Мама позвонила в четверг, в половине восьмого утра. Я ещё не успела налить Варе кашу.
— Ирочка, у Кости отключили свет. Он сидит в темноте. Ты можешь заехать, оплатить?
Я стояла с ковшиком в одной руке, телефон зажат плечом. Варя тянула ложку и стучала по столу.
— Мам, у него что, телефона нет? Пусть сам зайдёт в приложение.
— Ты знаешь, он не умеет. Ты же сильная, а он пропадёт.
Я знала эту фразу. Она повторялась столько раз, что давно перестала быть просьбой. Это был код. Пароль. Вставляешь его — и я иду платить, везти, готовить, убирать, устраивать.
— Сколько он должен?
— Восемь тысяч с копейками. Ну, может, одиннадцать. Он точно не помнит.
Не помнит. Костя никогда не помнил. Ни сумму, ни дату, ни обещание. Ему сорок семь лет, у него две руки, паспорт и среднее специальное образование. А пропадает он регулярно — с двадцати шести, когда ушёл с завода, потому что «там дышать нечем». С тех пор дышал свободно: на мамину пенсию, на мои переводы, на случайных женщин, которые тоже через полгода понимали, что дышит Костя за чужой счёт.
— Хорошо, мам. Я переведу.
Я перевела одиннадцать тысяч двести рублей. В приложении банка платёж подписала: «за свет, Костя». Это была уже не первая такая подпись. Я завела привычку отмечать. Не для скандала — для себя. Чтобы не сойти с ума, когда мама скажет: «Ты ему почти не помогаешь».
Костя жил в однушке на окраине. Квартира была мамина — она переписала её на себя после смерти папы, а Костю пустила «пока встанет на ноги». Это «пока» длилось четырнадцать лет.
Я заезжала к нему раз в месяц — привозила продукты. Мама просила. Не Костя — он бы не попросил, потому что просить — это признать, что нуждаешься. А он не нуждался. Он просто не покупал. Холодильник у него работал, но внутри стояли три бутылки пива и засохший кетчуп. Я оставляла пакеты на кухне, он говорил: «О, сестрёнка заглянула». Как будто я шла мимо и случайно завернула с десятью килограммами гречки и куриных бёдер.
Иногда я оставалась и мыла пол. Не потому что просил — потому что ноги прилипали к линолеуму. Один раз нашла под раковиной тарелку с чем-то зелёным. Не плесень даже — что-то ботаническое. Как будто тарелка решила начать новую жизнь без Кости.
Мама говорила:
— Ты пойми, он мужчина, ему сложнее в быту.
Ему сорок семь. Мне сорок два. У меня дочь, работа, съёмная квартира, кредит за стиралку и запись к ортодонту, которую я ждала четыре месяца. У него — однушка бесплатно, свободный график и мама, которая звонит мне.
В марте Варе поставили диагноз. Ничего страшного — сколиоз второй степени, но ортопед сказал: корсет, занятия, массаж курсами, и всё это не по полису. Я посчитала: первый курс выходил в сорок восемь тысяч. Это без корсета.
Я начала откладывать. Урезала продукты — себе, не Варе. Отменила парикмахерскую. Перестала покупать кофе на вынос. За два месяца собрала тридцать две тысячи. Оставалось шестнадцать. Зарплата через неделю, потом аванс, потом ещё одна подработка — и хватит.
Маме я сказала:
— Мам, я сейчас в режиме экономии. Варе нужен корсет и массаж, я коплю.
— Конечно, Ирочка. Здоровье — это святое.
Я поверила, что она услышала.
В пятницу мне позвонила тётя Люда, мамина сестра.
— Ир, ты в курсе, что мать Косте тридцатку отдала?
Я села. Просто села, где стояла — на край ванны. Варя в комнате делала уроки.
— Какую тридцатку?
— Он пришёл, наплёл, что долг какой-то, коллекторы звонят. Она сняла с книжки и отдала. Сама мне рассказала, гордая такая — спасла сына.
