Зорин возвращается в Сосновск. Дома его встречает холодное молчание жены Марфы Тихоновны — она уже всё знает от Николая. Разговор происходит тяжёлый, без криков, но с такой глубокой обидой, что Зорин понимает: прежней жизни не вернуть. Он решается на развод и уходит из дома, снимая комнату у знакомой мещанки. Однако найти Марью Игнатьевну не может — она словно исчезла. Через неделю он получает письмо без обратного адреса: короткое, всего несколько строк: «Прости и забудь. Я уехала далеко. Не ищи. Живи».
Дорога до Сосновска заняла почти сутки. Егорыч правил лошадью молча, не докучая хозяину разговорами, и Зорин был ему за это благодарен. Всю дорогу он просидел, укутавшись в шинель, глядя на бесконечные поля, на редкие деревни, на столбы, уходящие в серое, низкое небо. Думать он боялся — мысли были тяжёлыми, как перемокшие снопы, и, стоило им шевельнуться, наваливалась такая тоска, что хотелось выть. Он лучше смотрел. Смотрел на землю, на лошадиный круп, на спину Егорыча, на мелькающие придорожные кусты. И так, глядя, понемногу успокаивался.
В Сосновск въехали к вечеру. Город встретил знакомыми запахами — дымом, кожевенными отходами с его же завода, пресным хлебом из пекарни на углу. Зорин велел Егорычу остановить у своего дома — двухэтажного каменного особняка с зелёной крышей и резными наличниками. Окна были тёмные, только в гостиной горела лампа. Он помедлил, вздохнул, слез с брички.
— Спасибо, Егорыч, — сказал он. — Ступай домой, отдыхай.
— Пётр Степаныч, — старый приказчик помялся, — вы уж там... не ругайтесь. Женщина — она всё поймёт, коли по-хорошему.
— Какое там по-хорошему, — усмехнулся Зорин. — Иди, Егорыч.
Он отворил калитку, прошёл через палисадник, поднялся на крыльцо. Дверь была не заперта — Марфа Тихоновна всегда запиралась на ночь, значит, ждала. Он вошёл в прихожую, снял пальто, повесил на вешалку. В доме пахло нафталином и сушёными травами — запах, который он помнил двадцать пять лет. Почти столько же, сколько жил здесь.
Из гостиной донёсся голос — ровный, без выражения:
— Это ты, Пётр?
— Я, Марфа, — ответил он, проходя в комнату.
Она сидела в кресле у лампы, с вязанием в руках. Марфе Тихоновне было под пятьдесят, но выглядела она старше — сухое, строгое лицо, седые волосы, гладко зачёсанные, серые глаза, которые смотрели холодно и спокойно. Она не встала, не поздоровалась, только подняла на него взгляд.
— Ну, — сказала она, — наслушалась я от Николая. Хорошие вести, нечего сказать.
— Что он тебе сказал? — спросил Зорин, садясь напротив.
— А что ему было говорить? Что отец его на ярмарке с какой-то мещанкой обнимался, при всём народе. Что решил семью бросить. Что позорище устроил на всю губернию. — Она отложила вязание, сложила руки на коленях. — Врёт? Или правду говорит?
— Правду, — сказал Зорин. — Только не всю.
— А какая ещё есть?
Он помолчал, собираясь с мыслями. Сказать правду — значит, открыть то, что он двадцать пять лет прятал. Не сказать — значило продолжать врать. Он уже устал врать.
— Марфа, — начал он тихо, — я тебя не обманывал. Ты знала, когда за меня шла, что я не по любви. По расчёту. И ты не по любви шла — отец твой велел.
Она побледнела, но смолчала.
— Так вот, — продолжал Зорин, — та женщина... я её знал до тебя. И любил. И она меня. Нас разлучили, и я женился на тебе, а она — на другом. Теперь она вдова, я... я встретил её на ярмарке. И понял, что не забыл.
Марфа Тихоновна сидела неподвижно, только руки её, лежавшие на коленях, побелели — так сильно она сжимала пальцы.
— И что ты хочешь сказать? — спросила она ледяным голосом. — Что ты её любишь, а меня — нет? Что ты бросаешь меня, старуху, после двадцати пяти лет? Что сына в грязь втоптал?
— Не втоптал я его, — сказал Зорин с тоской. — Это он сам... он приехал за мной следить, вмешался не в своё дело, на весь народ осрамил.
— Он защищал нашу честь! — Марфа Тихоновна вскочила. — Нашу, Пётр! Мою и свою! А ты... ты готов всё променять на какую-то...
— Не смей, — тихо сказал Зорин, и в голосе его прозвучало столько силы, что она замолчала. — Не смей её оскорблять. Ты меня оскорбляй — я стерплю. А её — нет.
Они стояли друг против друга — он, крупный, седеющий, в дорожном сюртуке, и она, сухая, строгая, с горящими от обиды глазами. Никогда раньше они не ссорились так. Спорили, бывало, о делах, о сыне, о деньгах — но чтобы вот так, в открытую, на грани разрыва — никогда.
— Уходи, — сказала Марфа Тихоновна, отвернувшись к окну. — Уходи сейчас, чтобы я тебя не видела. А завтра... завтра поговорим с поверенным. Дела решать будем.
