Не родись красивой 247
Утром Кондрат сидел на кухне и пил чай.
Обычно в этот час его уже не было дома. Он уходил раньше всех — пока Лёля поправляла волосы перед зеркалом, пока дети только-только открывали глаза, пока Полина только собиралась на свою утреннюю зарядку. Его день начинался строго: подъем, завтрак, служба.
Но сегодня он задержался.
Сидел за столом, держал в большой ладони стакан с чаем и смотрел, как просыпается его дом.
Кухня была маленькая, но своя. Это слово — своя — до сих пор грело Кондрата особенным теплом. Два года назад им дали отдельную квартиру: две комнаты и отдельная кухня. Не очередь к умывальнику, не соседские голоса за спиной. Своя дверь. Свой стол. Свои детские голоса по утрам.
Для Лёли это было счастье, от которого она первые дни ходила по квартире почти на цыпочках, всё трогала руками: подоконник, печь, дверные ручки, кухонную полку.
— Кондрат, — говорила она тогда, смеясь и плача сразу, — ты понимаешь? Я могу поставить кастрюлю и не бояться, что кто-то её сдвинет. Я могу муку держать здесь. И никто не скажет: «Уберите, мешает».
Он тогда только усмехался:
— Ну вот и держи муку, хозяйка.
А сам стоял в дверях и чувствовал, как внутри распрямляется что-то большое, усталое, годами сжатое.
Теперь эта кухня жила.
На печке тихо шипел чайник. На столе стояла миска с кашей, лежал хлеб, кусок масла, соль в маленькой щербатой солонке. У окна Лёля резала хлеб — быстро, ловко, не глядя. Волосы у неё были убраны кое-как, несколько прядей выбились у виска. Она ещё не успела как следует проснуться, но уже улыбалась.
Дверь детской скрипнула.
На кухню вошёл Петя.
В свои одиннадцать он вытянулся, стал худощавее, с длинными мальчишескими руками и тем самым упрямым взглядом, от которого у Кондрата всякий раз что-то странно сжималось внутри. это был уже далеко не малыш, которого когда-то он нёс в поезде, а самостоятельный, взрослеющий человек. Со своими мыслями, обидами, гордостью.
Петя вошёл, пригладил рукой взъерошенные волосы и серьёзно сказал:
— Здравствуйте.
Кондрат чуть прищурился.
— Здорово, Пётр Кондратьевич.
Петя смутился, но виду не подал.
— Мам, Машка не хочет подниматься.
Лёля обернулась, и лицо её сразу стало мягким.
— Не хочет?
— Не хочет. Говорит, что сегодня она больная.
— А что у неё болит?
— Одеяло.
Лёля рассмеялась.
— Ах, одеяло у неё болит!
Петя тоже улыбнулся, но быстро спрятал улыбку, будто ему, почти взрослому, не полагалось смеяться над такими пустяками.
Лёля подошла к нему, провела ладонью по его волосам, притянула и поцеловала в лоб.
— Ну ты уж найди слова, которые её поднимут из кровати.
— Какие?
— Ты старший брат. Тебе виднее.
Петя вздохнул с важностью человека, на которого возложили нелёгкое поручение.
— Ладно.
Он повернулся к двери, но Кондрат остановил:
— Петя.
— Что?
— Не задирай сестру.
— Да я что? — возмутился тот. — Я словами.
— Знаю я твои слова.
Из детской через минуту донеслось:
— Машка, вставай! А то кашу съем!
— Не смей! — раздался возмущённый девчачий голос.
— Тогда вставай!
— Мам! Петя грозится!
— Я не грожусь, я предупреждаю!
Лёля закрыла лицо полотенцем, чтобы не засмеяться слишком громко. Кондрат тоже усмехнулся, глядя в стакан.
Маша уже была большая девочка. Не малышка, что вечно путалась под ногами, а живой, шумный, большеглазый вихрь. Она вся была в Лёлю: такие же открытые глаза, такая же быстрая улыбка, такая же способность радоваться всему — новому банту, солнечному пятну на полу, найденной пуговице, обещанию летом поехать куда-нибудь далеко. В ней было столько света, что даже Кондрат, человек суровый, иногда невольно смягчался, когда она вбегала в комнату и начинала тараторить без остановки.
— Пап, а если воробью дать крошку, он потом своих позовёт? А если всех позовёт, нам хлеба хватит? А если не хватит, ты ещё принесёшь?
— Принесу, — отвечал он.
— Всем воробьям?
— Всем твоим воробьям.
Она принимала это как должное, потому что папа, по её убеждению, мог всё.
Дверь снова скрипнула — уже входная.
С улицы вернулась Полина.
