Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Любит – не любит

Разбивал посуду, когда злился. Однажды жена не выдержала

Элла покупала посуду в «Магните» — самую дешёвую, белую, без рисунка. Чтобы не жалко. Раньше, ещё в первые годы, она старалась: подбирала тарелки с каёмочкой, кружки с надписями, даже салатник один раз купила, фарфоровый, на распродаже в «Посуда-центре». Салатник прожил два месяца. Кружки с надписями продержались чуть дольше. А тарелки с каёмочкой вылетали с регулярностью, которую Элла поначалу пыталась отслеживать, а потом бросила. Нет смысла считать то, что повторяется каждую неделю. Фёдор бил посуду, когда злился. А злился он часто. Не каждый день, нет. Бывали хорошие недели, когда он приходил с работы усталый, но спокойный, ужинал, смотрел что-то в телефоне и ложился спать. В ветклинике у вокзала, где он работал хирургом, случались разные дни. Когда операция шла хорошо, когда хозяева благодарили и несли коробки конфет — Фёдор приходил домой почти ласковый. Садился за стол, ел молча, иногда даже хвалил еду. Элла в такие вечера двигалась по кухне тихо и ровно, и пятиэтажка у завода,

Элла покупала посуду в «Магните» — самую дешёвую, белую, без рисунка. Чтобы не жалко.

Раньше, ещё в первые годы, она старалась: подбирала тарелки с каёмочкой, кружки с надписями, даже салатник один раз купила, фарфоровый, на распродаже в «Посуда-центре». Салатник прожил два месяца. Кружки с надписями продержались чуть дольше. А тарелки с каёмочкой вылетали с регулярностью, которую Элла поначалу пыталась отслеживать, а потом бросила. Нет смысла считать то, что повторяется каждую неделю.

Фёдор бил посуду, когда злился. А злился он часто.

Не каждый день, нет. Бывали хорошие недели, когда он приходил с работы усталый, но спокойный, ужинал, смотрел что-то в телефоне и ложился спать. В ветклинике у вокзала, где он работал хирургом, случались разные дни. Когда операция шла хорошо, когда хозяева благодарили и несли коробки конфет — Фёдор приходил домой почти ласковый. Садился за стол, ел молча, иногда даже хвалил еду. Элла в такие вечера двигалась по кухне тихо и ровно, и пятиэтажка у завода, где они жили на третьем этаже, второй подъезд, казалась ей вполне сносным местом.

А потом что-то шло не так. Жалоба от клиента, или собака после наркоза выходила тяжело, или просто кто-то из коллег косо посмотрел. Фёдор приходил с тяжёлым шагом, и Элла слышала его ещё на лестнице — по тому, как он шаркал ботинками о ступени, по тому, как с размаху хлопал дверью. Желваки у него ходили ходуном, челюсть двигалась взад-вперёд, будто он жевал что-то невидимое. Он бросал куртку на пол в коридоре, проходил на кухню и садился за стол.

— Чего ждёшь? Наливай.

Элла наливала. Суп, борщ, щи, что было в тот день. Ставила тарелку перед ним и отходила к плите, потому что давно научилась не сидеть рядом, когда он в таком настроении.

Иногда обходилось, а иногда нет.

В тот вечер не обошлось. Фёдор хлебал борщ, морщился, потом отодвинул тарелку и процедил:

— Жрать невозможно. Ты хоть пробуешь, что варишь?

Элла промолчала. Борщ был нормальный, она сама ела такой же на обеде в пекарне, Юля даже добавки попросила. Но спорить с Фёдором, когда у него ходили желваки, она перестала лет десять назад.

Фёдор встал, поднял тарелку и швырнул её об стену привычным, хорошо поставленным движением.

Борщ потёк по обоям тёмными дорожками. Осколки белой, самой дешёвой тарелки разлетелись по линолеуму. Один залетел под холодильник, другой крутанулся и замер у ножки табуретки.

Элла взяла веник и совок и стала подметать, стараясь не смотреть на бурую полосу борща на обоях.

Фёдор ушёл в комнату и включил телевизор. Он всегда включал его на полную громкость после таких вечеров — то ли чтобы заглушить тишину, то ли чтобы не слышать, как она подметает.

Через неделю случилось с сервизом.

Сервиз был единственной вещью в этой квартире, которую Элла считала своей. Свекровь подарила на свадьбу: шесть чайных пар, молочник и сахарница, тонкий фарфор с голубыми цветами. Свекровь, надо сказать, была женщина со вкусом и единственная в семье Фёдора, кто относился к Элле по-человечески. Умерла четыре года назад, а сервиз остался. Элла берегла его, держала в серванте за стеклом, пила из него только по праздникам и когда Фёдора не было дома.

В тот день Фёдор вернулся раньше обычного. На работе случилась история: хозяйка написала жалобу, что после операции кот стал хуже есть. Фёдор весь вечер ходил по квартире из угла в угол, бормотал что-то про историю с котом, рявкал на Эллу, если она попадалась на пути. Потом зачем-то полез в сервант, достал чайную пару и пил из неё чай, хотя обычно брал свою огромную коричневую кружку. Элла не стала говорить ничего. Просто смотрела, как он ставит тонкую чашку на край стола.

Чашка упала, конечно. Фёдор задел её локтем, и она слетела на пол, и блюдце следом.

— Ну и хрен с ней, — буркнул он. — Не реви.

Элла не ревела. Она опустилась на колени и стала собирать осколки голубого фарфора. Один оказался острым, с зубчатым краем, и полоснул ей по указательному пальцу. Кровь выступила сразу, яркая, на белой коже.

Элла посмотрела на палец. Долго посмотрела, секунд десять, может, пятнадцать. Кровь набухала каплей, собиралась и скатывалась по фаланге к ладони. Элла не двинулась. Не побежала за пластырем, не зажала ранку, не поднесла палец к губам.

Просто сидела на коленях посреди кухни и смотрела, как кровь капает на голубой осколок.

Они познакомились восемнадцать лет назад в Клину, на дне рождения общего знакомого. Элле было двадцать четыре, она только устроилась в пекарню «Колосок» на Советской, месила тесто руками, потому что тестомес в то время был сломан, и ладони у неё были сильные, натруженные, красноватые. Фёдор подошёл к ней с пластиковым стаканчиком вина и пошутил что-то про руки рабочего класса. Элла засмеялась. Он был крупный, громкий, уверенный — из тех мужчин, рядом с которыми чувствуешь себя маленькой и защищённой, хотя защищать, может быть, и не от чего.

Поженились через полгода. Квартира была его, от родителей, в пятиэтажке у стекольного завода. Элла привезла только чемодан с вещами и коробку книг. Чемодан потом закинули на антресоли, коробку с книгами Фёдор велел убрать в кладовку, потому что книги, по его мнению, собирают пыль.

Первую тарелку он разбил через три месяца. Элла тогда ещё плакала, не от страха, от неожиданности. Она выросла в тихой семье: отец работал на почте, мать шила на дому, они разговаривали негромко и посуду не трогали. А тут — бах! — и тарелка о стену, и борщ по обоям, и Фёдор с красным лицом и вздувшимися жилами на шее. Она позвонила матери, голос дрожал, а мать выслушала и ответила спокойно, как будто речь шла о прогнозе погоды:

— Элка, это не побои. Это характер. У мужика должен быть характер, иначе какой он мужик.

— Мам, он тарелку об стену...

— А батя мой дверь выносил, когда выпьет. И ничего, сорок лет прожили. Терпи.

Элла терпела.

Мать умерла шесть лет назад, тихо, во сне, как и жила. А её слова остались, въелись, как запах дрожжей в ладони: «Терпи.»

А Фёдор — он ведь действительно не бил. Ни разу руку не поднял. Посуду — да, стены — бывало, дверцу шкафа однажды сорвал с петель. Но не её. И он это знал и повторял с тем особенным выражением лица, когда человек считает себя правым: «Я что, тебя трогаю? Я посуду бью. Тарелка — двадцать рублей в «Магните». Не драматизируй.»

Двадцать рублей. Не драматизируй. Элла покупала тарелки упаковками по шесть штук и складывала в нижний ящик кухонного шкафа, как запас.

Юля, с которой они работали в «Колоске» бок о бок уже двенадцать лет, была единственной, кому Элла рассказала. Не сразу, не целиком: сначала обронила, что Фёдор «бывает нервный», потом, через пару лет, рассказала про тарелки. Юля выслушала, вытирая руки о фартук, и спросила ровным голосом:

— И ты после этого ползаешь по полу и собираешь?

— Ну а кто соберёт, — Элла пожала плечами.

— Слушай, ты когда-нибудь перестанешь ползать на коленях за этим человеком?

Элла тогда отмахнулась. Юля не понимала: уходить некуда. Квартира его, от родителей. Денег на съёмную у пекаря в Клину нет. А к кому? Матери больше нет, отец в доме престарелых, подруг, кроме Юли, не осталось.

Кстати, Фёдор на людях был совсем другой. Это, пожалуй, бесило больше всего, хотя Элла никогда бы не сказала этого вслух. На работе он разговаривал с собаками тем голосом, каким мужчины разговаривают с младенцами: мягким, тёплым, чуть воркующим. Хозяйки умилялись. Коллеги уважали. Соседка тётя Валя с первого этажа при встрече на лестнице неизменно повторяла:

— Повезло тебе с мужем, Эллочка. Вон какой солидный, обходительный. Золото, а не мужик.

Элла кивала и щурилась на солнце, и морщинки у глаз становились глубже.

Третий раз — тот, после которого что-то стало по-другому, хотя Элла тогда этого ещё не понимала — случился в октябре.

Она задержалась в пекарне: перед праздниками пекли вдвое больше, и Элла шла домой через сквер у ДК уже в сумерках, устала так, что ноги гудели. Но ужин приготовила, потому что не приготовить значило дать ему повод. Макароны по-флотски, простые, быстрые, он их любил. Или не любил, Элла уже плохо помнила, что он любил, а что терпел.

Фёдор пришёл поздно. Молча сел за стол, попробовал и скривился так, что лицо пошло пятнами.

— Это что?

— Макароны по-флотски, — Элла стояла у плиты, широкая, приземистая, в обтягивающей водолазке под фартуком, тёмная коса сползла набок.

— Ты издеваешься?

Она не успела ответить. Фёдор схватил тарелку обеими руками, поднял и швырнул об стену. Макароны разлетелись, фарш прилип к обоям — тем самым, на которых ещё были видны старые следы борща. Потом он схватил свою кружку, коричневую, огромную, и грохнул её о пол.

— Жрать в этом доме нечего! — проорал он и ушёл.

Элла стояла, прижав руки к животу. Постояла так с минуту, может, дольше. Потом опустилась на колени и стала собирать.

Она сгребала с пола макароны, осколки кружки, куски фарша, прилипшие к плинтусу, руками, потому что веник не брал, и руки у неё тряслись, и она никак не могла понять, от усталости это или от чего-то другого.

На следующий день Юля увидела её руки в мелких порезах и царапинах и ничего не спросила. Только посмотрела так, что Элла отвернулась. Юля умела молчать громче, чем другие кричат.

А Фёдор вечером пришёл как ни в чём не бывало. Сел за стол и огляделся.

— О, обои перемыла?

— Да, — Элла поставила перед ним тарелку.

— Ну и правильно. Чего на ужин?

И он съел, и даже не скривился, и вечер прошёл тихо. Будто ничего не случилось. Будто это нормально.

Всё закончилось в четверг. Обычный ноябрьский четверг, серый и промозглый, когда от завода несло мокрым железом, а в «Колоске» с утра сломалась печь, и до обеда все сидели без дела, пока мастер не приехал. Она пришла домой раньше обычного, приготовила котлеты с картошкой, поставила тарелки на стол. Две тарелки, белые, по двадцать рублей, из «Магнита».

Фёдор в тот день потерял собаку. Не свою, пациента. Овчарка, восемь лет, опухоль в брюшной полости. Операция длилась три часа, а собака не выдержала. Хозяин — мужик за пятьдесят, грузный, похожий на самого Фёдора — расплакался прямо в приёмной, и Фёдор стоял перед ним, большой, с редкими волосами, зачёсанными набок, и не знал, куда деть руки. Это Элла узнала потом, когда уже было неважно.

Он пришёл домой в семь. Элла услышала шаги на лестнице и поняла сразу — по тому, как он ударил дверью, как прошёл по коридору, не разуваясь, как сел за стол и уставился в тарелку.

Ноздри у него раздувались. Лицо было красное, тяжёлое.

— Убери, — глухо сказал он, глядя на котлету.

— Поешь, Фёдор, — Элла стояла у раковины, вытирала руки о бёдра. — Свежие, с утра крутила.

— Я сказал, убери.

— Тебе надо поесть, ты с работы.