— Марфа, — позвал он.
— Уходи, — повторила она, и голос её дрогнул. — Пожалей меня. Не заставляй при тебе плакать.
Он вышел. В прихожей надел пальто, взял шапку, огляделся. Дом, который он строил двадцать лет, в котором вырос сын, в котором он прожил почти половину жизни — всё это стало чужим. Он открыл дверь и вышел в ночь.
Ночь была холодная, с мелкими звёздами. Зорин пошёл к себе на завод — там была сторожка, где можно было переночевать. По пути он зашёл в трактир, выпил рюмку водки, закусил хлебом и сел в углу, глядя на заспанного полового.
«Вот и всё, — подумал он. — Свободен. Как в молодости, когда пришёл в Сосновск с одним узлом. Только тогда было двадцать пять, а теперь — пятьдесят. И тогда был впереди целый мир, а теперь — неизвестно что».
На заводе сторожка оказалась не топлена. Он налёг дров, развёл огонь, сел на лавку у печки. В кармане лежал платок, который он нашёл в домике Марьи Игнатьевны — забыл отдать, да и зачем? Он достал его, понюхал. Пахло всё так же — хлебом и мятой. Он бережно сложил платок, спрятал обратно и закрыл глаза.
На следующий день он поехал в Заречье. Один, без Егорыча, нанял лошадь на почтовой станции. Дорога показалась длиннее, чем в первый раз. Всю дорогу он гнал извозчика, и тот, молодой парень, только кнутом пощёлкивал, помалкивая.
В Заречье он приехал к вечеру. Сразу направился к тому домику, где она снимала комнату. Дверь была заперта, ставни закрыты. Он постучал — никто не ответил. Постучал соседке — баба в засаленном платке, подслеповатая, вышла на крыльцо.
— А съехала она, — сказала баба. — Вчера утром, чем свет. Сказала, уезжаю, и всё. Куда — не сказала. Мы и не спрашивали.
— А вещи её? — спросил Зорин.
— Вещи с собой взяла. Немного у неё было — узелок да корзинка.
Он постоял, глядя на запертую дверь. Потом вынул из кармана деньги, отдал соседке.
— Если объявится, — сказал, — скажите: Пётр Степанович из Сосновска искал. Пусть даст знать. Адрес знаете?
— Знаю, — сказала баба, пряча деньги за пазуху. — Передам, если что.
Он вернулся в Сосновск ни с чем. Прошёл ещё день, другой, третий — он оббил пороги всех знакомых в Заречье, съездил в соседние деревни, даже в уездный город съездил, где у неё была дочь замужем. Дочь, молоденькая женщина с большими, такими же, как у матери, серыми глазами, посмотрела на него настороженно и сказала:
— Мамаша у меня не была. И писем не присылала. А вы... вы, верно, тот самый купец, из-за которого она в слезах уехала?
— Тот самый, — сказал Зорин. — Вы знаете, куда она могла податься?
— Не знаю. И если б знала — не сказала. Вы ей жизнь сломали. Оставьте её.
Он уехал, чувствуя себя последним подлецом.
Дома его ждали бумаги от поверенного. Марфа Тихоновна соглашалась на развод, но ставила условия: дом и большая часть капитала остаются ей, завод — сыну. Зорин прочитал, поставил подпись и удивился, как легко отдал то, что копил всю жизнь.
«Не нужно мне ничего, — подумал он. — Ни дома, ни завода, ни денег. Её бы только найти».
Но Марья Игнатьевна словно в воду канула. Прошла неделя. Зорин жил в заводской сторожке, ел что придётся, ходил неумытый, неприбранный. Сын не появлялся, жена не звала. Он был свободен, как ветер, и так же пуст.
На восьмой день ему принесли письмо. Почтальон — мальчишка из управы — сунул конверт прямо в руки и убежал. Конверт был простой, серый, без обратного адреса. Почерк — знакомый, мелкий, старательный, тот самый, каким она когда-то писала ему записки.
Он распечатал дрожащими руками. Внутри было короткое, на пол-листа, письмо:
«Пётр Степанович, простите меня, ради Бога. Не ищите меня — я далеко, и я не хочу, чтобы вы тратили на меня жизнь. Вы человек деловой, вам жить и жить, а я вам не пара. Забудьте, как страшный сон. Я буду помнить всегда. Не ищите. Живите. Мария».
Он перечитал три раза. Потом положил письмо на стол, сел на лавку и долго сидел, глядя в одну точку — на стену, на облезлую побелку, на трещину, похожую на молнию. Потом встал, достал из сундука бутылку водки, налил стакан, выпил, закусил краюхой хлеба. Выпил ещё. И ещё.
Под утро, пьяный, он плакал — тихо, в кулак, как плачут мужики, которых никто не должен видеть. И сквозь слёзы твердил одно: «Зачем же, Господи? Зачем дал встретить, если отнять? Зачем?»
Но Господь молчал. Только печь потрескивала догорающими углями да за окном начинался новый, серый, ничего не обещающий день.
Кому понравилось ставьте лайки, а поделиться впечатлениями можно в комментариях
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :