И четверо детей в этом. Я выбрала. За тебя. И я не жалею. Ты сейчас злая, а через год скажешь спасибо.
— Лен. Это решала не ты.
— Ань. Я тебя люблю. Я сама развелась, я знаю, что такое одна с детьми. Я тебе семью сохранила. А что свечи шесть лет — переживёшь.
Я смотрела на них двух. На мать в платке. На подругу в худи. Каждая считала, что любит меня. Каждая шесть лет молчала.
— Девочки. Идите домой.
Мама подняла глаза:
— Анют, ты что.
— Мам. Иди. И не звони. Когда поймёшь, что ты сделала — приходи. До тех пор не надо.
— А Самир?
— Самир — мой ребёнок.
Лена встала первая. Молча взяла сумку. Дошла до прихожей, обулась, не оборачиваясь. Мама поднялась медленнее, забыла варенье на столе, я не окликнула. Они вышли в одном лифте. Я сидела на кухне и слушала, как закрылась дверь подъезда.
Тимуру я сказала вечером. Не всё. Сказала: в роддоме врач задал тебе вопрос, ты не понял, ответил наугад. Я шесть лет с этим жила. Я не сержусь на тебя — я говорю, чтоб между нами не было неназванного. В субботу лягу к Воронцовой, дневная операция.
Тимур долго молчал. Потом сказал:
— Аня. Я тебе верю. И я этого правда не помню. Это плохо, что не помню?
— Это просто так есть.
— А врач этот.
— Тимур. Это моя жизнь. Я разобралась.
Он кивнул. Он умеет не лезть, когда не зовут.
В палате после операции в соседнюю койку положили женщину по имени Лариса — я её знала смутно, она тоже Ленина пациентка. Сорок лет, маникюр, муж в коридоре с букетом.
— Аня! И ты к Воронцовой? А Лена что?
— Перешла.
— А чего? Лена же лучшая.
— Лариса. Лена — хороший друг. Но не всегда хороший врач.
Лариса замерла.
— Ань. Ну ты резкая. Я бы со своей мамой так не смогла. И с подругой. Жалко же.
— А меня шесть лет не было жалко никому.
— Ну причины же у людей.
— У тех, кто молчит, всегда причины. Только это уже не моя проблема.
Лариса отвернулась и зашуршала пакетиком с печеньем. Через час я услышала, как она в коридоре шепчет мужу:
— Толь, ну ты представляешь, какая стерва соседка. Мать выгнала, подругу выгнала. Это, наверное, у неё с гормонами. После сорока бывает.
Я лежала с закрытыми глазами. Лариса — это не Лариса. Лариса — это все. На родительских собраниях, в очереди в «Перекрёстке», в подъезде. Так удобнее: если у меня с гормонами, то у мира всё в порядке.
Прошёл месяц. Октябрь.
Мама прислала смс: «Анют, прости меня, я была глупая баба». Я прочла и не ответила. «Глупая баба» — это не то, что я ждала. Я ждала: «Анют, я тебя продала». Когда напишет так — отвечу.
Лена прислала длинное письмо в мессенджере. Я прочла первую страницу. Удалила.
Самир спросил, почему бабушка не приходит. Я сказала: бабушка приболела, скоро поправится. Самир сказал: давай нарисуем ей открытку. Мы нарисовали зайца с морковкой. Открытка лежит на холодильнике. Приедет — отдам. Не приедет — не отдам.
Правильно я сделала, что в один день отрезала и мать, и подругу? Или мама и Лена правы — что в сорок два года с четырьмя детьми не разбрасываются спокойной жизнью ради своего здоровья и растоптанного достоинства, и я через полгода буду жалеть?
Шесть лет мне говорили: ткани не те. Оказалось, ткани были как ткани. Не те были — близкие.
Лайк, подписка, комментарий👇😘