Глава 7
Утром она проснулась рано, еще до будильника. За окном висела мутная, серобокая мгла, но Оля не чувствовала привычной тяжести. Она лежала, не шевелясь, и смотрела на тени, ползущие по потолку. Что-то внутри нее сместилось. Вчерашний театр еще жил под кожей — не воспоминаниями о сюжете или музыке, а каким-то новым, неизведанным чувством собственного достоинства.
Она осторожно, стараясь не разбудить Сергея, села в кровати. Муж спал, раскинувшись на спине зверино и вольно. Его широкая, почти квадратная голова глубоко вдавилась в подушку, рот приоткрылся, обнажая крупные зубы и влажную, темную полость горла. С губ срывался хриплый, перекатистый храп. Одна ручища свесилась с кровати, и Оля видела его пальцы — короткие и тупые, с въевшейся под ногти машинной грязью, которую не брал ни один мыльный раствор. Синяя жилка на его могучем бицепсе пульсировала в такт сердцу.
Раньше, глядя на него спящего, она чувствовала тоску пополам с нежностью. Теперь же — спокойное, почти музейное созерцание. «Красивый мужик», — словно эхо из другой жизни, прозвучало у нее в голове. Красивый? Да, пожалуй. Но теперь она смотрела на него как на мраморную статую. Античную, грубую, безупречную в своей телесности — и совершенно чуждую.
Она отвела взгляд. Он больше не причинял ей боль. Боль — это когда есть любовь. А любви больше не было. Театр забрал ее, растворил в бархате и золоте, сжег в пламени увертюры.
Она поднялась и прошла на кухню. На плите стояла вчерашняя кастрюля с присохшей кашей. На столе — грязная тарелка с отбитым краем, на которой застыл желтоватый жир. Оля взяла губку и принялась мыть. Вода была горячей, почти обжигающей. Ее бледные, тонкие пальцы с голубоватыми прожилками вен механически скребли шершавую поверхность тарелки, а мысли плыли далеко.
В голове снова и снова, как сломанная пластинка, прокручивался вчерашний вечер. Она видела себя со стороны — ту Олю, что стояла в фойе, запрокинув голову к хрустальной люстре. Ее собственное лицо в тот момент: приоткрытый, большой рот, расширенные, жадно впитывающие свет глаза. Она была красива тогда. Не просто хорошенькая простушка, а женщина с искрой. И она поняла это именно там, под золотым дождем электрических огней.
«Так вот как чувствуют себя те, кого любят по-настоящему», — подумала она и сама испугалась этой мысли. Кто и кого? Станислав? Нет, он не любит. Он коллекционирует. Он смотрит на ее плечи и шею как на натюрморт, как на груду фруктов, достойных кисти. Его холодные, прозрачные глаза не обещают ничего, кроме профессионального интереса. И это честно. Это даже приятно — быть объектом, но не быть обязанной.
Артур? Мальчишка с горячим, маслянистым взглядом. Ему нужна интрижка, быстрая, как перекур. Он смотрит на ее бедра, на ее худые, острые колени с желанием, но без воображения. Он не видит ее. Он видит любую юбку.
Сосед Дима с его глупым, румяным лицом и гантелей в руке? Вовсе нет.
Муж? Сергей… При мысли о муже, который сейчас, наверное, повернулся на другой бок и теперь храпит еще громче, Оля не почувствовала ничего. Вакуум. Стерильная пустота. Он предал ее не тогда, когда изменил телом. Он предал ее в тот момент, когда перестал видеть в ней женщину, превратив в функцию — кассира собственной жизни, которая обязана согревать ужин и не задавать вопросов.
Развод? Оля склонила голову набок, рассматривая мыльные пузыри, ползущие по фарфору. Развод — это скандал, это раздел имущества (а что делить? Этот продавленный диван и чайник со сломанной кнопкой?), это возвращение в деревню с клеймом «не справилась». Развод — это битва, а на битву у нее нет сил. Пока нет. Сейчас развод не нужен. Сейчас ей нужна броня. И равнодушие — самая прочная броня.
