Пол-литровку.
Маленькую. Почти пустую. Кто-то из соседей, наверное, оставил, когда помогал весной крышу перекрывать. А может, и не соседи. Может, я сам в прошлый приезд заныкал. Я уже многого про себя не помнил.
Бутылка стояла за банкой с саморезами. Тёмное стекло, светлая пробка. Я смотрел на неё так, как нормальные люди, наверное, смотрят на спасательный круг.
Всего один глоток, подумал я. Чтобы руки не тряслись. Чтобы в голове перестал звенеть этот тон тёщи. Чтобы опять стать как все. Хотя бы на полчаса.
И тут за спиной раздалось:
"Даже здесь нашёл".
Я дёрнулся так, что локтем сшиб молоток.
Зинаида Петровна стояла в дверях. Невысокая, крепкая, в тёмном фартуке, с руками в земле после грядок. На переносице блестел пот. Но глаза были сухие, холодные.
"Я не пил".
Она кивнула на бутылку.
"Она сама к тебе выпрыгнула?"
"Да что вы за мной как надзиратель ходите?"
"Потому что за нормальным человеком ходить не надо".
Я схватил бутылку раньше, чем понял, что делаю. Не чтобы выпить. Чтобы спрятать. Чтобы не отдать ей победу. Всё у нас с ней давно уже стало не про водку и не про семью. А про то, кто кого дожмёт.
Хотя дожимать уже, по сути, было нечего.
Она шагнула ближе.
"Поставь".
"Не командуйте".
"Это мой дом".
"Это дача вашей дочери тоже".
"Вот именно. Дача. А не помойка для тебя".
Я и сейчас помню, как в сарае пахло бензином, горячим деревом и чем-то металлическим. И как у меня тряслись пальцы на стекле. И как хотелось швырнуть эту бутылку о стену, только бы не чувствовать себя виноватым. Но я не швырнул.
Я сделал хуже.
Открутил и хлебнул.
Совсем немного. Один глоток. Но тёща видела. И я видел её лицо в этот момент. Не злость. Не отвращение даже. Усталость. Такая старая, густая усталость, будто человек долго нёс на себе мешок, а потом понял, что там не картошка. Там камни.
Она развернулась и вышла.
Я постоял секунду. Две. Потом пошёл за ней, уже понимая, что сейчас будет.
Возле калитки стоял мой пакет.
Синий, клетчатый.
Лариса держала его за ручки, будто боялась испачкаться. Соню, видимо, увели в дом. И хорошо. Хотя дети всё равно знают больше, чем мы думаем.
"Что за цирк?" спросил я.
Лариса поставила пакет на землю и отошла.
Не ко мне. От меня.
Это било сильнее всего.
Зинаида Петровна подцепила пакет носком галоши и подтолкнула к калитке.
"Пакет забрал и пошёл".
"Вы меня из дома выгоняете?"
"Это не твой дом".
"Ларис, скажи хоть что-нибудь".
Лариса смотрела в сторону смородины. Там листья шевелились от ветра, и почему-то именно это я запомнил. Не лицо жены. Не свои слова. А эти дурацкие листья.
"Игорь, уйди сейчас", сказала она.
Ровно, без слёз. Без крика. Будто речь шла о собаке, которую наконец выдворяют с кухни.
Я засмеялся. Не потому что было смешно. Просто иногда смех вылезает из человека, когда больше уже не на что опереться.
"Да вы обе с ума сошли. Дача, видите ли, ваша. Семья ваша. А я кто?"
Тёща подошла почти вплотную.
От неё пахло землёй, луком и хозяйственным мылом.
"Даже пёс знает свою будку, а ты уже нет".
И открыла калитку.
Я помню звон железа. Скрип. Помню, как пакет ударился о мокрую траву. Помню, что хотел сказать ей какую-то гадость. Самую больную. Про возраст, про одиночество, про то, как она вечно лезет. Но не сказал. Потому что Лариса в этот момент наконец посмотрела на меня.
И в её глазах не было ни злости, ни надежды.
Только усталость.
Не тёщина. Другого сорта. Молодая ещё женщина, а смотрит так, будто уже всё похоронила и только ждёт, когда закопают окончательно.
Я поднял пакет и вышел.
Калитка за спиной закрылась не сразу. Сначала скрипнула, потом ударила. Как крышка ящика.
В дачном посёлке пахло дымом и жареным мясом. Было обидно до звериного. Люди копались на грядках, тащили вёдра, смеялись, звали детей обедать. Где-то орал телевизор. Где-то лаяла цепная собака. А я шёл по улице с этим синим пакетом и чувствовал, как на меня смотрят даже закрытые окна.
