Вокзал в Малоярославце встретил Нину запахом угольной пыли и дешёвых пирожков. Она вышла из электрички в седьмом часу утра, когда солнце только резануло по стеклянному козырьку платформы, и на мгновение зажмурилась. Под ногами хрустела зимняя соль, хотя февраль уже перевалил за середину. Позади остались два переезда, одна бессонная ночь в поезде и чувство, будто внутри неё работает турбина — гудит, вибрирует, не даёт остановиться.
Десять лет она не была в этих местах. Десять лет назад Нина уехала отсюда навсегда, твёрдо решив не возвращаться. Уехала в июльский вечер, когда воздух пах нагретой хвоей, а на перроне играл духовой оркестр — встречали какой-то праздник. Она стояла у окна плацкартного вагона, сжимала живот рукой и не плакала. Плакать было некогда и не о чем.
— Бабушка, смотри, какой большой вокзал! — крикнула девочка, дёргая её за рукав. — А где дядя Глеб?
Нина посмотрела вниз. Восьмилетняя Вера смотрела на неё снизу вверх — чёлку сдуло ветром, на щеке засохло повидло от утреннего пирожка. Точная копия отца. Те же тёмные брови вразлёт, тот же упрямый подбородок. Нина каждый день видела Глеба в дочери, но никогда не говорила об этом вслух.
— Сначала найдём, где он живёт, — ответила Нина. — Тётя Люда сказала адрес.
Она достала из кармана куртки смятый листок. Адрес был написан крупными печатными буквами, будто Люда боялась, что Нина не разберёт её врачебный почерк: «ул. Садовая, 17, дом ветеранов». Нина перечитала три раза, хотя запомнила ещё в поезде.
Тётя Люда работала в железнодорожной больнице, куда Нина попала семь лет назад — медсестрой в травматологию. Из Малоярославца она уехала фельдшером скорой, приехала в областной центр никем, с дочкой на руках и одной сумкой. За десять лет выучилась на медсестру, потом на анестезиста, получила комнату в общежитии, потом однокомнатную квартиру. Вера пошла в школу. Жизнь наладилась. Почти.
Всё, что было связано с Глебом, Нина заперла на семь замков. Не рассказывала подругам историю их знакомства, не смотрела в сторону мужчин с его разрезом глаз, не включала старые песни, которые они слушали вместе. Она убедила себя, что он умер. Или, что честнее, она убила в себе ту девушку, которая его любила.
**Знакомство случилось за месяц до всего.** Нина тогда работала в травмпункте, Глеб пришёл с вывихнутым пальцем — зажало дверью в депо. Он был машинистом тепловоза, огромный, бородатый, с руками-лопатами, но палец распух и посинел, и он сидел на стуле и смотрел на Нину так, будто она была не медсестрой, а его личным спасением.
— Вы мне больно сделаете? — спросил он хмуро.
— Если будете дёргаться, — ответила Нина, накладывая шину. — Я фельдшер скорой, я привыкла к мужчинам, которые кричат.
Глеб не закричал. Он стиснул зубы, побелел костяшками на здоровой руке, но не издал ни звука. А потом посмотрел на неё и сказал:
— А вы строгая. Мне нравится.
Через неделю он пришёл снова — якобы снять шину, хотя Нина объяснила, что для этого нужно к хирургу. Он пришёл с цветами. Потом они гуляли по набережной, потом он пригласил её в общежитие к себе — маленькую комнату с видами на железную дорогу, где пахло соляркой и малиновым вареньем, которое варила его мать. Нина влюбилась мгновенно, хотя всегда считала себя человеком осторожным. С Глебом осторожность куда-то исчезала.
**Ошибка вышла только один раз, через два года после переезда.** Вера тогда болела — высокая температура, ложный круп, Нина не спала третьи сутки, сидела над ней с ингалятором и молилась всем богам, в которых не верила. И вдруг телефон зазвонил — незнакомый номер, городской. Она взяла трубку. Молчание. Потом чей-то хриплый вздох и гудки. Она перезвонила — никто не ответил. Набрала справочную: номер принадлежал стационару в Малоярославце. Нина удалила звонок из памяти телефона и сказала себе, что показалось. Или просто ошиблись номером.
Но с того дня она стала чаще просыпаться по ночам. Ей снился один и тот же сон: железная дорога, туман, и кто-то идёт по шпалам, не оглядываясь. Она кричит, но он не слышит.
Бабушка Люда — её крёстная, единственная, кто знал всю правду — позвонила три недели назад.
