Гармонь стоит в углу прихожей. Уже восемь месяцев.
Я несколько раз хотел убрать её в кладовку. Даже брался за ремень. Но каждый раз ставил обратно. В тот же угол. На то же место.
Отец играл каждый вечер. Не долго — минут двадцать, может полчаса. Садился на табурет у окна, клал гармонь на колени и закрывал глаза. Играл что-то старое, я названий не знал. Просто мелодии. Тихие, немного тягучие.
Я раздражался. Не злился — именно раздражался. Как раздражает капающий кран или сосед, который ходит в час ночи. Ничего страшного, но мешает.
Уходил на кухню. Надевал наушники. Один раз сказал.
— Пап, может хватит уже на сегодня?
Он не обиделся. Кивнул, застегнул ремень, поставил гармонь в угол. Ничего не сказал. Я тогда подумал — ну вот, нормально поговорили.
Сейчас я много думаю об этом кивке. Каким он был. Как он встал с табурета — медленно, держась за спинку. Как посмотрел на меня — не с обидой, нет. С чем-то другим. Я тогда не понял с чем.
Теперь понимаю.
Он умер в феврале. В три часа ночи. Я был дома — в пятнадцати минутах езды от больницы. Телефон лежал на зарядке, на беззвучном.
Но дело не в этом.
Дело в гармони.
Отец жил у нас последние два года. После того как мама умерла, он как-то сразу уменьшился. Не внешне — просто стал тише, занимал меньше места. Сидел у окна, смотрел во двор, играл на гармони.
Мы жили нормально. Я работал, жена Наташа готовила на троих, дети забегали по выходным. Отец не мешался, не капризничал, почти ничего не просил.
Гармонь он привёз сам. В чехле, через плечо — как молодой. Поставил в угол прихожей и сказал:
— Ничего, что возьму с собой?
— Конечно, пап.
Я так и сказал. Без раздражения. Тогда ещё без раздражения.
Раздражение появилось не сразу. Сначала я просто замечал: вечер, гармонь, полчаса. Потом стало — вечер, опять гармонь, опять эти мелодии. Потом — вечер, господи, опять.
Наташа не жаловалась. Один раз сказала — красиво играет. Я промолчал.
В октябре отец стал хуже. Давление прыгало, ноги отекали. Участковый выписал направление, я отвёз его на обследование. В очереди мы просидели три часа. Отец молчал, смотрел в окно. Потом сказал:
— Саш, ты не скучаешь по музыке? Ты же в школе на баяне учился.
— Нет, пап. Давно уже.
— А зря. Хорошее дело.
Я кивнул и уткнулся в телефон.
В ноябре его положили в больницу. Сердце. Не срочно, но надо понаблюдать, сказал врач. Палата на четверых, окно во двор с тополями.
Первые дни я приезжал каждый день. Привозил еду, сидел час-полтора. Мы почти не разговаривали — отец уставал быстро, засыпал. Я смотрел на его руки поверх одеяла. Руки были большие, в пятнах. Я их раньше не замечал такими.
На третьей неделе он попросил:
— Саш, привези гармонь.
Я посмотрел на него. Трубки, капельница, четыре кровати в ряд.
— Пап, здесь нельзя, наверное.
— Я тихо. Просто подержать.
— Ну… я узнаю, хорошо?
Я не узнал. Забыл — нет, не забыл. Отложил. Думал: не срочно, завтра, надо сначала поговорить с медсестрой. Потом думал: неловко как-то, другие больные, что они скажут.
В тот же вечер позвонил Вовке — это мой брат, он живёт в области, приехать не может, но звонит. Я рассказал про гармонь.
— Зачем ему гармонь в больнице, — сказал я. — Не цирк же.
Вовка помолчал.
— Ну, раз просит…
— Да там и места нет, и неудобно людям. Потом привезу.
Вовка опять помолчал. Потом сказал: ладно, как знаешь.
Я тогда думал — правильно рассудил. Практично. Другие больные, режим, всё такое.
Слово «не цирк» я вспомню ещё много раз. Уже потом. Уже когда ничего нельзя будет исправить.
Позвонили в четыре утра.
Я не сразу понял — спросонья не узнал голос дежурной. Переспросил. Она повторила. Я сидел на краю кровати и смотрел на тапки. Коричневые, старые. Купил три года назад на распродаже.
Наташа что-то спрашивала. Я не слышал.
В прихожей горел ночник. Я шёл к двери и увидел гармонь в углу. Она стояла там как всегда — чехол немного запылился. Я остановился.
В подъезде пахло сыростью. На улице было темно, фонарь у подъезда не горел — третью неделю. Я сел в машину и не мог найти ключи. Руки искали сами, я не понимал где карман.
Потом ехал. Светофоры. Пустые улицы. Я думал — он же просил. Просто подержать. Он сказал: просто подержать в руках.
Пятнадцать минут езды. Я думал об этих пятнадцати минутах — сколько раз я мог съездить домой, взять гармонь и привезти. Это ничего не стоило. Совсем ничего.
В больнице было тихо. Коридор, запах хлорки и чего-то ещё — казённого, больничного. Я шёл и думал о его руках. О том, как он играл закрыв глаза. Как садился на табурет у нашего окна.
Врач говорил что-то. Я кивал.
Потом я вышел в коридор и сел на скамейку у стены. Поднял голову. На стене было написано «Не курить». Буква «Н» была чуть кривая — кто-то наклеивал второпях.
Я думал: он просто хотел подержать в руках. Не играть — просто подержать. Это же не много.
— Не цирк, — сказал я вслух.
Никто не слышал.
Похороны были в пятницу. Приехал Вовка с женой. Несколько соседей, двоюродный брат отца — дядя Коля, ему уже восемьдесят два. Дядя Коля сказал: хорошо играл Михаил. Самоучка, а играл чисто.
Я не знал, что самоучка.
После кладбища я зашёл в прихожую и долго смотрел на гармонь. Потом снял чехол.
Она была старая. Вся в царапинах, меха немного потёрты. Я не знал, сколько ей лет. Никогда не спрашивал.
Я взял её в руки. Тяжёлая — не ожидал. Попробовал нажать клавишу. Звук вышел глухой, немного сипловатый. Я не умею играть — помню только, что в детстве учили, но всё давно забыл.
Наташа стояла в дверях комнаты. Смотрела. Ничего не говорила.
Я поставил гармонь обратно. В тот же угол.
Она стоит там до сих пор. Я несколько раз собирался убрать. Не убираю.
Вовка позвонил через месяц, спросил — что будем делать с вещами отца. Я сказал: гармонь остаётся.
Вовка не переспросил.
Я не знаю, виноват ли я. Наверное, каждый скажет своё. Может, он и правда просто хотел подержать — и всё равно бы не сыграл. Может, это ничего бы не изменило.
Но я не привёз. Откладывал. Думал — завтра, не срочно, не цирк.
Прощай, пап.
Он виноват — или просто не знал? А вы бы привезли? Или тоже решили бы: потом, не срочно?
Ещё почитать:
— Я же за всё плачу, — сказал муж. После этого я достала чемодан
Спасибо за внимание к непростым сюжетам. Подписка и лайк помогут каналу оставаться живым!