Тётя Люда говорила ещё что-то, но я уже не слушала. Тридцать тысяч. Мамина книжка — это была её «похоронная» заначка, плюс то, что я переводила ей ежемесячно на лекарства. Четыре тысячи в месяц. Годами.
Я набрала маму.
— Мам, ты отдала Косте тридцать тысяч?
Пауза.
— Он бы не просил, если б не край.
— Какой край? Какие коллекторы?
— Ну, я не знаю подробностей. Он сказал — серьёзно.
— Мам, я тебе две недели назад сказала, что коплю на лечение Вари. Ты помнишь?
— Ирочка, ты же сильная. Ты заработаешь. А он пропадёт.
Вот оно. Снова. Формула. Я сильная — значит, у меня можно брать. Он слабый — значит, ему надо давать. И не важно, что я коплю на спину своего ребёнка. Не важно, что я ужинаю макаронами с маслом. Не важно, что за последние три года я перевела Косте — я посчитала — сто восемьдесят четыре тысячи. Без квартиры, за которую он не платит ни копейки.
— Мам, коллекторов у Кости нет. Он нигде не может взять кредит — у него нет дохода. Ему не дадут.
Тишина.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я работаю в банке, мам. Восемь лет.
Она положила трубку. Не от злости — от растерянности. Мама не умела проигрывать в разговоре. Она умела плакать, и это работало лучше любого аргумента.
Я позвонила Косте.
Он взял трубку с третьего раза. В трубке был телевизор.
— Костя, ты взял у мамы тридцать тысяч.
— Ну.
— На какой долг?
— Слушай, это мои дела.
— Ты взял деньги, которые я переводила ей на лекарства. Это мои дела тоже.
— Ир, не начинай. Мать сама дала.
— Мать считает, что тебе звонят коллекторы. Тебе звонят коллекторы?
Пауза. Телевизор стал тише.
— Я разберусь.
— Костя. Тебе сорок семь лет. Ты живёшь в маминой квартире бесплатно. Я плачу за твой свет, привожу тебе еду, переводила тебе за последние три года больше ста восьмидесяти тысяч. У моей дочери сколиоз, ей нужен корсет. Мне не хватает шестнадцати тысяч. А ты забрал у мамы тридцать.
— Ну ты загнула. Сто восемьдесят — это ты откуда взяла?
— Из банковской выписки. Хочешь, пришлю?
Он не хотел. Он хотел, чтобы я перестала говорить и повесила трубку. Потому что так было всегда: я злилась, потом остывала, потом мама звонила, плакала, и через неделю я снова везла пакеты.
— Ир, ну хорош. Чё ты как чужая.
— Я восемь лет как не чужая, Костя. Я как бесплатная.
Он хмыкнул и бросил трубку.
В субботу позвонила мама. Голос мокрый, тяжёлый.
— Ира, ты поругалась с братом?
— Я задала ему вопросы.
— Он расстроился. Говорит, ты его унизила.
Я унизила. Я — его. Не он маму. Не он меня. Я — его. Потому что спросила, куда деньги.
— Мам, ты можешь вернуть мне те четыре тысячи, которые я тебе переводила в этом месяце на лекарства? Раз у тебя теперь минус тридцать, я лучше сама куплю тебе лекарства, а деньгами распоряжусь на Варю.
— Ирочка, ну зачем ты так. Мы же семья.
— Семья — это когда все тянут. А не когда одна тянет, а второму сорок семь и он пропадает.
Мама заплакала. Раньше это действовало. Я чувствовала вину, сжималась, начинала говорить мягче, обещала, что всё хорошо, что я не злюсь, что помогу.
Но сейчас у меня в папке на телефоне лежала выписка из поликлиники, где чёрным по белому — «сколиоз II ст., рекомендовано: ортопедический корсет, курс ЛФК, массаж». И рядом — скриншоты переводов. Маме. Косте. За свет. За долг. За «он пропадёт».
— Мам, я тебя люблю. Но я больше не буду переводить деньги, которые ты отдашь Косте. Я буду покупать тебе лекарства сама и привозить. А Косте я больше не помогаю.
— Ты бросаешь брата?!
