Милый друг,
вот и вторая часть — та самая, что я надиктовал на ходу, шагая по набережной. Умная лингвистическая машина выправила за мной спотыкающиеся фразы, так что это письмо — ещё и эксперимент: может ли машинный разум понять ту самую «гносеологическую гнусность», за которую осудили Цинцинната? Впрочем, не будем отвлекаться. В прошлый раз я остановился на истории создания романа и обещал рассказать о том, как связаны два текста — тот, о котором было моё первое письмо, и этот. Сегодня — выполняю обещание.
Начну с утверждения, которое может показаться дерзким, но к концу письма ты, надеюсь, со мной согласишься: «Приглашение на казнь» — это прямое сюжетное и философское продолжение «Bend Sinister». Не в смысле хронологической последовательности (хотя, как мы увидим, и в нём тоже), а в смысле логики вырождения тоталитарного проекта. Если мир Круга — это мир *строящегося* эквилизма, где ещё живы воспоминания о подлинной культуре, а государство вынуждено считаться с остатками интеллектуальной элиты, то мир Цинцинната — это мир уже состоявшейся победы эквилизма, где всякое сопротивление исчезло за ненадобностью. Не нужно больше ни Институтов по изучению ненормальных детей, ни сложных философских обоснований: общество само превратилось в самовоспроизводящийся театр, в котором все актёры давно забыли, что играют роли. Разница между двумя мирами — это разница между диктатурой, которая ещё нуждается в идеологии, и диктатурой, которая уже стала бытом.
Мир «Приглашения на казнь» — безымянная страна, «неназванная страна грёз» (unnamed dream country), как определяют её исследователи. Действие происходит «в стенах городской крепости» неназванной столицы, и это будущее не технически развитое, а, напротив, деградировавшее, откатившееся назад. Прямое следствие эквилизма: провозгласив «среднего человека» единственной ценностью, он неизбежно уничтожил саму идею прогресса, ибо прогресс — это всегда неравенство способностей.
Цинциннат листает старые журналы: «…электрические вагонетки, в которых сидишь, как в карусельной люльке; из мебельных складов выносят для проветривания диваны, кресла… на них присаживаются отдохнуть школьники… по освежённой, влажной мостовой стрекочут заводные двухместные „часики“, как зовут их тут в провинции (а ведь это выродившиеся потомки машин прошлого, тех великолепных лаковых раковин…)… дряхлые, страшные лошади… развозят с фабрик товар по городским выдачам… пахнет липой, карбурином, мокрой пылью; вечный фонтан у мавзолея капитана Сонного…».
Обрати внимание: «выродившиеся потомки машин прошлого». Технология здесь не развивается, а вырождается. Автомобили уменьшились до игрушечных «часиков», лошади одряхлели, а электрические вагонетки напоминают не столько общественный транспорт, сколько карусельные люльки — всё превратилось в аттракцион.
Откуда они взялись? Эквилизм, захвативший власть в стране с «дворняжьей помесью славянских и германских языков», поначалу имитировал прогресс — для видимости легитимности. Но логика уравнительства неизбежно ведёт к деградации: зачем совершенствовать машину, если всякое усовершенствование — преступление против «среднего человека»? И спустя несколько столетий мы видим, как «великолепные лаковые раковины» превратились в стрекочущие игрушки, а рельсы, по которым ходили поезда, остались лишь в виде «электрических вагонеток» — и те движутся по кругу, как карусель.
Но самое странное здесь — не технология, а люди. Вернее, их маски. Все персонажи, за исключением Цинцинната, гротескно играют роли: директор тюрьмы носит фрак, адвокат произносит цветистые речи, а палач мсье Пьер — воплощённая любезность. Если в мире «Bend Sinister» ещё существовала реальная социальная иерархия (пусть и извращённая), то здесь — сплошной маскарад: общество, где все «прозрачны» друг для друга, на поверхности имитирует давно исчезнувшее аристократическое устройство.