— Глеб в доме престарелых, — сказала она без предисловий. — Мать его умерла год назад, а больше некому. Он не встаёт уже два года.
Нина молчала так долго, что Люда спросила, слушает ли она.
— Кто ему сказал? — выдохнула Нина. — Про меня? Про Веру?
— Никто. Ему никто ничего не говорил. Ты уехала — вот и всё. Думал, сама ушла, потому что разонравился. А правду ему никто не сказал. И ему стыдно было искать, потому что он… ну, инвалид теперь. И денег нет. И жилья нет. Гордый очень.
Нина сбросила звонок и просидела на кухне до утра, глядя в потолок. На работе взяла отгулы, в школе договорилась с учительницей. Вера сначала не хотела ехать — не понимала, зачем нужен какой-то дядька, которого она никогда не видела. Но потом согласилась, потому что мама выглядела растерянной, а Веру пугала мамина растерянность больше всего на свете.
**По дороге в электричке Нина рассказала дочери почти всё.** Не про ложь Ирины — это Вера поймёт позже. А про то, что Глеб попал в аварию, что он не ходит, что он очень долго был один. Вера слушала, жевала пирожок и задавала неожиданные вопросы.
— А он злой? — спросила она.
— Нет, — Нина замялась. — Он… он очень добрый. Просто ему было больно.
— А почему ты от него уехала, если он добрый?
— Потому что я думала, он меня обманул. А оказалось, я ошиблась.
Вера надолго замолчала, разглядывая мелькающие за окном деревья.
— Мам, — сказала она наконец. — А ты его любишь?
Нина не ответила. Она смотрела на свои руки, лежащие на коленях. Руки были в мелких трещинах от постоянного мытья и спирта — профессиональное. Десять лет она водила этими руками по чужим телам, вставляла катетеры, перевязывала раны, держала за руки умирающих. Но так ни разу не коснулась Глеба. Боялась, что если коснётся — рассыплется.
— Не знаю, — сказала она наконец. — Но мне нужно это выяснить.
Дом престарелых оказался не тем, что Нина представляла. Не жёлтое казённое здание с решётками, а старое двухэтажное здание из красного кирпича, бывшая усадьба, с облупленными колоннами и заколоченным балконом. Калитка скрипела. Двор был расчищен от снега, но кое-где торчали прошлогодние сухие стебли. Нина взяла Веру за руку и подошла к крыльцу. Её сердце колотилось где-то в горле.
— Вы к кому? — спросила женщина в синем халате, курящая на ступеньках. Ей было лет пятьдесят, лицо усталое, глаза равнодушные. Она курила дешёвые сигареты и даже не стряхивала пепел — тот падал прямо на халат.
— К Глебу Морозову. Он здесь?
Женщина кивнула, затянулась, выпустила дым в морозный воздух. — А вы ему кто? К нему редко ходят. Вообще почти никто не ходит. Он не особо общительный.
— Я… старая знакомая. Можно войти?
— А ребёнку туда лучше не надо. Он на втором этаже, двадцать третья палата. Но вы сначала с медсестрой поговорите, может, он не захочет.
Нина оставила Веру в маленьком холле на первом этаже. Там стояли два продавленных кресла, на стене висело зеркало в трещине, пахло борщом и нафталином. Вера села на подоконник, достала из рюкзака планшет — Нина скачала мультики на дорогу — и надела наушники.
— Я быстро, — сказала Нина. — Никуда не уходи.
— Мам, мне восемь, — ответила Вера тоном, который копировала с неё же. — Я в курсе.
Нина поднялась по скрипучей лестнице. Ступени были деревянные, прогнувшиеся посередине, перила шатались. Коридор на втором этаже пах мочой, хлоркой и чем-то сладким — дешёвым пирогом или старыми духами. Двадцать третья палата была в конце, у окна, выходящего во двор. Дверь открыта.
Глеб сидел в кресле-каталке, спиной к ней, и смотрел в окно. Сначала Нина не узнала его. Плечи узкие, обтянутые клетчатой рубашкой, которая когда-то сидела на нём как влитая, а теперь висела мешком. Руки тонкие, лежат на подлокотниках как чужие — синие вены, бледная кожа. Волосы седые, коротко стриженные, а ведь ему всего сорок два. В сорок два его отец ещё трактор водил, а Глеб сидел в кресле и смотрел в окно на голые деревья.
Кресло стояло так, чтобы был виден двор. Может, он считал прохожих. Может, ждал, когда кто-нибудь ошибётся дверью.