Может, и не смотрели.
Но когда тебе стыдно, весь мир кажется глазом.
Я дошёл до конца линии, свернул к озеру. Там обычно сидели рыбаки, но днём берег был пустой. По дороге встретил Фёдора Семёныча с соседнего участка. Сутулый, в кепке, с ведром огурцов.
Он глянул на пакет, потом на меня.
"Опять?"
Я хотел пройти мимо. Не вышло.
"Не твоё дело".
"Моё, пока ты под моим забором валяешься".
"Не валяюсь".
"Дойдёшь".
Он сказал это без злости. Даже без интереса. Как о погоде. И пошёл дальше, поправляя ведро.
А я тогда ещё разозлился.
На него. На тёщу. На Ларису. На дочь, которая рисует меня отдельно. На дачу эту проклятую. На всё. Кроме себя, разумеется. До себя человек доходит последним. Если вообще доходит.
У берега я сел на старую лодку, перевёрнутую вверх дном. Доски были тёплые от солнца. В камышах шуршало. В пакете звякнуло что-то металлическое. Я порылся и нашёл зарядку, носки, таблетки, футболку. И маленькую плоскую бутылочку в боковом кармане.
Не тёща положила. Это моя была. Давняя заначка.
Я даже не удивился.
Вот, значит, как. Они меня выгнали, а я всё равно унёс с собой то, ради чего давно уже жил. Не дом, не дочь, не работу. Бутылочку. Как мышь зерно.
Я открутил крышку.
Дальше память рвётся.
Вроде бы пил прямо из горлышка. Вроде бы потом шёл куда-то по траве. Вроде бы сел. Потом лёг. Потом, может, ещё падал. Кто меня сюда дотащил, сам ли добрался, не знаю. Ночь слиплась в чёрный ком.
Сейчас, утром, всё это казалось чужим кино.
Я открыл пакет. Рука упёрлась во что-то влажное, мягкое. Достал смятый листок.
Рисунок Сони.
Мокрый край размазался, жёлтое солнце расплылось, дом перекосило. Но фигурки были видны. Три вместе. И одна отдельно.
Я смотрел на этот листок и вдруг вспомнил, как Соня месяц назад спросила у Ларисы на кухне, думая, что я сплю.
"Мам, папа когда дома, он настоящий или больной?"
Я тогда лежал на диване после смены. Не пьяный. Или почти не пьяный. Слышал каждое слово. И не встал. Не пошёл. Не сказал ей ничего. Потому что проще было сделать вид, что спишь.
Вот где всё начало кончаться. Не вчера у калитки. И не у сарая.
Раньше.
Гораздо раньше.
В тот день, когда Лариса впервые нашла у меня бутылку в бачке туалета и молча поставила её на стол. Я тогда ещё смеялся. Говорил, все мужики пьют. Говорил, на работе нервы. Говорил, ты драматизируешь. Потом мать её, Зинаида Петровна, приезжала, сидела со мной на кухне и по-человечески просила.
Да, просила.
Не выгоняла.
Не унижала.
"Игорь, не гробь девчонок. Если сам не можешь, давай лечиться, мы поможем".
Я тогда фыркнул. Сказал, что не псих и не подзаборник.
Смешно.
Подзаборником я стал позже. Когда уже никто не просил.
На озере поднялся ветер. Вода пошла мелкой рябью. Сырой рисунок дрожал в пальцах. У меня свело челюсть так, что заболели виски. Не от похмелья. От того, что внутри вдруг встал такой плотный, тяжёлый ком, что не продохнуть.
Вот оно.
Дно не там, где ты лежишь в грязи.
Дно там, где больше не можешь соврать, что всё ещё не так уж плохо.
Я встал. Ноги подогнулись. Пришлось упереться ладонью в колено. На тропинке появился Фёдор Семёныч. Наверное, на рыбалку шёл. Увидел меня, покачал головой.
"Ты бы умылся сначала".
"Без советов".
"Это не совет. Просто дети скоро купаться придут".
И пошёл мимо.
Без лекций. Без презрения. Просто констатация: приведи себя в вид, пока чужие дети тебя таким не увидели.
Я опустился обратно на корточки и долго мыл руки. Грязь сходила не сразу. Забивалась под ногти, липла к костяшкам. Вода темнела, потом становилась прозрачной. А руки всё равно казались чужими.
В кармане завибрировал телефон.