— Мама, это я, открой замок, — женский голос на лестничной клетке дрожал от напряжения.
Я стояла в коридоре своей квартиры, прижимаясь лбом к холодному металлу входной двери. В глазок было видно только плечо в сером пальто и край объемной сумки.
— Я никого не вызывала! Пошла вон, а то полицию натравлю! — глухо, но яростно донеслось сверху, с площадки седьмого этажа. Женщина в сером пальто тяжело выдохнула, опустила сумку прямо на грязный кафель подъезда и прислонилась затылком к стене. Я смотрела на нее через мутную линзу глазка. Три года. Ровно три года я жила под этим потолком, вздрагивая от каждого удара шваброй, от скрежета передвигаемой по ночам мебели и от криков проституток, которых Галина Николаевна, моя соседка сверху, якобы постоянно у меня слышала. Тогда я еще не понимала, что эта женщина на лестнице — единственный человек, который способен остановить мой личный, ежедневный кошмар.
Я отошла от двери и прошла на кухню. На столе лежала пухлая картонная папка. В ней хранились копии заявлений участковому. Их было ровно сорок штук. Сорок раз люди в форме поднимались на седьмой этаж, стучали в обшарпанную дермантиновую дверь Галины Николаевны, слушали её рассказы о том, что я содержу наркопритон, и спускались ко мне — составлять протоколы об отсутствии состава правонарушения.
Помимо бумаги, в этой папке лежали чеки. Триста тысяч рублей. Столько я отдала строительной бригаде прошлой осенью за полную звукоизоляцию потолка по всей моей «двушке». Рабочие клялись, что я не услышу даже перфоратор. Но от монотонного, глухого, методичного удара черенком швабры прямо в бетонное перекрытие над моей кроватью в три часа ночи не спасала ни одна минеральная вата.
Я не могла съехать. Квартира была куплена в ипотеку, я вложила в ремонт последние сбережения, отложенные еще до развода. Платить банку и параллельно снимать другое жилье с зарплатой старшего менеджера логистики было невозможно. Но хуже всего была мысль о матери. Если бы я призналась, что не могу жить в собственной квартире из-за выжившей из ума пенсионерки, мама бы поджала губы и выдала свое коронное: «Я же говорила, не бери вторичку в этом старом фонде, вечно ты вляпаешься». Признать свое поражение перед ней было физически невыносимо. Я продолжала терпеть, пить успокоительные и спать в берушах, от которых по утрам болели ушные раковины.
Антагонизм Галины Николаевны не был слепой агрессией. У неё имелась своя, железобетонная логика. Она жила в этом доме с момента постройки, с тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Она считала этот подъезд своей территорией, а всех, кто купил квартиры позже — наглыми оккупантами, которых нужно воспитывать.
Мы столкнулись с ней лицом к лицу лишь однажды, в самом начале моего переезда, у почтовых ящиков. Она спускалась за квитанциями, в накинутой поверх халата пуховой шали.
— Хорошую вы дверь поставили, Марина, — сказала она тогда совершенно нормальным, даже приветливым тоном, разглядывая глянцевый металл. — Только хлопаете вы ей, как в коровнике. У нас тут люди пожилые живут, у нас режим. Учитесь уважать тех, кто дом этот строил.
Я тогда извинилась. Сказала, что еще не привыкла к тяжести замка. Следующей ночью ровно в 02:00 в мой потолок ударили в первый раз.
Женщина на площадке продолжала стоять. Я видела, как она достала телефон, долго смотрела в экран, потом набрала номер. Сверху, сквозь бетон, едва слышно заиграл рингтон — старая мелодия из полифонических времен. Играла долго. Никто не снял трубку.
Я щелкнула замком и приоткрыла свою дверь.
— Извините, — сказала я. — Она вам не откроет. Она вообще никому не открывает, кроме курьера из соцзащиты раз в месяц.
Женщина вздрогнула и обернулась. Ей было около сорока. Усталое лицо, темные круги под глазами, плотно сжатые губы без помады.
— Вы соседка снизу? — спросила она, подхватывая свою сумку. — Марина?
— Да. А вы из опеки? Или психиатрии? — с надеждой спросила я.
— Я Аня. Её дочь.
Я молча отступила в коридор, пропуская её внутрь.
Мы сидели на моей кухне. Я включила электрический чайник, достала две кружки. Руки двигались на автомате. Я взяла кухонное полотенце и зачем-то начала тщательно протирать обеденный стол, хотя вымыла его с химией еще утром. Аня сидела на табуретке, не снимая пальто, только расстегнула верхние пуговицы.
— Она уже два года меня на порог не пускает, — Аня смотрела, как я ставлю перед ней кружку с пакетиком черного чая. — Сменила замки. Выбрасывает мои письма из ящика. Я звоню в полицию — они приезжают, она им через дверь говорит, что я хочу её убить из-за квартиры.
— Она мне стучит по ночам, — сказала я, садясь напротив. — Каждую ночь. Я звукоизоляцию сделала. Она взяла гирю или что-то тяжелое, и теперь катает её по полу. У меня люстра ходуном ходит.
Аня горько усмехнулась и обхватила кружку ладонями.
— Это не гиря. Это чугунная мясорубка. Еще советская. Она её привязывает к веревке и возит по паркету. Она так отца моего выживала, когда они разводились. Только он глухой был на одно ухо, ему было плевать. А вас она выбрала, потому что вы молодая и одна. Вы для неё — идеальная жертва. Уязвимая.
Я смотрела на эту уставшую женщину и чувствовала, как внутри рушится образ всемогущего монстра, который я выстроила за три года. Мой монстр оказался просто старой, обозленной на весь мир женщиной, от которой сбежала собственная семья.
