Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Лана Лёсина | Рассказы

Новая жизнь

Не родись красивой 246 Кондрат наклонился ближе и заговорил уже тише: — Подумай о нём. Не о себе, не обо мне, не о той правде, которую ты несла через всю Сибирь. О нём. Представь: живёт мальчик. У него дом, мать, отец. Он знает свой мир. И вдруг приходишь ты и говоришь: всё не так. Мать твоя не мать. Жизнь твоя не та. Вот твоя настоящая кровь. Ты понимаешь, что это сделает с ребёнком? Марина сжала губы. — Правда не должна убивать. — А может. — Значит, ложь лучше? — Иногда молчание милосерднее крика. Она резко посмотрела на него. — Ты красиво говорить научился. —Это горькие слова, но правдивые. Они долго молчали. Потом Марина тихо сказала: — Я не буду его отнимать. Кондрат посмотрел на неё. — Что? — Я хочу его увидеть. Хоть издали. Хоть, как он идёт по улице. Как смеётся. Хочу убедиться, что он не голодный, не больной. Ты сам сказал — увидишь. Вот и дай увидеть. Кондрат опустил голову. — Я обещаю: ты увидишь его. — Когда? — Не сегодня. — Почему? — Потому что сегодня ты пойдёшь в больниц

Не родись красивой 246

Кондрат наклонился ближе и заговорил уже тише:

— Подумай о нём. Не о себе, не обо мне, не о той правде, которую ты несла через всю Сибирь. О нём. Представь: живёт мальчик. У него дом, мать, отец. Он знает свой мир. И вдруг приходишь ты и говоришь: всё не так. Мать твоя не мать. Жизнь твоя не та. Вот твоя настоящая кровь. Ты понимаешь, что это сделает с ребёнком?

Марина сжала губы.

— Правда не должна убивать.

— А может.

— Значит, ложь лучше?

— Иногда молчание милосерднее крика.

Она резко посмотрела на него.

— Ты красиво говорить научился.

—Это горькие слова, но правдивые.

Они долго молчали.

Потом Марина тихо сказала:

— Я не буду его отнимать.

Кондрат посмотрел на неё.

— Что?

— Я хочу его увидеть. Хоть издали. Хоть, как он идёт по улице. Как смеётся. Хочу убедиться, что он не голодный, не больной. Ты сам сказал — увидишь. Вот и дай увидеть.

Кондрат опустил голову.

— Я обещаю: ты увидишь его.

— Когда?

— Не сегодня.

— Почему?

— Потому что сегодня ты пойдёшь в больницу.

— Ты опять за своё.

— Да. И буду за своё, пока ты не согласишься.

Марина устало закрыла глаза. Бороться сил уже не было. В животе опять скрутило, к горлу подступила тошнота, в груди зудел кашель. Она вдруг поняла, что если сейчас встанет, то может упасть прямо у его ног. И тогда он всё равно поведёт её в больницу, только уже без всяких разговоров.

— В больнице меня не запрут? — спросила она.

— Нет.

— Документы не отнимут?

— Нет.

— В палату с решётками не положат?

— Нет, Марина. Я же сказал.

Она медленно кивнула.

— А если я лягу… ты не исчезнешь?

Кондрат поднял на неё глаза.

— Не исчезну.

— Ты приведёшь меня к Пете?

— Я устрою так, чтобы ты его увидела.

— Это не одно и то же.

— Пока большего обещать не могу.

Она молча смотрела на него, пытаясь найти в его лице обман. Но там была усталость, сочувствие, тревога — только не обман.

— Хорошо, — сказала она наконец.

Кондрат выдохнул почти незаметно.

— Хорошо?

— Я согласна на больницу. Но не потому, что ты велел. А потому, что мне надо дожить до Пети.

— Пусть так.

— И квартиру не ищи далеко.

— Посмотрим.

— Не далеко, — повторила она упрямо. — Чтобы я могла ходить и его видеть.

— Тебе сначала надо научиться ходить без одышки.

— Буду.

Он чуть покачал головой. В этом движении промелькнуло прежнее раздражённое узнавание: всё та же Марина, упрямая до безрассудства, только теперь это упрямство держалось не на молодости, а на материнской боли.

— Ты хоть поела ещё что-нибудь, кроме супа?

Она поморщилась.

— Не говори про еду.

— Понятно.

— Суп был вкусный, — вдруг призналась она тихо. — Очень. Я уж забыла, что такое бывает.

Кондрат отвернулся.

Ему нечего было ответить.

Она посмотрела на свои новые рукава, провела пальцами по грубой ткани.

— Я купила, как ты сказал.

— Вижу.

— Всё равно видно?

— Что?

— Что я оттуда.

Кондрат помолчал.