Нина сделала шаг, второй. Половица скрипнула.
— Глеб, — сказала она.
Он не пошевелился. Секунда, вторая, третья. Нина видела, как напряглись его плечи — он узнал голос, но не поверил себе.
— Глеб, это я.
Кресло скрипнуло. Он медленно повернул голову — так поворачиваются люди, которые боятся увидеть призрака. И Нина увидела его лицо. Старое, измождённое, с глубокими морщинами вокруг рта и глаз. Кожа серая, нездоровая. Щёки впали. Но глаза — те же, серые, с жёстким прищуром человека, который привык командовать тепловозом, а теперь не может командовать даже собственным телом.
Он молчал так долго, что она уже решила — он её не узнал. Или узнал, но не хочет говорить. Потом его губы дрогнули.
— Ты, — сказал он. Один звук, без вопросительной интонации. Сказал «ты», как если бы ждал её здесь каждое утро последние десять лет. Как если бы она вышла из-за угла, а он сидит в этом кресле и думает: «Ну вот, наконец-то».
Нина подошла ближе. Пол задрожал под ногами — или это у неё дрожали колени. Она села на корточки перед креслом, чтобы быть с ним на одном уровне. Теперь их лица разделяло полметра. Она видела каждую морщину, каждую седую прядь, каждую трещинку на его губах. Запах от него был лекарственный, мыльный — за ним ухаживали, но ухаживали механически, без любви.
— Ты как здесь оказался? — спросила она. Голос предательски дрогнул, и она ненавидела себя за эту дрожь.
— А где я ещё, по-твоему, мог оказаться? — Он говорил медленно, будто каждое слово давалось с трудом. Будто он отвык разговаривать. — Домой не вернуться, ноги не ходят, денег нет. Мать похоронил. А больше никого.
— Почему ты не искал меня?
Глеб усмехнулся — это была кривая, горькая усмешка, которая не тронула глаз.
— А зачем? Ты уехала, когда узнала, что я… ну, что со мной случилось. Я понял. Не хотел тебя держать. Ты молодая была, могла ещё устроить свою жизнь.
Нина замерла. В голове щёлкнуло, как выключателем в операционной. Она почувствовала, как кровь отливает от лица.
— Когда я узнала? — переспросила она тихо. — Глеб, я ничего не знала. Ничего. Я уехала, потому что мне сказали, что ты… вернулся к бывшей. Что вы вместе отдыхаете, что я тебе не нужна.
Он медленно поднял на неё глаза. В них не было удивления. Было что-то похожее на давнюю, застарелую боль, которую он привык не показывать. Боль, которую он носил в себе десять лет и никому не показывал. Даже матери, наверное, не показывал.
— Кто сказал?
— Ирина. Она пришла ко мне на съёмную квартиру, красивая такая, в шубе. Сказала, что вы решили начать всё сначала, что ты просил меня не беспокоить. Я звонила тебе. Телефон был выключен.
Глеб закрыл глаза. Его руки на подлокотниках сжались в кулаки — тонкие, с синими венами, костяшки побелели.
— Я попал в аварию за два дня до того. — Голос его стал хриплым, почти шёпотом. — Меня выбросило из машины, позвоночник… В реанимации был три дня. Телефон разбился. Ирина приезжала один раз, в больницу, посмотрела и сказала, что забирать меня не будет. Что мы уже не муж и жена, у неё новая жизнь. А потом, видимо, решила и тебя добить. Чтоб наверняка. Чтоб никто не мешал ей жить с чистого листа.
Нина не заметила, как по её щекам потекли слёзы. Она не плакала десять лет. Даже когда Вера родилась — а роды были тяжёлые, с разрывами и кровотечением, — она не позволила себе заплакать. Даже когда ночью болела так, что не могла встать с кровати, а Вера была маленькая и требовала есть, — она зажимала рот подушкой, но не плакала. Она решила, что слёзы — это роскошь, которую она себе не может позволить.
А сейчас слёзы текли сами, и она не могла их остановить. Они текли по щекам, капали на куртку, на его одеяло, на его руки, которые всё ещё сжимались в кулаки.
— Ты думал, я бросила тебя из-за того, что ты стал инвалидом, — сказала она. — Ты думал, я такая. Ты думал, я способна на это?
— А какая разница, что я думал? — Он отвернулся к окну. — Результат один. Ты уехала. Я остался.
Она схватила его за руку — холодную, костлявую, но живую. Он дёрнулся, как от удара током, но не отнял. Его пальцы дрожали.
