Чемодан я достала сама. Не потому что испугалась — просто он стоял в шкафу прямо за её спиной, и мне нужно было что-то делать руками, пока я соображала, что происходит.
Лариса стояла в дверях моей комнаты — нашей с Витей комнаты, которую мы занимали уже три года — и смотрела на меня так, будто я была случайной вещью, которую кто-то забыл убрать. За её спиной топтались двое детей: мальчик лет семи и девочка чуть младше. Оба в куртках, оба с рюкзаками. Как будто уже въехали.
— Нам с детьми нужнее, — повторила она, потому что я, видимо, недостаточно быстро реагировала. — Ты же понимаешь.
Я не понимала. Но чемодан уже стоял на полу.
Лариса — жена Костика, младшего брата моего мужа. Мы виделись раза три в жизни: на свадьбе, на каком-то дне рождения свекрови, и один раз случайно, в торговом центре. Она тогда прошла мимо, не остановившись. Я решила, что просто не заметила. Потом поняла, что заметила.
Витя в этот момент был на кухне. Я слышала, как он гремит чайником. Я слышала это очень отчётливо — звук металла о металл, — и почему-то именно этот звук не давал мне собраться.
— Витя! — крикнула я.
Гремение прекратилось. Пауза. Потом шаги.
Он появился в дверях, увидел Ларису, увидел детей, увидел чемодан на полу — и на секунду у него было такое лицо, будто он знал. Не обо всём, может быть. Но о чём-то — знал.
— Лар, подожди, мы не договаривались... — начал он.
— Костик договорился с мамой, — перебила она. — Мама сказала, что комната свободна.
Комната не была свободна. В комнате стояли моя кровать, мой шкаф, моя швейная машинка — старая, ещё бабушкина, которую я перевезла сюда в первый же год. На подоконнике сохла пижама. На столе лежала книга, раскрытая на семьдесят третьей странице.
— Мама так сказала? — переспросила я.
Витя не ответил. Он смотрел куда-то между мной и Ларисой — в стену, наверное, или в ту точку, где обычно прячутся люди, которые не хотят выбирать.
Свекровь — Нина Алексеевна — жила в соседней комнате. Большая квартира, четыре комнаты, досталась ей от родителей ещё в советское время. Когда мы с Витей поженились, она сама предложила: живите, пока не встанете на ноги. Три года мы платили коммуналку, делали ремонт в ванной, я готовила на всю семью по выходным. Нина Алексеевна ела мой борщ, хвалила мои пирожки и иногда, когда думала, что я не слышу, говорила по телефону с Костиком: «Витька хорошо устроился, ничего не скажешь».
Я слышала. Просто делала вид, что нет.
— Нина Алексеевна дома? — спросила я.
— Она отдыхает, — сказала Лариса. — Я не буду её беспокоить.
— А я побеспокою.
Я вышла в коридор. За спиной Лариса что-то сказала детям вполголоса — не разобрала что. Витя пошёл следом, но медленно, как человек, которого тянут на верёвке.
Дверь свекрови была прикрыта. Я постучала. Один раз, потом ещё.
— Войди.
Нина Алексеевна сидела в кресле с телефоном. Увидела меня — и что-то в её лице сдвинулось. Совсем немного, едва заметно. Но я уже три года читала это лицо.
— Ты знала? — спросила я.
Она положила телефон на колени.
— Катя, Костику с семьёй нужно где-то жить. У них трое детей...
— Двое, — сказала я.
— Что?
— У них двое детей, Нина Алексеевна. Я только что видела. Двое.
Она замолчала. Это было не то молчание, которое бывает, когда человек думает. Это было молчание человека, которого поймали на маленькой лжи и который сейчас решает, признавать ли это.
— Ты могла бы предупредить нас, — сказал Витя из-за моей спины. Тихо, почти без интонации. — Хотя бы.
— Я думала, вы поймёте, — ответила свекровь. — Костику тяжело. Лариса не работает, дети маленькие. Вы же взрослые люди, у вас нет детей...
Последнее она произнесла так — без злого умысла, просто как факт, — и именно это зацепило больнее всего. Не то, что она говорила. То, как она это говорила: как будто отсутствие детей делало нас менее настоящими. Менее заслуживающими места.
Я вернулась в комнату. Лариса стояла у окна и смотрела на улицу — оценивающе, как смотрят на квартиру перед тем, как снять. Дети сидели на краю кровати. Девочка держала в руках мою книгу — ту самую, раскрытую на семьдесят третьей странице — и листала её без интереса.
— Положи, пожалуйста, — сказала я.
Девочка положила. Лариса обернулась.
— Ну что, договорились?
Я посмотрела на чемодан, который сама достала из шкафа. Посмотрела на Витю, который стоял в дверях и молчал. Потом — на швейную машинку на столе. Бабушкина. Тяжёлая. Такую просто так не унесёшь.
— Дай мне час, — сказала я Ларисе.
Она кивнула с таким видом, будто делала мне одолжение.
Витя шагнул ко мне, когда Лариса вышла в коридор.
— Кать, я не знал, что она сегодня приедет. Честно.