— Если не приглядываться — нет.

— А если приглядеться?

— Не давай повода.

Она усмехнулась.

— Легко сказать.

— Будешь учиться.

Марина вдруг подняла на него глаза.

— Он похож на тебя?

Кондрат замер.

Вопрос прозвучал тихо, почти робко. Не как требование. Как просьба дать ей хоть крошку сына.

Он долго молчал.

Потом сказал:

— Есть что-то.

Марина перестала дышать.

— Что?

— Взгляд. Когда сердится.

У неё дрогнули губы.

— Сердится?

— Упрямый.

— В меня, значит.

Кондрат невольно посмотрел на неё.

— Наверное.

Она отвернулась, и слёзы снова покатились по лицу. Но уже не такие отчаянные. В них была боль — и маленькая, почти невыносимая радость.

— Упрямый, — прошептала она. — Петенька мой…

Кондрат встал.

— Пойдём. Пока не стемнело совсем.

— Куда?

— В больницу. Я договорился, тебя примут.

Марина попыталась подняться, но боль в животе снова скрутила её. Она охнула и ухватилась за скамейку.

Кондрат протянул руку.

На этот раз она не отстранилась.

Его ладонь была крепкая, горячая. Он помог ей встать, придержал за локоть. Она была лёгкая, почти невесомая, и от этого ему стало страшно.

— Дойдёшь?

— Дойду.

— Если станет плохо — скажешь.

— Скажу.

Они пошли по тёмной дорожке медленно. Кондрат шёл рядом, чуть сбоку, будто случайно, но Марина чувствовала: он готов подхватить её в любую секунду. Ветер шевелил её новый платок, юбку.

— Кондрат, — сказала она после долгого молчания.

— Что?

— Ты правда не отдашь мне его?

Он не сразу ответил.

— Я не имею права ломать ему жизнь.

— А мою можно было?

Кондрат остановился.

Марина тоже остановилась, тяжело дыша.

Он смотрел в темноту перед собой.

— Твою уже сломали, — сказал он глухо. — Я не хочу, чтобы сломали ещё и его.

Она долго смотрела на него. Потом тихо сказала:

— Тогда помоги мне хоть рядом с ним жить. Не матерью — так тенью. Только рядом.

Кондрат не ответил.

Но руку с её локтя не убрал.

Больница стояла на широкой улице — большая, светлая, новая, двухэтажная.

Даже в сгущающихся сумерках она казалась не казённой, а почти праздничной: ровные стены, большие окна, свет за стёклами, чисто выметенная дорожка, крыльцо под навесом.

Но Кондрат не направился к освещённому корпусу.

У самого крыльца вдруг повернул в сторону, обогнул большое здание. Дальше, в глубине больничной территории, стоял другой дом —деревянный, одноэтажный, с высокой крышей и светлыми окнами.

Марина ничего не спросила.

Она уже привыкла не спрашивать раньше времени. В лагере вопрос часто был лишним: за него могли осадить, унизить, ударить. Да и сейчас она боялась услышать ответ. Только шла, всё крепче прижимая к груди свой узелок.

У крыльца Кондрат остановился.

Марина подняла глаза — и увидела надпись на двери: Туберкулёзный диспансер.

Она медленно перевела взгляд на Кондрата.

Он тоже смотрел на эту дверь. Лицо его было замкнутое, тяжёлое.

— Это… сюда? — едва слышно спросила Марина.

— Сюда.

— Значит, ты уже решил?

— Я ничего не решал. Решит врач.

— А если правда?

Кондрат наконец посмотрел на неё.

— Тогда надо лечиться.

Она криво усмехнулась.

— Лечиться… В лагере тоже говорили: «Симулянтка, работай — вылечишься».

— Здесь не лагерь.

Марина ничего не ответила.

Он поднялся на крыльцо и постучал в закрытую дверь.

За дверью послышались шаги. Щёлкнул засов. В проёме показалась санитарка — плотная женщина лет сорока, в тёмном платье под белым передником. Она быстро взглянула на Кондрата, потом на Марину, и в этом взгляде не было ни любопытства, ни брезгливости. Только усталая привычка видеть больных.

— Вы к доктору? — спросила она.

— Мы договаривались, — коротко ответил Кондрат.

Санитарка отступила, пропуская.

В коридоре было тепло. Лампа под потолком горела ровно, желтовато. Где-то за стеной кто-то кашлял — долго, надсадно, с хрипом.

Марина вздрогнула.

Почти сразу из боковой двери вышел доктор в белом халате. Невысокий, с тёмными усталыми глазами, в очках на тонкой переносице. Он посмотрел на Кондрата, едва заметно кивнул, потом перевёл взгляд на Марину.