Почему? Позволю себе читательский домысел. Эквилизм, уничтожив реальную элиту — философов вроде Круга, интеллектуалов, людей «непрозрачных», — столкнулся с неожиданной проблемой. Общество, в котором все равны, не имеет структуры. А общество без структуры не может функционировать. Нужны начальники, нужны подчинённые, нужны ритуалы. Но поскольку реального основания для иерархии больше нет (всякое реальное различие — «гносеологическая гнусность»), иерархия становится чисто игровой, театральной. Люди не занимают должности — они играют их, как в бесконечном любительском спектакле. Судья, адвокат, директор тюрьмы — это не профессии, а роли в костюмах, сшитых по памяти о том, как выглядели настоящие судьи, адвокаты и директора. Вот почему тюремщики носят пёсьи маски, часы имеют нарисованные стрелки, а палач разыгрывает дружбу — это не обман, а единственно возможная форма существования в мире, у которого больше нет содержания, а есть только оболочка.
Так эквилизм пожирает сам себя. В мире Круга он ещё нуждался в Скотоме и его философии «государства-сосуда»; в мире Цинцинната он уже не нуждается ни в какой философии и держится исключительно на инерции ритуала. И в этом смысле мир «Приглашения на казнь» гораздо страшнее любой классической антиутопии: это мир, где уже нет даже идеи. Есть только «бутафория, которая почти не удивляет»: камера с глазком, плюшевый паук на резинке, ряженые чиновники. Именно поэтому Цинциннат осуждён не за действие, а за состояние: его преступление — «гносеологическая гнусность», сама способность видеть, что весь этот мир — подделка.
В камере Цинцинната обитает паук — «официальный друг заключённых», которого тюремщик Родион заботливо кормит. В академической работе Брайана Эдвардса-Тикарта, посвящённой мотиву паука в романе, он назван «символическим проявлением аппетита сфабрикованного мира, пожирателя душ». Паук связан с каждым из персонажей-марионеток: с Марфинькой (эмоциональное пожирание), с мсье Пьером (интеллектуальное и, в финале, физическое), с Эммочкой (ложная надежда на свободу), с Родионом (тюремщик как «хранитель» паука). Он — не просто деталь тюремного быта, а центральный образ реальности, которая плетёт свою сеть вокруг Цинцинната с методичностью, напоминающей работу кинопроектора: кадр за кадром, нить за нитью, иллюзия за иллюзией.
Но вот что интересно: паук в романе, как и весь тюремный реквизит, *механический*, он на резинке, игрушечный. Как и нарисованные стрелки часов, как и ряженые судьи, он — муляж. Самый страшный хищник этого мира — заводная игрушка. В мире эквилизма даже пожирание душ поставлено на конвейер.
И здесь мы должны вернуться к «Bend Sinister». Помнишь «пишущую машинку Падука» и Марионеток из прошлых писем? Человеческие останки, в которые вживлены импланты, нервы заменены проводами. Так вот: в мире «Приглашения на казнь» все персонажи, кроме Цинцинната, уже стали такими марионетками. Не в буквальном смысле — но по сути. Они прозрачны друг для друга именно потому, что в них больше нет ничего живого и непредсказуемого. Эквилистский проект, начавшийся с экспериментов над «ненормальными детьми», завершился полной победой: общество превратилось в кукольный театр. И механический паук на резинке — это уменьшенная, одомашненная версия пишущей машинки Падука: оба производят реальность, оба плетут сеть.
Соберём всё в единую картину.
Фаза 1: Захват. Падук и партия эквилистов приходят к власти в стране, которая ещё помнит настоящую культуру. Круг ещё жив, ещё сопротивляется. Эквилизм мимикрирует под нормальное государство: идеолог Скотома, философская база (перевёрнутый платонизм), пропагандистский аппарат (комиксы про Этермона), тайная полиция. Существуют автомобили, поезда, настоящая промышленность.
Фаза 2: Консолидация. После смерти Круга и его сына исчезает последний очаг сопротивления. Эквилизм больше не нуждается в философии — достаточно ритуала. Начинается медленная деградация: автомобили становятся меньше, лошади дряхлеют (само понятие «породы» — гносеологическая гнусность). Технология, лишённая творческого импульса, вырождается в игрушку.
Фаза 3: Окостенение. Спустя несколько столетий мы попадаем в мир Цинцинната. Государство всё ещё существует, но оно уже не тоталитарно в привычном смысле — оно театрально. Тюремщики носят пёсьи маски не для устрашения, а потому что так положено по ритуалу. Часы имеют нарисованные стрелки не для обмана, а потому что настоящие стрелки подразумевали бы, что время действительно идёт — а в этом мире оно остановилось. Электрические вагонетки ходят по кругу, как карусель. Мебель выставлена на улицы для всеобщего пользования. Фрукты выбирают не в магазинах, а на «выдачах». Всё общее — и всё ничьё.