Я открыла чемодан. Внутри, на дне, лежал старый целлофановый пакет — я хранила в нём документы. Паспорт, свидетельство о браке, ещё кое-что.
— Я знаю, что ты не знал, — сказала я.
И вот тут он должен был спросить: «Тогда почему ты пакуешь вещи?» Но он не спросил. Он снова замолчал. И это молчание сказало мне то, что я, наверное, не хотела слышать уже давно.
Чемодан был наполовину собран, когда я поняла, что не знаю, куда везти его.
К маме — можно. Мама у меня живёт в Подмосковье, сорок минут на электричке. Небольшая двушка, кот Семён и запах корвалола по утрам. Она примет, конечно. Но в глазах будет стоять то выражение, которое я видела ещё в день свадьбы: «Я же говорила». Мама не скажет этого вслух. Мама вообще умеет не говорить вслух то, что думает — это, наверное, единственное, что мы с ней похожи.
Я сложила свитера. Потом вынула один — тот, серый, с дыркой на локте, который Витя всегда ругал, а я всегда оставляла. Положила обратно в ящик.
За стеной было тихо. Дети не бегали, не кричали — странная тишина для двух маленьких детей в незнакомом месте. Либо Лариса держит их в ежовых рукавицах, либо они просто устали с дороги. Я поймала себя на том, что думаю об этом, и разозлилась на себя. Не на них — на себя. Потому что даже сейчас, даже в этот момент, я думала о чужих детях.
Витя сидел на краю кровати и смотрел в пол. Не в телефон, не в окно — именно в пол, как будто там было что-то важное. Половица с трещиной. Я её знала наизусть — три года ведь.
— Куда мы поедем? — спросила я.
— Не знаю, — сказал он.
— Хорошо. Тогда второй вопрос: ты вообще собираешься ехать?
Он поднял голову. В глазах было что-то, что мне не понравилось. Не злость, не обида — что-то усталое и старое, как будто этот разговор уже был сто раз, хотя мы никогда его не вели.
— Кать, ну куда мы поедем на ночь глядя...
— Сейчас три часа дня.
— Ну и что? Снимать что-то — это деньги. Мама говорит, что через месяц они что-нибудь найдут, Костик уже смотрит варианты...
Я застегнула чемодан. Медленно, один замок, потом второй. Дала ему время услышать этот звук.
— Витя. Твой брат приехал с женой и детьми и попросил нас освободить комнату. Не через месяц. Сейчас. И ты сидишь и говоришь мне про деньги.
— Я не про деньги, я про...
— Ты про то, что тебе удобнее, чтобы я сама придумала, что делать. Как всегда.
Это было жестоко, и я знала это. Но я также знала, что это правда, а правда и жестокость иногда выглядят одинаково.
Он замолчал снова. За стеной послышался голос Ларисы — она кому-то звонила, негромко, но слышно. Что-то про «да, нормально, устроились». Устроились. Прошло сорок минут.
Я взяла с подоконника горшок с геранью. Небольшой, терракотовый, купила на рынке в прошлом апреле — продавец сказал, что герань притягивает покой в дом. Я тогда посмеялась и всё равно купила. Поставила на подоконник, и она цвела всё лето — мелкими розовыми цветками, которые Витя называл «твоя бабушкина растительность».
Я поставила горшок в пакет. Аккуратно, чтобы не просыпалась земля.
— Ты берёшь герань? — спросил Витя.
— Да.
— Зачем?
Я посмотрела на него. Он смотрел на пакет с геранью совершенно искренне — не понимал. И вот в этом непонимании было всё. Три года, ремонт в ванной, борщ по выходным, его молчание сегодня — всё было в этом вопросе.
— Потому что она моя, — сказала я.
В коридоре хлопнула дверь. Потом ещё раз — входная. Мужской голос, незнакомый. Я выглянула.
Костик был выше, чем я ожидала. Крупный, с тёмными кругами под глазами и двухдневной щетиной. Он стоял в коридоре с большой сумкой и смотрел на меня так, как смотрят на человека, о котором много слышали, но не знают, что сказать.
— Ты Катя, — сказал он. Не спросил — констатировал.
— Да.
— Я Костя. — Пауза. — Слушай, это всё...
— Не надо, — сказала я.
Он закрыл рот. Кивнул — один раз, коротко. В этом кивке было что-то, чего я не ожидала. Не облегчение и не торжество. Что-то похожее на стыд.
Из комнаты вышел Витя. Они с братом посмотрели друг на друга, и между ними произошёл какой-то разговор — молчаливый, мужской, из тех, что я никогда не умела читать.
— Витёк, — сказал Костик.
— Угу, — сказал Витя.
И всё.
Я взяла чемодан. Пакет с геранью — в другую руку. Нина Алексеевна стояла в дверях своей комнаты и смотрела на меня. Она ничего не говорила. Я тоже.
Уже в прихожей, надевая пальто, я услышала, как она негромко говорит сыну — Костику, не Вите:
— Ну вот, видишь, как хорошо всё устроилось.
Витя взял мой чемодан. Я не стала спорить.