Ничего не спросил.

Не стал рассматривать её, как диковинку.

Только сказал санитарке:

— Проводите её во вторую палату. И дайте намыться.

— Хорошо, — кивнула санитарка.

— Посмотрим вас завтра утром, — добавил он уже Марине. — Сегодня отдыхайте. Вам надо согреться и поспать.

Слово «поспать» прозвучало так обыкновенно, что у Марины вдруг закружилась голова.

Спать. Не на нарах.

Не в толпе кашляющих, ругающихся, стонущих женщин, где ночью могли стащить хлеб, чулок, последнюю тряпку.

Просто спать.

Санитарка открыла перед ней дверь в коридор.

— Пройдёмте.

Марина не сразу двинулась. Она посмотрела на Кондрата.

Он стоял у входа, прямой, суровый, будто всё ещё боялся показать при чужих людях хоть что-то лишнее. Но взгляд его стал мягче. Он чуть кивнул.

И Марина поняла: больше при людях говорить не надо.

Ни о Пете.

Ни о её страхе.

Ни о том, что она до сих пор не верит, что дверь за ней сейчас закроется не как тюремная.

Она молча пошла за санитаркой.

Её проводили в небольшое помещение. Это была помывочная. В тубдиспансере люди жили месяцами, потому здание было приспособлено под потребности.

Марина стояла перед тазом и не решалась опустить руки. Пар поднимался мягкий, живой, влажный. Рядом лежал кусок настоящего мыла — не серый лагерный обмылок, не щёлочная дрянь, от которой кожа трескалась до крови, а мыло, пахнущее чистотой. Ей выдали полотенце. Белое. Шершавое, но чистое. Ещё одно — для лица.

Санитарка поставила ведро.

— Вода горячая, осторожно. Если остынет — позовёте. Бельё больничное я принесу.

Марина вдруг испуганно спросила:

— А вещи?

— Ваши? Хорошее сложим. Если надо — прожарим, постираем. Обувь и пальто, скорее всего, в утиль.

Когда санитарка вышла, Марина медленно развязала платок. Потом сняла кофту, юбку, бельё. Худое тело в тусклом свете лампы показалось ей чужим: рёбра, острые плечи, впалый живот, синяки, старые царапины, тёмные пятна на коже. Она смотрела на себя и не могла понять, как это тело ещё ходит. Как оно довезло её сюда. Как в нём когда-то рос Петя.

От этой мысли она зажмурилась.

— Петенька… — прошептала она.

Потом опустила руки в воду.

Горячая вода обожгла кожу, и Марина всхлипнула. Не от боли — от невозможности поверить. Она мыла руки долго, потом лицо, шею, грудь. Вода темнела. Она меняла её снова и снова. Намыливала волосы, тёрла кожу до красноты, будто хотела смыть не только грязь, но и барак, нары, лес, конвой, чужие окрики, все годы, которые въелись в неё намертво.

Но годы не смывались.

Смывалась только грязь.

И всё равно это было чудо.

Когда она вышла, закутанная в больничную рубаху и кофту, волосы влажно прилипали к вискам. Санитарка повела её в палату.

Вторая палата оказалась маленькой. Две кровати. Две тумбочки. Окно с белой занавеской. У стены — печь. На подоконнике стояла чашка с засохшим цветком, видно, кто-то принёс раньше и забыл. В палате было пусто: соседки пока не было или койка ждала другую больную.

Марина остановилась у порога.

— Это… мне?

— Вот эта кровать, — сказала санитарка, показывая на левую. — Ложитесь. Одеяло тёплое. Ночью, если что, зовите.

Марина подошла.

На кровати лежала подушка в белой наволочке. Одеяло было заправлено в чистый пододеяльник. Простыня натянута ровно, почти торжественно. Всё белое. Всё настоящее.

Она медленно села на край.

Кровать чуть пружинила.

Марина провела ладонью по подушке. Потом по одеялу. Потом ещё раз — осторожно, благоговейно, будто гладила не ткань, а что-то живое.

И вдруг слёзы снова потекли по её лицу.

Санитарка заметила, но не стала спрашивать. Только сказала тише:

— Вы накройтесь одеялом. Вам нельзя сидеть на холоде. Я вам сейчас поесть принесу.

Марина кивнула.

— Я… — Она сглотнула. — Я давно на кровати не спала.

Санитарка задержалась у двери. На её лице дрогнуло что-то человеческое.

— Ну вот и поспите.

И вышла.

Марина осталась одна.

Она сидела на кровати, гладила белую наволочку и плакала так тихо, будто боялась, что за такое счастье её сейчас накажут.