В романе есть одно странное ощущение — как будто над всем этим миром натянут невидимый купол. Не метафорический, а почти физический. Мир Цинцинната не имеет названия: не Россия, не Германия, не абстрактная европейская страна — «безымянная страна грёз». Но в нём говорят на языке, явно понятном читателю. В нём есть улицы, фонтаны, мавзолеи, библиотеки. Но у этого мира нет границ — ни географических, ни культурных. Ни один персонаж ни разу не упоминает другую страну, другой народ, другого правителя. Как будто за пределами города — пустота.
Цинциннат несколько раз смотрит вверх — но что он видит? Облака, солнце. Но нет звёзд. Ни разу. И нет горизонта в том смысле, в каком он существует в реальном мире. За стенами крепости что-то есть: там ходят трамваи, там Марфинька выбирает фрукты, там играет духовой оркестр. Но мы никогда не видим это «там» непосредственно — только через воспоминания, старые журналы, обрывки разговоров. Внешний мир существует исключительно как функция повествования: появляется, когда нужен сюжету, и исчезает, когда не нужен.
Помнишь, как в «Bend Sinister» Набоков называет всех персонажей «абсурдными миражами, иллюзиями», которые исчезают, едва автор «распускает труппу»? Эта фраза, обронённая в предисловии, звучит почти как признание — или как улика. В мире, о котором мы говорим, подобные признания имеют свойство просачиваться сквозь ткань текста, как вода сквозь неплотно пригнанные доски. Стоит лишь допустить, что между мирами существует не просто зазор, а своего рода осмотическое давление, — и слова автора из одного мира могут стать физическим законом в другом. Так и случилось: мир «Приглашения на казнь» — это уже не просто продолжение истории Падукграда, а пространство, в котором метафора стала реальностью. Сон автора, ставший единственной формой бытия для своих персонажей.
И здесь, милый друг, я позволю себе осторожный шаг в сторону. В последнее время я всё чаще думаю о том, что сама идея сообщающихся миров — не просто филологическая метафора, а своего рода каркас, на который можно нарастить живую плоть. Представь: тексты не просто влияют друг на друга — они *проникают* друг в друга. Стихотворение, написанное в одном мире, становится погодой в другом. Роман, дописанный кем-то на Терре, превращается в историческое событие на Антитерре. И существуют — или, вернее, могли бы существовать — люди с особой чуткостью к этим проникновениям. Медиумы, улавливающие ещё не родившиеся строки. Дельфийские пары, чей резонанс способен пробить брешь в ткани реальности. Не спрашивай, откуда это берётся — быть может, из тех же платонических глубин, откуда вышел Цинциннат. Быть может, оттуда же, откуда пришла к нам «Ада» — роман, который сам есть модель вселенной, построенной на принципе искажённого эха, где память и вымысел меняются местами и где вопрос «кто автор?» теряет смысл, потому что автор растворён в каждой молекуле сотворённого им мира.
Впрочем, я отвлёкся. Всё это — материи, требующие отдельного, долгого разговора. А пока — прости, что опять многословен. В следующем письме, может быть, расскажу тебе о Сесилии Ц., матери Цинцинната — единственном персонаже, в ком, кажется, ещё теплится что-то человеческое, и о том, как её странная, ускользающая фигура связана с образом матери в «Даре». Да, кстати о «Даре» — это будет моё следующее большое письмо. А «Аду» мы, мой милый друг, отложим до лета: этот текст требует ещё большой кропотливой читательской работы и настоящего полёта фантазии.
А пока — спокойной ночи, ангел мой. За окном уже светает, а в голове у меня всё крутятся эти нарисованные стрелки и плюшевый паук на резинке — образ мира, который сам не заметил, как превратился в кукольный дом. И скрипка, которая всё ещё звучит.
Весь твой,
— А.К.
*P.S. Машина, правившая этот текст, под конец начала сбоить и вставлять в предложения странные пробелы. Не обращай внимания — это, кажется, и есть тот самый «карбурин», которым пахнет воздух будущего.*