Мы вышли на лестницу, дверь закрылась за нами, и я вдруг поняла, что не знаю — он идёт со мной или просто выносит вещи.
Лестница в этом доме всегда пахла кошками и чьей-то жареной рыбой. Три года я поднималась по ней и не замечала. Сейчас, спускаясь вниз с чемоданом в руке Вити и пакетом с геранью в своей, я вдруг почувствовала этот запах так остро, как будто впервые.
Витя шёл сзади. Я слышала его шаги — тяжёлые, медленные, как у человека, которого ведут, а не который идёт сам.
На втором этаже он сказал:
— Кать.
Я не остановилась.
— Кать, подожди.
Я остановилась. Повернулась. Он стоял на ступеньку выше меня, и поэтому мы смотрели друг на друга почти вровень — что было непривычно. Витя всегда казался мне выше, чем есть.
— Я не знал, что она так скажет, — произнёс он. — Лариса. Я не знал.
— Я знаю, что не знал.
— Тогда почему ты так смотришь?
Я подумала. Честно подумала, прежде чем ответить.
— Потому что ты не знал — и ничего не сделал. Это разные вещи, Вить.
Он опустил взгляд на чемодан в своей руке. Потом снова на меня.
— Куда мы едем?
Это «мы» я услышала. Отметила. Не показала, что отметила.
— К Маринке. Она сказала, можно пожить пока.
— Долго?
— Не знаю.
Мы вышли во двор. Ноябрь был серым и мокрым, асфальт блестел, и у подъезда стояла чья-то детская коляска — синяя, с дырявым колесом, явно брошенная. Я подумала: кто-то тоже куда-то ушёл и оставил её здесь.
Витя поставил чемодан у скамейки и достал телефон — вызвать такси. Я смотрела, как он тыкает в экран, и думала о том, что три года назад, когда мы только переехали к его маме «на время», он говорил: «Максимум полгода, Кать, пока не накопим». Полгода стали годом, год — тремя. Время в этой квартире двигалось как-то иначе — густо, как кисель, и в нём можно было увязнуть, не заметив.
— Двенадцать минут, — сказал он про такси.
— Хорошо.
Мы сели на скамейку. Пакет с геранью я поставила между нами. Витя посмотрел на горшок, потом в сторону.
— Мама расстроится, — сказал он наконец.
— Я знаю.
— Она не хотела...
— Витя. — Я произнесла это тихо, без злости. — Не сейчас.
Он замолчал. Где-то за домом кричали дети — чужие, далёкие, им было весело. Ветер качнул голую ветку над скамейкой, и с неё упала капля — прямо на крышку горшка с геранью.
Я думала о том, что скажу Маринке. Она встретит нас с чаем и сразу начнёт спрашивать — не со злым умыслом, просто она такая, ей нужно знать всё сразу. И я буду рассказывать, и в какой-то момент она скажет: «Ну и правильно, давно пора», — и мне почему-то не хотелось этого слышать. Не потому что неправда. А потому что правота — это холодная штука, и греться об неё не получается.
Такси пришло через четырнадцать минут, не через двенадцать. Водитель молчал, радио было выключено, и всю дорогу мы с Витей тоже молчали — но это было другое молчание, не то злое, что стояло в комнате, пока я паковала вещи. Это было молчание двух людей, которые не знают, что говорить, но пока ещё едут в одном такси.
У Маринки в подъезде пахло свежей краской. Она открыла дверь раньше, чем мы позвонили — видимо, смотрела в глазок.
— Проходите, я постелила в маленькой, — сказала она и сразу ушла на кухню, не задавая вопросов. Я была ей за это благодарна.
Витя занёс чемодан в комнату. Я поставила герань на подоконник — он был узкий, пластиковый, совсем не похожий на тот, старый деревянный, где она стояла всё лето. Но окно выходило на восток, и утром здесь будет солнце. Это я отметила.
Витя сел на кровать. Кровать была односпальная.
— Тут тесно, — сказал он.
— Да.
— Кать. — Он помолчал. — Я хочу сказать... я должен был. Там. Сразу.
Я смотрела на герань. На её мелкие тёмно-зелёные листья, на сухую землю по краям горшка — надо будет полить завтра.
— Я знаю, что должен был, — повторил он.
— Угу.
— Это недостаточно, да?
Я повернулась к нему. Он сидел с опущенными плечами, и был в этом какой-то мальчишеский вид — не тот взрослый мужчина, который молчал сегодня в комнате, а кто-то другой, младший, который сам не понимает, как так вышло.
— Не знаю, — сказала я честно. — Пока не знаю.
Из кухни донёсся запах чая и что-то сладкое — Маринка, судя по всему, поставила пирог. Витя поднял голову.
— Она печёт?
— Похоже.
— В одиннадцать вечера?
— Она всегда так делает, когда нервничает.
Он чуть улыбнулся — совсем чуть, едва заметно. И я подумала: вот это — не конец и не начало. Это просто место, откуда придётся идти дальше. Куда — я ещё не знала. Но герань на подоконнике стояла, и утром здесь будет солнце, и это было хоть что-то.