— Ты что, глухая? — он повернулся, и лицо у него было такое, что Элла замолчала.

Фёдор поднял кулак и ударил по столу. Тарелки подпрыгнули, одна звякнула о вилку. Элла не пошевелилась, только видела, как побелели костяшки его пальцев, как на шее вздулась жила.

Фёдор схватил ближайшую тарелку — ту, что с котлетой — и швырнул на пол. Она лопнула на четыре куска, котлета откатилась к батарее. Он схватил вторую и грохнул её следом. Потом дотянулся до стакана, стоявшего на краю разделочного стола, и отправил туда же.

На кухне стало тихо. Только из крана капала вода, размеренно и гулко, и где-то за стеной у соседей бубнил телевизор.

Элла стояла и смотрела на осколки.

На сером линолеуме валялись белые куски тарелок, у батареи лежала котлета, рядом картошка, размазанная подошвой ботинка, в котором Фёдор так и не разулся, и лужица воды из стакана растекалась к порогу.

Она не наклонилась.

Впервые за восемнадцать лет не наклонилась.

Руки висели вдоль тела, и левая рука — та, на которой остался шрам от голубого осколка свекровиного сервиза — чуть подрагивала. Но Элла не двинулась к венику, не потянулась за совком, не опустилась на колени.

— Ну? — Фёдор обернулся. — Чего встала? Убирай.

Элла посмотрела на него. Прямо посмотрела, без прищура, без привычки прятать глаза. И Фёдор на секунду замолчал, потому что такого взгляда у неё не видел ни разу.

— Нет, — сказала Элла.

Голос у неё был низкий, ровный и негромкий, как у человека, который наконец решился.

— Чего — нет? — Фёдор нахмурился.

Элла не ответила. Развернулась и пошла в спальню. Открыла шкаф, залезла на табуретку и стянула с антресоли чемодан — тот самый, с которым приехала в эту квартиру восемнадцать лет назад. Пыльный, с заедающей молнией, но целый.

Она складывала вещи быстро, чёткими движениями, как будто репетировала это много раз. Кидала в чемодан водолазки, бельё, зимний свитер. Из верхнего ящика комода достала документы: паспорт, СНИЛС, полис. Тапки не взяла, надела кроссовки.

Фёдор стоял в дверях спальни, привалившись плечом к косяку. Он не верил. Это было видно по тому, как он скрестил руки на груди и усмехнулся. За восемнадцать лет Элла ни разу не ушла дальше сквера у ДК, и он это знал.

— И куда ты пойдёшь? — спросил он тем голосом, каким разговаривал с хозяйками нервных собак: спокойным, чуть снисходительным. — Элла. Ну хватит. Я тарелку разбил, тарелку. Я что, тебя трогаю?

Элла застегнула чемодан. Молния заела на полпути, она дёрнула сильнее, и молния поддалась. Выпрямилась и посмотрела на него снизу вверх, потому что Фёдор был на голову выше.

— Ты восемнадцать лет бил посуду, — проговорила она, и голос не дрожал. — А я восемнадцать лет ползала по полу и собирала. Всё. Хватит.

— Ну и иди, — Фёдор отступил в сторону, пропуская. — Через час вернёшься.

— Не вернусь.

— Ой, да ладно тебе. Куда ты денешься.

Элла не стала отвечать. Взяла чемодан и вышла в коридор. Надела пальто, старое, тёмное, с петлями, которые она сама перешивала в прошлом году. Открыла входную дверь.

На лестничной площадке было холодно и пахло сырой штукатуркой. Элла прислонилась спиной к стене и постояла так, потому что ноги были ватные, и грудь распирало, и руки дрожали, но не от страха. От чего-то другого, чему она пока не знала названия.

Достала телефон и набрала Юлю.

— Юль, — сказала она. — Можно я у тебя переночую?

Юля помолчала ровно одну секунду.

— Адрес знаешь. Приезжай.

Элла подняла чемодан и пошла вниз по лестнице. Ступени были холодные, и чемодан бил по перилам, и гулкое эхо разносилось по подъезду.

На кухне третьего этажа остались осколки. Белые куски на сером линолеуме, котлета у батареи, лужица воды. Фёдор стоял посреди всего этого в ботинках, которые так и не снял, и смотрел на дверь, которая только что закрылась.

Веник стоял в углу, рядом с совком. Но наклоняться было некому.