— Я приехала сегодня с документами, — Аня кивнула на свою сумку на полу. — У меня половина этой квартиры по приватизации. Я терпела, думала, может, возрастное, может, одумается. Но мне сына учить надо, он в институт в Питере поступил. Жить там не на что. Я буду продавать свою долю. Риелтор сказал, можно продать черным маклерам. Они за месяц её выселят в какую-нибудь комнату на окраине.
Мой телефон, лежавший на столе экраном вверх, коротко завибрировал. Пришло СМС. Номер был не записан, но я знала его наизусть — с него Галина Николаевна иногда писала мне проклятия, когда я осмеливалась включать стиральную машинку в восемь вечера.
Я разблокировала экран.
Скажи этой дряни, что меня нет. Пусть убирается. Иначе я ей ноги переломаю, когда она спускаться будет. И тебе тоже.
Она промахнулась. Хотела написать кому-то из своих товарок по лавочке, которые, видимо, дежурили у подъезда и докладывали ей обстановку.
Я подвинула телефон Ане. Она прочитала. Лицо её стало серым.
— Она всё слышит, — тихо сказала Аня. — Она стоит там, на лестнице, между этажами.
В коридоре раздался шорох. Я не успела закрыть тамбурную дверь на две квартиры, когда впускала Аню. Шаги были тяжелыми, шаркающими.
Я вышла из кухни в коридор. На пороге моей квартиры, прямо на придверном коврике из Икеи, стояла Галина Николаевна.
Впервые за три года я видела её так близко. От неё пахло резко и тяжело — густым духом корвалола, застоявшейся в шкафу старой шерстью и дешевым хозяйственным мылом. На фоне этого тяжелого старческого запаха с кухни доносился тонкий, синтетический аромат моего персикового чая.
Я застыла. Время будто сгустилось. Где-то за стенкой монотонно, с легким дребезжанием работал старый холодильник соседей. Кап… кап… — это на кухне неплотно закрытый кран ронял воду в раковину из нержавейки. Я опустила взгляд. Галина Николаевна стояла в растоптанных мужских ботинках без шнурков. На правом ботинке кожа потрескалась, образуя рисунок, похожий на паутину. Я начала считать эти трещинки. Одна, две, три… Мои пальцы, вцепившиеся в косяк двери, онемели от напряжения, деревянная поверхность казалась ледяной и шероховатой. В голове билась совершенно идиотская мысль: надо не забыть купить поваренную соль, дома осталась только щепотка.
— Что уставилась? — Галина Николаевна перевела взгляд с меня на дочь, которая вышла из кухни и встала у меня за спиной. Её лицо, обычно красное и злое, сейчас было бледным. Морщины вокруг рта собрались в жесткую сетку.
— Я не отдам тебе квартиру, — сказала пенсионерка, глядя на дочь. — Ты меня на улицу выкинуть хочешь. К бомжам. Я там сдохну.
— Я предлагала тебе размен, — голос Ани был тусклым, лишенным интонаций. — Два года назад предлагала. Однушку тебе, остаток мне. Ты меня с лестницы спустила.
— Это мой дом! — вдруг сорвалась на крик Галина Николаевна, но крик вышел жалким, надтреснутым. — Я тут кирпичи таскала на субботниках! Я тут всю жизнь положила! А вы… вы все…
Она замолчала. Грудь её тяжело вздымалась. В этот момент в ней не было ни капли той демонической силы, которая заставляла меня пить таблетки пачками. Передо мной стояла напуганная, бесконечно одинокая женщина, которая защищала свои стены единственным доступным ей способом — террором.
— Я подала уведомление через нотариуса, — Аня сделала шаг вперед. — У тебя месяц на выкуп. Потом я продаю долю чужим людям. Они церемониться не будут. Собирай вещи, мама. Я найду тебе студию в спальном районе.
Галина Николаевна посмотрела на неё. Потом перевела взгляд на меня. В её глазах стояли слезы, но она не позволила им пролиться. Она молча развернулась, шаркая ботинками по линолеуму, вышла на лестничную клетку и тяжело пошла наверх.
Аня ушла через полчаса, оставив на столе недопитый чай. Я закрыла за ней дверь. Повернула оба замка. Проверила задвижку.
Вечером я сидела на диване перед телевизором. Экран работал без звука. Было девять часов. Обычно в это время начиналась «разминка» — Галина Николаевна роняла что-то тяжелое на пол в спальне, проверяя мою реакцию.
Я ждала. Десять часов. Одиннадцать. Полночь.
Тишина была абсолютной. Такой плотной, что звенело в ушах. Я поймала себя на том, что сижу, сжавшись в комок, напрягая шею в ожидании удара. Я должна была чувствовать триумф. Я победила. Монстр был повержен, его лишили власти. Но вместо радости внутри разливалась тяжелая, липкая пустота. Я вспоминала её растоптанные ботинки и запах корвалола.
На следующий день я возвращалась из Пятёрочки с пакетом продуктов. Проходя мимо почтовых ящиков, я увидела, что ящик Галины Николаевны приоткрыт. Внутри лежал белый конверт с красной печатью нотариуса — то самое уведомление о продаже доли. Он лежал там, никем не тронутый.
Вечером я поймала себя на том, что прислушиваюсь к потолку. Жду этого стука, как доказательства того, что жизнь идет своим чередом, что там, наверху, есть живой человек.
Её швабра, которой она колотила по моему потолку, сейчас, наверное, просто стояла в углу её темного коридора. Она больше не была оружием. Она стала просто куском дерева. Больше этого шума не будет.
Читайте также:
— Она еще ребенок, — твердил друг. Я включил ему запись с диктофона