Там, в лагере, она даже представить не могла, что когда-нибудь окажется не на деревянных нарах, где доски впиваются в кости, где чужая нога ночью давит тебе бок, где кашель и стоны висят над головой до утра, а в настоящей кровати. С подушкой. С простынёй. С одеялом, которое принадлежит ей хотя бы на эту ночь.

«Господи, — подумала она, — разве так ещё бывает?»

Она легла не сразу. Положила рядом документы, узелок, деньги, которые дал Кондрат. Проверила два раза. Потом, словно устыдившись этой лагерной привычки, отвернулась и всё-таки легла.

Подушка приняла голову мягко.

И от этой мягкости Марина снова заплакала.

Через некоторое время дверь тихо открылась. Вошла та же санитарка. В руках у неё был стакан в металлическом подстаканнике и небольшая тарелка.

— Отдыхайте, — сказала она. — Вот вам чай и булка с вареньем. К сожалению, на ужин вы уже опоздали.

Марина приподнялась.

— Мне не надо…

— Надо.

Санитарка поставила тарелку на тумбочку. На тарелке лежала булка. Настоящая, мягкая, светлая, разрезанная пополам. Внутри темнело варенье.

Марина смотрела на неё, не моргая.

— Это мне? — спросила она.

Санитарка устало усмехнулась.

— А кому же?

Марина осторожно взяла стакан. Жидкость была тёплая, прозрачная, янтарная. Она пригубила, почти ожидая подвоха.

Сладкий.

Настоящий сладкий чай.

Марина сделала один глоток.

Потом второй.

Потом третий.

И вдруг не выдержала — выпила всё залпом, до последней капли, будто боялась, что чай отнимут, если она будет тянуть. Тепло побежало по горлу, по груди, по всему измученному телу. Сахар ударил в кровь мягкой волной. У неё закружилась голова, но приятно, почти счастливо.

Марина виновато опустила стакан.

— Простите.

— Нечего извиняться. Булку съешьте.

— Я потом.

— Потом так потом.

Санитарка уже собиралась уходить, но Марина вдруг спросила:

— А дверь… закрывать будете?

— Конечно, закрою. Сквозняк.

Марина напряглась.

Санитарка поняла не сразу. Потом посмотрела на неё внимательнее.

— Не на замок, — сказала она. — Просто прикрою.

Марина выдохнула.

— Спасибо.

Санитарка ничего не ответила. Только прикрыла дверь мягко, без щелчка.

Марина осталась в тишине.

За стеной кто-то кашлял, но уже не так страшно, как в бараке. В коридоре шаги проходили спокойно. Где-то звякнула ложка. Печь едва потрескивала. На тумбочке лежала булка с вареньем, и от неё пахло детством, домом, тем временем, когда Марина ещё не знала ни тюрьмы, ни лесоповала, ни того, как дорого иногда стоит слово «жив».

Она отломила маленький кусочек.

Положила в рот.

Булка была мягкая. Варенье липло к губам, сладкое, густое.

Марина закрыла глаза.

И вдруг подумала:

«На земле есть ещё одна жизнь. Не лагерная».

Мысль была робкая. Почти страшная. Она не решалась поверить ей до конца.

Есть жизнь, где человеку дают горячую воду.

Где у него есть чистое полотенце.

Где дверь прикрывают не на засов, а от сквозняка.

Где можно лечь в белую постель.

Где чай сладкий.

Где булка с вареньем лежит на тумбочке и никто не вырывает её из рук.

Марина повернула голову к окну. За стеклом темнел больничный двор. Где-то далеко, за корпусами, за городскими улицами, за чужими стенами, жил Петя. Её сын. Живой. Не знающий её. Может быть, счастливый. Может быть, смеющийся в чужом доме, у чужой женщины, которую он зовёт матерью.

Сердце заболело — остро, глубоко.

Но теперь рядом с болью было и другое.

Тихая, невозможная надежда.

«Может, мне удастся узнать эту жизнь, — подумала Марина, глядя в темноту. — Хотя бы недолго. Хотя бы краешком. Только бы увидеть его. Только бы дожить до этого».

Она доела маленький кусочек булки, остальное бережно завернула в салфетку и спрятала в тумбочку. Лагерная привычка была сильнее сытости: хлеб надо беречь.

Потом легла.

Подтянула одеяло к подбородку.

Подушка пахла чистым бельём.

Марина лежала неподвижно, боясь спугнуть это странное спокойствие. Слёзы высохли на щеках. Тело болело, грудь саднила, живот ещё ныл после еды, но всё это было уже не главным.

Главным было то, что она лежала в настоящей постели.

Что дверь не заперта.

Что Петя жив.

И что где-то там, за длинной чёрной полосой её жизни, может быть, всё ещё существовал свет.

Продолжение этой повести читайте завтра.