Не родись красивой 244
Кондрат уже сделал движение, собирался уйти.
У Марины оборвалось сердце.
Она шагнула за ним.
— Скажи, он жив?
Кондрат остановился, но не обернулся.
Марина смотрела на его широкую спину, на строгую линию плеч, на руку у ремня. Ей показалось, что он сейчас всё равно уйдёт. Просто уйдёт, как уходили все эти годы люди, от которых зависела её судьба: надзиратели, врачи, писаря, начальники, конвойные. Уходили за дверь — и за дверью исчезала надежда.
— Кондрат, — выдохнула она. — Скажи.
Он молчал.
Тогда в ней что-то сорвалось.
— Умоляю… — сказала она уже громче, и голос её надломился. — Умоляю, скажи только одно. Он жив?
Кондрат медленно повернул голову.
Их взгляды встретились. Марина стояла перед ним страшно бледная, с сухими губами, с глазами, в которых уже не было ничего, кроме последней мольбы. Ни стыда. Ни гордости. Ни прежней любви.
Кондрат сжал челюсти. И кивнул.
Петя жив.
Кондрат резко отвернулся.
— В парк иди, — сказал он хрипло. — Жди.
И пошёл к зданию.
Марина осталась одна. Н есколько мгновений она стояла неподвижно.
Потом губы её дрогнули.
— Жив…
И заплакала.
Она плакала от счастья.
Сначала беззвучно — только лицо сморщилось, и плечи мелко задрожали. Потом из груди вырвался хриплый, полузадушенный всхлип. Она закрыла рот ладонью, испугавшись самой себя, но слёзы уже шли и шли, горячие, обжигающие, живые. Они текли по впалым щекам, по сухой коже, падали на старое пальто, на её узелок, на пальцы.
Прохожие оглядывались.
Какая-то женщина, проходя мимо, покосилась с жалостью и тревогой.
— Вам плохо?
Марина подняла на неё мокрые глаза и вдруг улыбнулась.
Так странно, так измученно и светло, что женщина отступила.
— Нет, — прошептала Марина. — Мне хорошо.
Женщина ничего не поняла и ушла дальше.
А Марина всё стояла и улыбалась сквозь слёзы.
Петя жив.
Она прижала ладонь к губам.
— Петенька…
Имя вышло тихое, благоговейное.
Потом она вспомнила: парк.
Кондрат сказал идти в парк и ждать.
Марина торопливо вытерла лицо рукавом, поправила платок. Ноги у неё всё ещё дрожали, но теперь дрожь была другая. Не от страха. От того, что в слабое, измученное тело вдруг ворвалась слишком большая радость.
Она пошла.
Парк был недалеко. Весенний, светлый.
Марине казалось — она вошла в рай.
Она дошла до первой скамьи у лип, как велел Кондрат, осторожно опустилась. Силы вдруг покинули её разом. Колени ослабли, спина согнулась, руки легли на узелок. Она сидела, смотрела перед собой и всё повторяла беззвучно:
«Жив. Жив. Жив».
И этого хватило, чтобы мир, такой чужой , вдруг наполнился светом.
Она закрыла глаза и впервые за долгие годы позволила себе не бояться следующей минуты.
В какой-то миг ей показалось, что она. Потому что Кондрат появился будто ниоткуда.
Только что дорожка была пустая — и вдруг он уже шёл к ней. Быстро, тяжело, с тем самым напряжённым лицом, которое Марина помнила ещё по молодости: когда он был чем-то взволнован, но не позволял волнению вырваться наружу.
Она поднялась слишком резко. Перед глазами потемнело. Скамейка качнулась, деревья поплыли.
— Сиди, — коротко сказал Кондрат, подойдя.
Но она всё равно стояла. Будто сидя перед ним нельзя было спрашивать о сыне.
— Петя… — выдохнула она.
Кондрат бросил взгляд по сторонам.
— Не здесь. Давай пройдёмся.
Марина кивнула.
Кондрат пошёл дальше в парк. В сторону старых лип, к дальней скамейке за кустами. Там было тише. Городской шум сюда доходил глухо, будто из-под земли.
Она едва поспевала за ним. Один раз споткнулась о корень. Кондрат быстро обернулся, хотел поддержать, но она сама выпрямилась.
Не сейчас. Не до слабости.
У дальней скамейки он остановился и жестом показал:
— Садись.
Кондрат не садился. Стоял перед ней, глядя сверху вниз, мрачный, напряжённый. Потом всё-таки опустился на край скамьи, но так, будто не собирался задерживаться.
Марина смотрела на него.
— Где Петя?
Он медленно повернул к ней лицо.
— Почему ты мне не сказала?
Она не сразу поняла.
— Что?
— Почему не сказала тогда, когда узнала, что ждёшь ребёнка?
Голос у него был низкий, сдержанный, но в этой сдержанности слышалось столько давнего, тяжёлого, что Марина впервые отвела глаза.
— Ты не приехал, — сказала она.
Кондрат резко выдохнул.
— Меня задержали на обучении.
— Я не знала.
— Ты могла передать. Могла сказать кому-нибудь, где ты.
— Кому? — Марина подняла на него глаза. — Кондрат, кому? Я ушла из деревни, чтобы пузо никто не увидел. На стройке работала. В общежитии жила. Я сама не знала, что со мной дальше будет.
— Ты могла написать.
Она горько усмехнулась. Усмешка вышла слабая, почти беззвучная.
— Написать? Что? «Кондрат, приезжай, я беременная»? А если бы письмо прочитали? А если бы дома узнали? Ты-то был при власти, при людях. А я кто была? Дочка кулака. Девка с брюхом.
Он сжал челюсти.