— Я не знала, Глеб. Клянусь, я не знала. Если бы знала — я бы…
— Что бы ты сделала? — Он снова посмотрел на неё, и в его взгляде впервые за этот разговор появилось что-то живое. Не боль, не отчаяние — злость. Живая, настоящая злость, которая лучше, чем мёртвое спокойствие. — Приехала бы смотреть, как я разваливаюсь?
— Я бы осталась. Я бы тебя не бросила. Я вообще никуда не хотела уезжать, ты понимаешь? — Нина говорила быстро, захлёбываясь словами, боясь, что он сейчас вырвет руку и отвернётся навсегда. — Я от тебя беременная была, когда Ирина пришла. Я хотела сказать тебе вечером. Я купила тест, он показал две полоски, и я думала — Глеб будет счастлив, он всегда говорил, что хочет детей. А она пришла и всё разрушила. Я уехала в тот же день. Даже вещи собрать не успела нормально. У меня была одна мысль — подальше, чтобы не видеть, не вспоминать, чтобы выжить. Не ради себя — ради ребёнка.
Глеб смотрел на неё так, будто видел в первый раз. Его лицо медленно менялось — злость уходила, уступая место чему-то другому. Потом его взгляд упал на её живот — плоский, под свитером. Перевёл глаза на лицо.
— Ребёнок? — спросил он. — У нас был ребёнок?
— Есть, — поправила Нина. — Она здесь. Внизу ждёт. Вера. Восемь лет.
Кресло дёрнулось. Глеб попытался встать — инстинктивно, по старой памяти, как встают, когда слышат нечто, что переворачивает всё внутри. Но тело не подчинилось. Ноги не слушались, спина не держала. Он упал обратно, тяжело дыша, и его лицо исказилось — от боли или от чего-то большего, Нина не поняла.
— Вера, — повторил он. — Ты назвала её Верой.
— В честь твоей бабушки. Ты говорил, она тебя вырастила. Ты говорил, она была единственным человеком, который в тебя верил.
Он закрыл лицо руками. Плечи задрожали. Глеб Морозов, машинист, который водил составы по пятьсот тонн, который не боялся ни метели, ни обледенения, ни схода с рельсов, — он сидел в инвалидном кресле и плакал. Без звука. Только плечи ходили ходуном.
Нина встала, обняла его, прижалась щекой к его седой макушке. От него пахло больницей и старостью, но где-то глубоко, под этим запахом, ей почудился прежний Глеб — тот, от которого пахло сосновым лесом и машинным маслом, тот, кто мог поднять её на руки и закружить посреди комнаты, тот, кто кричал «Держись!» в рацию, когда тепловоз заносило на повороте.
В дверях показалась медсестра — та, что курила на крыльце. Увидела их, хотела что-то сказать, но передумала и ушла. Зачем мешать? В доме престарелых редко видят такие сцены.
— Я заберу тебя отсюда, — сказала Нина, не отрываясь от его макушки. Она говорила тихо, но твёрдо — тоном человека, который привык принимать решения в операционной, когда от каждого слова зависит жизнь. — Ты слышишь? Я не оставлю тебя здесь.
— У тебя нет денег. И жилья маленького. И работа, и ребёнок… — Он говорил глухо, в её свитер. — Я буду обузой. Ты сама знаешь.
— Заткнись, — сказала Нина. — Просто заткнись. Я медсестра, я устрою тебя в больницу на реабилитацию. Там есть отделение для таких. А потом что-нибудь придумаем. Вера… Вера должна знать отца. Она уже восемь лет живёт без отца. Этого достаточно.
— Я не могу ходить.
— У нас есть время. Врачи говорят, что нервы не перебиты, что можно восстановить. Я посмотрела твою карту — Люда мне переслала. Ты лежал здесь и ничего не делал, потому что тебе было всё равно. А теперь будет не всё равно. Потому что теперь у тебя есть мы.
Она отстранилась, взяла его лицо в ладони — щетинистое, острое, с провалившимися щеками — и посмотрела прямо в глаза. В её взгляде было всё: десять лет обиды, десять лет одиночества, десять лет работы на износ, десять лет материнства в одиночку. И любовь. Глупая, нелогичная, неистребимая любовь, которая, оказывается, никуда не делась.
— Ты меня слышишь? Десять лет мы потеряли из-за одной лживой твари. Я больше ни дня не хочу терять. Даже если ты никогда не встанешь, я всё равно буду рядом. Потому что я тебя люблю. Любила всё это время. Ненавидела и любила одновременно. Думала, что ненависть сильнее. А оказалось — нет. Ненависть прошла, а любовь осталась. Глупая, да? Я сама не понимаю, как так вышло.