Она вошла с румянцем на щеках, с горящими глазами. Год назад она вдруг взялась делать зарядку на свежем воздухе. Сначала Лёля смеялась:
— Поль, ты куда в такую рань? Мороз же!
— На улицу, — отвечала Полина, застёгивая ворот. — Тело должно слушаться.
— Кого?
— Меня.
И ходила. В дождь, в холод, в сырость, в раннюю темень. Сначала Кондрат думал — бросит. Не бросила. Упрямство у неё было мироновское: если решила, то уже зубами держалась.
Теперь он видел, как она изменилась.
Полина расцвела.
Вытянулась, окрепла, стала ладной, красивой той строгой красотой, которая не сразу бросается в глаза, но потом уже не отпускает. Лицо у неё стало тоньше, взрослее. В походке появилась уверенность. Она уже не была той измученной девчонкой, которая после Митькиного исчезновения сидела у окна, бледнела, не ела, будто её изнутри медленно выжигали.
Но Кондрат знал: не всё прошло.
Лёля не раз говорила ему вечером, когда дети уже спали:
— Видела сегодня, как нашу Полю провожали.
— Кто?
— Молодой человек. Из института, наверное. Высокий такой, в очках. До самого подъезда дошёл.
— И что Полина?
— Ничего. Дошли и она быстро ушла. Не постояли, не поговорили.
— Может, не понравился.
— Кондрат, ей никто не нравится.
Он молчал.
Лёля тогда садилась рядом и вздыхала:
— Сердце у неё будто закрылось.
Кондрат понимал.
Понимал слишком хорошо.
Сам когда-то сох по Ольге так, что никого вокруг не видел. Думал — пройдёт. Не проходило. Работал до изнеможения, злился, грубел, отталкивал всех, а внутри всё равно сидела та же боль.
Девчонка ушла с головой в учёбу. Вцепилась в книги, в лекции, в практику так, будто от этого зависела её жизнь.
И, может быть, зависела.
В этом году она уже заканчивала сельскохозяйственный институт. Отличница. Кондрат говорил это слово редко, но с внутренней гордостью. Отличникам при распределении давали право самим выбирать место работы, и Полина знала себе цену. Не кричала об этом, не хвасталась, но в глазах у неё была спокойная твёрдость: она сама построит свою жизнь, раз уж сердце подвело.
— Доброе утро, — сказала Полина.
— Доброе, — отозвалась Лёля. — Замёрзла?
— Нет. Хорошо на улице. Воздух чистый.
Кондрат посмотрел в окно. Небо было светлое, нежно-синее, с тонкими облаками. Весна обещала быть ранней и тёплой.
Из детской выбежала Маша — босиком, в ночной рубашке, с растрёпанными волосами. За ней шёл Петя, довольный победой.
— Мама, он сказал, что кашу съест!
— Если ты встала, значит, метод правильный, —серьезно отозвалась Лёля.
— Неправильный! — возмутилась Маша. — Это шантаж.
Полина, проходя к умывальнику, остановилась.
— Кто тебя такому слову научил?
Маша гордо показала на Петю.
— Он.
Петя нахмурился.
— Я в книжке видел.
Кондрат не выдержал и рассмеялся коротко, низко. Маша тут же подбежала к нему и влезла под руку.
— Пап, а ты сегодня задерживаешься?
Он погладил её по голове.
— Сейчас уйду.
— А вечером не поздно придёшь?
Он на мгновение замолчал.
Вчерашний вечер, больница, серое туберкулёзное отделение, Марина — всё это вдруг встало перед ним так ясно, что улыбка у него погасла.
— Постараюсь не поздно, — сказал он.
Лёля заметила.
Она всегда замечала, даже когда он думал, что лицо у него каменное. Подошла ближе, поставила перед ним бутерброды.
— Ты о чём задумался?
Он поднял на неё глаза. Лёля смотрела мягко, внимательно. Не допытывалась при детях, но уже поняла: что-то есть.
— Всё хорошо, — сказал Кондрат. — Мне нужно бежать.
Она не поверила, но промолчала.
Он встал, допил чай одним глотком. Подошёл к Лёле, поцеловал её в висок. Она пахла хлебом, чаем и чем-то своим, тёплым, домашним.
— Кондрат, — тихо сказала она, почти не шевеля губами, — точно всё хорошо?
Он на секунду прижал её к себе.
— Хорошо.
— Ты врёшь?
— Немного.
Она подняла глаза.
— Вечером скажешь?
Он не сразу ответил.
— Скажу.
Лёля кивнула. Не стала удерживать. Только поправила ворот его гимнастёрки, как делала всегда.
— Иди. Опоздаешь.
Он вышел.
Продолжение.