— Я не бросаю. Я перестаю тащить взрослого мужика, у которого есть руки и бесплатная квартира.
— Он не справится!
— Тогда пусть не справится, мам. Ему сорок семь. Варе — десять. У меня один ребёнок, и это не Костя.
Мама бросила трубку. На этот раз от злости.
Первую неделю было тихо. Непривычно тихо. Я не звонила маме каждый день — ждала, когда остынет. Маме не звонила и она. Костя тоже молчал, но от него я и не ждала звонка. Он звонил, только когда заканчивалась еда или свет.
На десятый день написала тётя Люда:
«Мать жалуется всем, что ты отказалась от Кости. Говорит, что ты жестокая. Костя, кстати, устроился грузчиком на рынок. Временно, но ходит».
Я перечитала дважды. Грузчиком. Костя. Который четырнадцать лет не мог «найти нормальное место». Десять дней без переводов — и нашлось ненормальное.
Я не стала радоваться и не стала злорадствовать. Просто отметила: значит, мог. Всё это время мог. Просто не было причины.
Через две недели мама позвонила. Голос сухой, деловой.
— Ира, мне нужны лекарства. Давление скачет.
— Я куплю и привезу в субботу. Что нужно?
Она продиктовала список. Потом помолчала и сказала:
— Ты не спрашиваешь, как Костя.
— Нет.
— Он устроился на рынок. Говорит, тяжело.
— Ему сорок семь, мам. Тяжело — это нормально.
Ещё одна пауза. Потом:
— Ты всё равно жестокая.
— Может быть.
Я не стала спорить. Не стала объяснять, что жестокость — это когда у ребёнка спина кривится, а деньги уходят на человека, который врёт про коллекторов. Мама бы не услышала. Она двадцать лет слышала только одно: сын пропадает. А то, что дочь тащит — это не пропадание. Это норма.
В субботу я привезла маме лекарства. Разложила по коробочке, подписала: утро, вечер, после еды. Мама сидела на кухне и смотрела, как я расставляю пузырьки на полку.
— Спасибо, — сказала она. — Ира, а Варе когда корсет?
— Через три недели. Я докопила.
Мама кивнула. Не спросила, как я докопила. Не спросила, от чего отказалась. Двадцать лет моя помощь была невидимой, как воздух: есть — не замечаешь, нет — задыхаешься. А Костина беспомощность была событием, трагедией, поводом поднять всех на ноги.
Я уходила, когда мама сказала в спину:
— Он всё равно твой брат.
— Я знаю, мам. Но Варя — моя дочь. И она в очереди первая.
Мама не ответила. Я закрыла дверь и вышла на лестницу.
Корсет заказали в конце апреля. Варя сначала капризничала — давит, неудобно, жарко. Потом привыкла. Массажист сказал: вовремя, ещё полгода — и пришлось бы говорить о другом лечении.
Костя работал на рынке второй месяц. Тётя Люда писала, что он похудел и стал хмурый. Мне звонил один раз — попросил пароль от аккаунта в приложении электросети. Я продиктовала и объяснила, на какую кнопку нажать.
— Сложно тут у вас всё, — буркнул он.
— Один раз разберёшься — потом легко.
— Ну ладно.
Он повесил трубку. Не попросил денег. Не попросил продукты. Не сказал «сестрёнка заглянула». Может, злится. Может, стыдно. Может, просто учится жить с тем, что бесплатная сестра закончилась.
Маме я по-прежнему покупаю лекарства и привожу раз в неделю. Деньги ей не перевожу. Она это приняла молча, как принимают погоду: не нравится, но спорить не с кем.
Иногда она говорит:
— Всё-таки ты строгая стала.
Я не спорю. Строгая — пусть так. Двадцать лет я была удобная. Удобная закончилась — осталась строгая.
Варя носит корсет, ходит на ЛФК, жалуется, что упражнения скучные. Ей десять. У неё ровная спина и мать, которая больше не отдаёт её деньги на дядю, который пропадает.
Пропадать он, кстати, пока перестал. Может, временно. Может, как только найдётся новый спонсор — начнёт снова. Но этим спонсором буду не я.