В деревне Горелово света не было уже лет пять. Как в девяностые столбы лесовозами повалили, да провода сняли, так Горелово и погрузилось в глухое, керосиновое средневековье. Жили тут в основном старики, да такие вот «прикипевшие» к земле мужики, как Савелий.
Савелий мужик был кряжистый, работящий, но с какой-то червоточиной в глазах. Жена его, Катерина, баба крутая и практичная, эту червоточину чуяла и всегда ждала подвоха. И дождалась.
В ту пятницу Савелий повел на районную ярмарку корову Зорьку. Корова была молодая, справная — кормилица. Договаривались продать ее, чтобы купить старенький трактор-пузырь у михалычевского зятя, да запастись мукой на зиму.
К вечеру Катерина вышла за околицу встречать мужа. Смотрит: плетется их мерин Сивка, тянет телегу, а на телеге — огромное, укрытое брезентом нечто. Коровы нет. Трактора тоже.
— Савка! — крикнула Катерина, чуя недоброе. — А где Зорька?! Чего ты привез, леший тебя дери?!
Савелий спрыгнул с телеги. Лицо у него было виноватое, но глаза горели каким-то шальным, лихорадочным блеском. Он молча подошел к телеге и сдернул брезент.
На грубых досках, среди налипшей осенней грязи, стояло полированное, иссиня-черное фортепиано «Красный Октябрь». Оно блестело так, что в нем отражалось серое, низкое небо.
Катерина онемела. Она открывала и закрывала рот, как рыба, выброшенная на берег.
— Это… это что? — наконец выдохнула она, бледнея.
— Пианино, Катя, — тихо, но твердо сказал Савелий. — Я за него Зорьку отдал. И еще сверху пять тыщ доплатил.
Дальше был ад. Катерина выла белугой, каталась по земле, проклинала тот день, когда вышла замуж за «оглашенного». На крик сбежалась вся деревня.
Мужики ржали так, что вороны с берез осыпались.
— Савка! — давился от смеха сосед Митрич. — Ты его за какие сосцы доить-то будешь? За белые или за черные?!
— А сеном его кормить надо? — вторил другой. — Или оно, сука, дровами питается?
Савелий ни на кого не смотрел. Сцепив зубы, он позвал двух молчаливых мужиков, налил им по стакану самогона, и они втроем, надрывая пупки, втащили тяжеленный инструмент в избу.
Черное пианино заняло пол-горницы. В тусклом свете керосиновой лампы оно казалось чудовищем, инопланетным кораблем, приземлившимся посреди убогого крестьянского быта, рядом с печкой и чугунками.
Месяц Савелий жил как в аду. Катерина с ним не разговаривала, только хлопала дверьми так, что сыпалась штукатурка. Без молока стало туго. Ели пустую картошку с квашеной капустой.
Савелий пианино не трогал. Он даже играть не умел. Только по вечерам, когда Катерина уходила к соседке плакаться, он садился на табурет, гладил грубыми, потрескавшимися пальцами прохладную полировку и просто смотрел на клавиши.
Гром грянул в конце ноября. Ударили первые страшные морозы. Дров в тот год запасли мало — Савелий же трактор не купил, возить было не на чем. В избе стало стыло.
В тот вечер Савелий сидел у печи, чинил валенок. Катерина, закутанная в пуховый платок, ходила по комнате, как тигрица в клетке. Зубы у нее стучали. Она посмотрела на пустую печь, потом на Савелия, а потом ее взгляд упал на черный, блестящий гроб пианино.
В глазах Катерины вспыхнуло безумие. Она молча вышла в сени. Вернулась она с тяжелым плотницким колуном.
— Катя… ты чего? — Савелий отложил валенок.
— Греться будем, — страшным, звенящим голосом сказала жена и, перехватив топор поудобнее, шагнула к инструменту. — Сил моих больше нет! Сгнием тут с твоей музыкой!
Она с силой замахнулась. Тяжелый колун со свистом рассек воздух.
Савелий прыгнул как барс. Он бросился прямо под топор, закрывая грудью полированное дерево.
Удар пришелся Савелию в плечо. Топор был тупой, колун, поэтому он не разрубил кость, но ударил с такой силой, что Савелий охнул, побледнел и тяжело сполз по черной стенке пианино на пол. Фуфайка на плече стала быстро намокать темным.
Катерина выронила топор. Звон железа об половицы разорвал тишину.
— Савушка… — она зажала рот руками. — Савушка, Господи! Убила!
Савелий медленно поднялся. Лицо его было серым от боли, но глаза смотрели ясно и страшно.
— Не трожь, — прохрипел он. — Это не дрова, Катя. Это душа моя.
Он повернулся к инструменту. Открыл тяжелую крышку. И, не обращая внимания на кровь, которая текла по рукаву на пальцы, с силой опустил руки на клавиши.
Раздался звук.
В глухой, забытой Богом деревне, где пять лет не было света, в темной, выстуженной избе вдруг родился аккорд. Чистый. Громкий. Пронзительный.
Савелий не знал нот. Он играл так, как жила его душа — вразнобой, тяжело, с надрывом. Он бил по клавишам, извлекая из них грохот весеннего ледохода на Вычегде, вой зимней вьюги, тоску по чему-то несбыточному, огромному, красивому. И сквозь этот хаос вдруг прорвалась простая, хрустальная мелодия.
Катерина стояла на коленях посреди избы. Она слушала, как этот невероятный, божественный звук заполняет их убогую жизнь, вытесняя из нее грязь, холод и безнадегу. И вдруг она заплакала. Не от злости, не от страха. А от какой-то пронзительной, очищающей тоски.
— Зачем ты его купил, Сава? — всхлипывая, спросила она, глядя на мужа снизу вверх.
Савелий перестал играть. В наступившей тишине было слышно только, как трещит фитиль в керосиновой лампе.
— Я в райцентре мимо клуба шел, — тихо сказал мужик, не оборачиваясь. — А там из открытого окна вот так же играли. И я вдруг понял, Катя… Мы ж с тобой как скоты живем. Навоз, огород, поспали, померли. А на небе, Кать, звезды есть. Мне так тошно стало, так страшно, что я умру, и кроме навоза ничего не увижу. Я свет хотел в дом привезти. Хоть такой.
Катерина молча подползла к нему, уткнулась мокрым лицом в его здоровое плечо и обхватила руками.
За окном выла метель, занося снегом деревню без электричества. А в горнице, рядом с остывшей печью, возвышалось черное пианино — бессмысленное, нелепое и абсолютно прекрасное.