Станислав предлагал позировать. «Трагическая невинность». Теперь в ней трагизма поубавилось, а невинность… невинность сгорела где-то между подъездным поцелуем Сергея и бокалом шампанского в буфете. Оля вдруг усмехнулась своему отражению в оконном стекле. Она напоминала себе фарфоровую куклу, которую уронили, но она не разбилась, а лишь дала тонкую, невидимую глазу трещину. И эта трещина позволяла ей теперь впитывать свет иначе.
«Я больше не боюсь», — вдруг ясно, почти оглушительно произнес кто-то внутри нее. Она прислушалась и поняла, что это правда. Она не боялась больше ни Сергея, ни его измен, ни Вероники с ее сладкими духами и пышными бедрами, ни даже собственного будущего. Будущее представлялось ей туманным, как октябрьское утро, но в этой туманности таилась какая-то неведомая раньше свобода.
Она вытерла руки о полотенце, жесткое и пахнущее сыростью, и поправила выбившуюся прядь пепельно-русых волос. Кончики пальцев скользнули по шее, по острым ключицам. Она недавно почувствовала на себе взгляды — много взглядов, — и теперь словно заново изучала свое тело, удивляясь, что оно может вызывать желание. Не у мужа — у мужа оно не вызывает ничего, — а у чужих, далеких людей. Это было странно, ново и немножко стыдно. Но главное — сладко, как запретное лакомство.
В дверях кухни появился Сергей. Заспанный, помятый, в растянутой майке, открывавшей его могучую, поросшую светлым волосом грудь. Он почесал живот, зевнул с подвыванием и уставился на Олю мутными, синими глазами.
— Пожрать что есть? — буркнул он, шлепая босыми ногами к столу.
Оля обернулась к нему. Спокойно, без тени обиды или злости, посмотрела на эту тяжелую, квадратную челюсть, на припухшие со сна губы, которые еще вчера целовали соседку. Ничего не дрогнуло внутри.
— Каша на плите, — ровно сказала она. — Сейчас подогрею.
Она двигалась по кухне плавно и бесшумно, и в каждом ее жесте была какая-то новая, отстраненная грация. Сергей, сидя за столом и лениво ковыряя ложкой в тарелке, не замечал, что его жена, бывшая когда-то удобной и прозрачной, словно стекло, теперь стала зеркалом. И он в этом зеркале отражался мелким, незначительным, почти невидимым.
Поздним вечером, когда он снова ушел на «левак», а она сидела у окна, глядя, как дождь рисует на стекле кривые дорожки, мысль, которая давно жила где-то на периферии, вышла на первый план. Там, в театре, она вдруг подумала не о Станиславе, не о музыке даже. Она подумала о нем. О том, чей образ приходил к ней в моменты самой острой боли и самой острой радости. Николай Алексеевич. Отец.
Неужели она, сама того не ведая, искала все это время его одобрения? Его тихого, понимающего взгляда? Она вспомнила его сухие, длинные пальцы с выступающими венами, его выцветшие глаза, которые смотрели на нее тогда, на свадьбе, с такой печальной мудростью, словно он уже знал, чем все кончится. Словно он уже тогда ее оплакивал.
И спас.
Оля прикрыла глаза. Там, за пеленой дождя, маячил дачный покой, тишина и сухой запах сена. Он не говорил ей комплиментов. Он не рассматривал ее как музу. Он просто сказал: «Смотри, не поранься. Тут все стеклом покрыто». И эти слова теперь звучали в ней как колыбельная.
Ей хотелось услышать его голос. Просто услышать. Посмотреть в его лицо — морщинистое, с высоким, благородным лбом, — и понять, что она не одна в этом мире, где мужчины либо берут тебя как вещь, либо пишут с тебя картины. Может быть, там, в дачной тишине, она найдет ответ на вопрос, который еще даже не успела сформулировать.
Подписывайтесь на дзен-канал Реальная любовь и не забудьте поставить лайк))
А также приглашаю вас в мой Канал МАХ