— Не надо так.
— А как надо? — тихо спросила Марина. — Красиво? По-умному? Я тогда глупая была. Гордая. Боялась. Думала: вернёшься — скажу. А ты не вернулся.
— Я бы нашёл тебя.
— Может, и нашёл бы.
— Нашёл бы, — жёстко повторил он.
Она вдруг устало закрыла глаза.
— Теперь-то что об этом? Всё уже случилось. Скажи мне, где Петя.
Кондрат молчал.
Марина открыла глаза. В них снова вспыхнул страх.
— Где он?
— Марина…
— Где мой сын?
— К Пете тебе нельзя.
Она будто не услышала.
— Что?
— Нельзя, — повторил Кондрат глухо.
Лицо её стало белым.
— Я всё понимаю! — Она вскочила, но тут же покачнулась и схватилась за спинку скамьи. —Десять лет я понимала! Когда лес валила. Когда хлеб по крошке ела. Когда зимой руки не разгибались. Когда думала, что утром не встану, — тоже понимала. Я только одним жила. Одним, слышишь? Петей.
Она говорила всё быстрее, всё отчаяннее.
— Я думала: он жив. Я выживу и найду. Я найду его, даже если ползком. Я в бараке лежала, жаром горела, а сама повторяла: «Петенька. Петенька». Эти мысли меня держали. Не Бог, не люди — он держал. А ты мне говоришь: нельзя?
Кондрат поднялся.
— Не кричи.
— Я не кричу! Я мать!
Слова сорвались и утонули в кашле.
Кашель налетел внезапно, жестоко, разодрал ей грудь изнутри. Марина согнулась, вцепилась пальцами в край скамьи. Всё её худое тело затряслось, будто его трепали невидимые руки. Кашель был сухой, рваный, с хрипом, такой, словно в груди у неё вместо лёгких была старая, драная гармонь, которую кто-то мучительно сжимал и разжимал.
— Марина… — Кондрат шагнул к ней.
Она отмахнулась, но кашель не отпускал. Наконец она судорожно полезла в карман и вытащила какую-то серую, грязную тряпицу — даже не платок, а обрывок ткани. Прижала ко рту. Долго не могла вдохнуть. Потом отняла руку.
На тряпке была кровь.
Не много. Несколько тёмных, ржавых пятен. Но Кондрат увидел.
И у него сжалось сердце.
Так сжимается не от жалости даже — от внезапного понимания, перед которым уже нельзя отвернуться. Он смотрел на её впалые щеки, на острые ключицы под старым пальто, на тонкую шею, на губы, посеревшие после кашля, и видел теперь не только бывшую Маринку, не только женщину из прошлого, не только мать его сына.
Он видел человека, которого лагерь почти уничтожил.
- Ты больна, — сказал он тихо.
Марина спрятала тряпку, будто её уличили в чём-то постыдном.
— Где мой сын?
— Марина, тебе надо в больницу.
— Где Петя?
— Тебе надо хотя бы немного восстановиться.
— Я восстановлюсь, когда увижу его.
— Ты на ногах еле стоишь.
Он стиснул зубы. Потом спросил уже мягче:
— Ты ела сегодня?
Она моргнула, будто вопрос был бессмысленным.
— Что?
— Ела?
— Не помню.
— Марина.
— Я хочу видеть сына.
— Я помогу тебе, — сказал Кондрат.
Она посмотрела на него с недоверием, почти враждебно.
— Помоги сейчас.
— Сейчас — нельзя.
— Почему?
— Потому что так надо.
— Кому надо? Тебе?
Он резко повернул к ней лицо.
— Ему.
Марина замолчала.
Кондрат выдохнул, сдерживая себя.
— Ты не можешь вот так появиться перед ним.
— Почему?
— Потому что он ребёнок.
— Мой ребёнок.
— Он не знает тебя.
Эти слова ударили сильнее всего.
Марина чуть пошатнулась, словно он всё-таки поднял руку и ударил её по лицу.
— Не знает… — прошептала она.
Кондрат сразу понял, что сказал жестоко.
— Он был младенцем, Марина.
— Я знаю.
— Он не помнит.
— Я знаю.
— Значит, надо думать не только о себе.
Она подняла на него глаза — больные, потемневшие.
— Я о себе давно не думаю.
— Тогда подумай о нём. Ты хочешь его испугать?
Она замерла.
— Я… я не испугаю.
Кондрат ничего не ответил.
И это молчание сказало больше слов.
Марина медленно опустилась обратно на скамью. Взгляд её стал потерянным. Она вдруг посмотрела на свои руки — худые, тёмные, с потрескавшейся кожей, с грязью под ногтями, с узлами вен. Потом на своё пальто. На стоптанные ботинки. На тряпку в кармане, где осталась кровь.
Она поняла.
И от этого ей стало невыносимо.
— Я не хотела быть такой, — прошептала она.
Кондрат отвернулся.
— Знаю.
— Я не виновата, что меня такой сделали.
— Знаю.
— Я к нему шла… как могла.
— Знаю, Марина.
Она вдруг заплакала. Без крика, без прежней силы. Слёзы просто потекли по лицу, а она смотрела перед собой, будто уже не видела ни парка, ни Кондрата.
— Я жила только для него.
— Я понимаю.
— Нет. Не понимаешь. Ты был на воле.
Кондрат вздрогнул, но смолчал.
— Ты не знаешь, как это — просыпаться и не знать, жив ли твой ребёнок. Не знать, кто его кормит. Кто держит. Кто зовёт. Кто целует. Не знать, умер он или вырос. И всё равно жить, потому что если ты умрёшь, то уже точно никогда не узнаешь.
Продолжение.