Глеб смотрел на неё, и его лицо медленно менялось. Морщины разглаживались, глаза светлели, и на секунду она увидела того самого Глеба — из первого года их знакомства, когда он пришёл в травмпункт с вывихнутым пальцем и с первой минуты начал с ней спорить, надо ли накладывать шину. Того Глеба, который говорил «а вы строгая, мне нравится». Того Глеба, который подарил ей на день рождения не цветы, а тёплые перчатки, потому что «у тебя руки вечно мёрзнут».
— Вера, говоришь, — сказал он тихо. — А она похожа на меня?
— Как две капли воды. Только характером в меня. Упрямая. Спорит по каждому поводу.
— Это хорошо, — он слабо улыбнулся. Впервые за этот разговор. — Упрямые дольше живут.
Нина встала, вытерла щёки тыльной стороной ладони. Слёзы всё ещё текли, но теперь это были другие слёзы — не боли, а облегчения.
— Я сейчас приведу её. Только ты не пугайся, хорошо? Она знает, что ты был в аварии, что ты… что ты не ходишь. Я ей рассказала по дороге. Не всё, конечно, но основное.
— Подожди, — он схватил её за руку. Пальцы были слабые, но Нина не стала вырываться. — А если она не захочет? Если я ей… не понравлюсь? Дети же жестокие, они не понимают.
Нина наклонилась и поцеловала его в лоб. Кожа была горячей, чуть влажной, пахла потом и лекарствами.
— Ты ей понравишься. Обещаю. Ты всегда нравился людям. Даже когда не старался.
Она вышла в коридор и на секунду прислонилась к стене. Сердце колотилось так, что она слышала пульс в ушах. Десять лет жизни ушли на то, чтобы возненавидеть призрак. А призрак оказался живым, сломанным и ждущим её всё это время.
Внизу Вера сидела на подоконнике и болтала ногами. Мультики на планшете уже закончились, и она разглядывала пыльные цветы в горшке на подоконнике. Увидела мать, спрыгнула.
— Ну что? — спросила девочка. — Он злой?
— Нет, — Нина присела перед дочерью. Глаза у неё были красные, щёки мокрые, но она улыбалась. — Он грустный. И очень старый, хотя на самом деле не старый. Просто ему было тяжело. Очень тяжело. Ты не бойся.
— А я и не боюсь, — Вера нахмурилась точь-в-точь как отец. Та же морщинка между бровями. — Я смелая. Ты сама говорила.
— Да, ты у меня смелая. Самая смелая девочка на свете.
Они поднялись на второй этаж. На лестнице Нина взяла Веру за руку — дочка не вырывалась, хотя обычно не любила, когда её держат за руку. Палата была открыта. Глеб сидел в кресле, выпрямившись, и смотрел на дверь. Его руки лежали на коленях, и Нина заметила, что он застегнул рубашку на все пуговицы и даже пригладил волосы — видимо, пока её не было, как-то умудрился.
Вера остановилась в дверях, посмотрела на мужчину в кресле, потом на мать. Потом перевела взгляд обратно на Глеба. Разглядывала его серьёзно, без улыбки, как разглядывают что-то новое и непонятное.
— Здравствуйте, — сказала она громко и чётко, по-школьному. — Я Вера.
Глеб сглотнул. Его кадык дёрнулся. Он пытался улыбнуться, но улыбка получалась кривой — мышцы лица отвыкли от этого движения.
— Здравствуй, Вера. Я Глеб.
Они смотрели друг на друга несколько секунд. Девочка разглядывала его без страха, с тем спокойным любопытством, которое бывает у детей, выросших без отцов и поэтому не знающих, чего именно бояться. Глеб смотрел на неё так, будто увидел чудо. Будто в этой комнате, пахнущей мочой и хлоркой, вдруг открылось окно в другой мир.
— У тебя мои брови, — сказал он наконец.
Вера повернулась к матери. Нина кивнула.
— А у тебя мамины глаза, — добавила Вера и шагнула в комнату. Она подошла к креслу, протянула руку. Глеб осторожно, словно боясь раздавить, взял её маленькую ладонь в свою. Его пальцы дрожали.
— Расскажешь мне что-нибудь? — спросила Вера. — Мама говорит, ты машинистом был. На тепловозах ездил. Это правда?
— Правда, — голос Глеба дрогнул, но он справился. Он говорил, глядя на их сцепленные руки, как на величайшую ценность. — Хочешь, расскажу, как однажды в тайге мы лося спасали?
— Хочу, — Вера забралась на подоконник рядом с креслом, поджала ноги. Скинула ботинки — они с глухим стуком упали на пол. — Мама говорит, лоси большие. Больше, чем папа? Я про папу не знаю, я его не видела. Но ты, наверное, тоже большой был.
— Больше, — Глеб улыбнулся. Уже не криво, а почти нормально. — Лось — это такая гора с рогами. И он вышел на пути прямо перед тепловозом.
Нина стояла у дверей, смотрела на них и чувствовала, как внутри неё распускается что-то огромное, почти болезненное, — то, что десять лет было свёрнуто в тугой узел где-то под рёбрами. Обида, гнев, унижение, страх — всё это оказалось построено на пустоте. Не было предательства. Был несчастный случай, была ложь, было отчаяние, с которым они оба справлялись поодиночке, потому что кто-то решил, что так будет лучше.
Глеб рассказывал про лося. Голос его становился ровнее, увереннее. Вера слушала, открыв рот, и иногда задавала вопросы — «А лось не испугался? А почему вы не затормозили? А у него были рога?». Глеб отвечал терпеливо, как будто всю жизнь только этим и занимался — рассказывал истории восьмилетней девочке на подоконнике дома престарелых.
За окном падал снег — крупный, медленный, первый за эту зиму, хотя февраль уже кончался. Снежинки кружились за стеклом, прилипали к раме, таяли и снова летели. Глеб говорил:
— …и тогда я вышел из кабины, а лось стоит на рельсах и смотрит на меня. И я понял — он не может уйти. У него нога застряла между шпалами. Я подошёл, он даже не брыкался. Был весь в мыле, бедный. Я нагнулся, освободил ногу, и он ушёл. А потом через километр стоял на обочине и кланялся. Честное слово.
— Лоси не кланяются, — сказала Вера скептически.
— Этот поклонился. Я сам видел.
Нина вышла в коридор, достала телефон и набрала номер крёстной. Трубку взяли не сразу.
— Люда, это я. Я нашла его. Мы здесь. Скажи, какие документы нужны, чтобы забрать человека из дома престарелых. И адрес хорошего реабилитационного центра. И скажи ещё… спасибо тебе. Что позвонила. Что не побоялась.
В трубке помолчали. Потом Люда сказала:
— А ты прости его. Если ещё не простила. Он не виноват.
— Я не его прощаю, — Нина прижалась лбом к холодной стене. — Я себя прощаю. За то, что поверила ей. За то, что не проверила. За то, что сбежала, а не осталась и не докопалась до правды. Десять лет. Ей-богу, если бы я могла вернуться назад…
— Тебе было двадцать два. И ты была беременная и напуганная. А теперь тебе тридцать два, и ты выросла. Иди к ним. Дальше будете разбираться вместе.
Нина убрала телефон. Из палаты доносился Верин смех — громкий, заливистый. Глеб говорил что-то про то, как лось потом вышел на пути и поклонился, и Вера хохотала, потому что это было смешно и неправдоподобно, но здорово.
Нина улыбнулась, вытерла последние слёзы и вернулась в палату.
— Так, — сказала она, входя. — Глеб, ты будешь собираться. Вера, надень ботинки. Мы отсюда уезжаем. Не сегодня — завтра. Но уезжаем.
Глеб посмотрел на неё. В его глазах стояли слёзы — он не вытирал их, и они катились по щекам, падали на клетчатую рубашку.
— Ты правда меня заберёшь? — спросил он.
— Правда.
— А куда?
— Сначала в больницу. Потом — домой. Ко мне. К нам.
Вера спрыгнула с подоконника, надела ботинки и подошла к креслу с другой стороны.
— Дядя Глеб, — сказала она. — А ты научишь меня управлять тепловозом? Когда встанешь.
Глеб засмеялся — первый раз за десять лет, наверное. Смех получился хриплым, надтреснутым, как у старого человека, но в нём было что-то настоящее.
— Научу, — сказал он. — Обязательно.
Нина взяла его за руку, а другой рукой — Веру. Они стояли так втроём посреди палаты с облупившимися стенами, и за окном падал снег, и февраль кончался. А впереди была весна.
Друзья, нам очень интересно узнать, из какого вы города! Поделитесь, пожалуйста! Если история вам понравилась — поставьте лайк и подпишитесь на канал!