Я раскладывала вещи аккуратно, стопками. Сначала — нижнее бельё, потом свитера, потом джинсы. Привычка, выработанная ещё в общежитии: всё по слоям, всё компактно, чтобы влезло и осталось место. Полосатый плед с бахромой я свернула отдельно — его не вещи, его я везла ещё из родительского дома, и он пах не здешним стиральным порошком, а чем-то своим, детским.
Дверь я не закрывала. Незачем. Дима уехал в командировку ещё вчера утром, мама его была у сестры — так, по крайней мере, сказала за ужином. Я не ждала никого.
Поэтому когда в дверном проёме появилась Нина Сергеевна, я не испугалась. Просто остановилась на секунду, держа в руках стопку футболок, и посмотрела на неё.
Она стояла и смотрела на чемодан.
Не на меня — на чемодан. На тёмно-синий, с металлическими замками, который я достала утром с антресолей. Он был её — вернее, их с мужем, оставшийся от каких-то давних поездок. Я не нашла своего и взяла этот. Надо было взять пакеты, наверное. Проще было бы.
— Нина Сергеевна, — сказала я.
Она не ответила. Прошла в комнату — не спрашивая, просто прошла, как умеют только люди, которые считают это своей территорией, — и села на край кровати. Туда, где ещё лежало несколько вещей, которые я не успела убрать: кофта с пуговицами, шарф, книга.
Книгу она взяла в руки. Посмотрела на обложку. Положила обратно.
— Ты уходишь, — сказала она. Не спросила.
— Да.
— Насовсем?
Я помолчала секунду. Продолжила складывать футболки.
— Не знаю ещё.
Это была неправда. Я знала. Но говорить это вслух, стоя здесь, в этой комнате, с этим чемоданом, — казалось лишним. Нина Сергеевна была не из тех людей, которым нужно объяснять. Она всё понимала сама — в этом было и её главное достоинство, и её главная проблема.
— Дима знает? — спросила она.
— Нет.
— Он приедет в пятницу.
— Я знаю.
Она посмотрела на меня. Долго, без всякого выражения. У неё было такое лицо — умеющее быть совершенно пустым, когда она этого хотела. Дима однажды сказал, что она так научилась ещё в молодости, когда работала на заводе мастером. Надо было смотреть на людей так, чтобы они не понимали, что ты думаешь. Иначе — или жалеют, или пользуются.
— Что случилось? — спросила она наконец.
— Ничего, — сказала я. — Всё нормально.
— Если бы всё было нормально, ты бы не собирала чемодан.
Я положила стопку на дно и выпрямилась. Посмотрела на неё.
— Нина Сергеевна. Это не ваше дело.
Она не обиделась. Или не показала вида.
— Я его мать, — сказала она просто.
— Я знаю.
— Значит, моё.
Я снова занялась чемоданом. Взяла шарф — тот самый, серый, который она подарила мне на первый новый год после свадьбы. Поколебалась секунду и всё-таки положила. Не потому что хотела взять с собой что-то её. Просто шарф был хороший, тёплый, и зима ещё не кончилась.
— Он тебя обидел? — спросила она.
— Нет.
— Ты сама?
Я не ответила.
Нина Сергеевна встала. Подошла к окну — у нас было одно большое окно, выходящее во двор, где стояли три тополя и детская горка, которую поставили лет пять назад и с тех пор так и не покрасили заново, она облупилась и стояла жёлто-серая. Постояла, глядя туда.
— Я думала, ты уйдёшь раньше, — сказала она. Тихо, не оборачиваясь.
Я остановилась.
— Что?
— Года через два после свадьбы. Я думала — уйдёшь. Вы тогда сильно поругались, из-за той поездки к твоим. Он не поехал, ты ехала одна, вернулась и три дня с ним не разговаривала. Я тогда думала: вот, начинается.
— И что? — спросила я осторожно.
— И ничего. Не ушла. Я удивилась.
Она наконец обернулась. Посмотрела на меня — теперь уже не пусто, а как-то иначе. Я не умела читать её лицо, никогда не умела за все эти восемь лет.
— Ты терпеливая, — сказала она. — Это хорошо. Но иногда это плохо.
— Я не терпела, — сказала я. — Просто...
— Что — просто?
Я не нашла слова. Взяла кофту с пуговицами и стала аккуратно складывать рукава.
— Просто я думала, что это пройдёт.
— Что — это?
Я снова промолчала. Нина Сергеевна не торопила. Она вообще умела не торопить — это было её свойство, которое я оценила только теперь, стоя здесь, с кофтой в руках. Она умела ждать, пока человек сам найдёт слова.
— Он хороший человек, — сказала я наконец. — Я не говорю, что плохой. Он не делал ничего... такого. Просто...
— Просто не видит тебя, — сказала Нина Сергеевна.
Я посмотрела на неё.
Она стояла у окна, сложив руки, и смотрела на меня совершенно спокойно.
— Он никогда не умел видеть, — сказала она. — Это от отца. Тот тоже — живёт рядом, всё делает правильно, а смотришь и понимаешь: он не здесь. Он где-то у себя в голове. Дима такой же.
— Вы говорите это про собственного сына.
— Говорю, что есть.
Я положила кофту. Sat down на стул рядом с чемоданом. Не потому что устала — просто ноги вдруг стали немного ватными.
— Откуда вы знаете? — спросила я.
— Что — знаю?
— Что он не видит. Что дело в этом.
Она чуть пожала плечом.
— А в чём ещё? Ты не гуляешь. Он не пьёт. Деньги есть. Дети... — она запнулась на секунду, — детей нет, но это тоже не причина уходить. Значит — это.
Детей нет. Она сказала это без нажима, без упрёка. Просто констатировала. За восемь лет она ни разу не сказала мне ничего про детей напрямую — в отличие от своей сестры, от золовки, от всех остальных. Просто иногда вот так, вскользь, как сейчас.
— Нина Сергеевна, — сказала я. — Вы не переубедите меня остаться.
— Я не пытаюсь, — сказала она.
Я посмотрела на неё.
— Тогда зачем вы здесь?
Она снова пожала плечом. Вернулась к кровати, села. Взяла книгу, полистала несколько страниц — она явно не читала, просто держала руки занятыми.
— Мне было интересно посмотреть, как ты уходишь, — сказала она.
— Как — как?
— Аккуратно, — сказала она. — Стопками. — Кивнула на чемодан. — Я думала — может, в слезах, как у Галины было. Соседи всё слышали. Или молча, хлопнув дверью. А ты — стопками.
Я не знала, что на это ответить.
— Моя невестка, — продолжила она, — первая, от Серёжи, — уходила дважды. Оба раза с криком, оба раза через три дня возвращалась. Потом ушла по-настоящему, тихо, пока его не было. Но тоже не так. Забрала только своё и наговорила ему потом всего по телефону. Долго ещё.
— Я не буду ничего говорить, — сказала я.
— Я знаю.
— Откуда?
— Потому что ты никогда не говоришь лишнего. — Она опустила книгу на колени. — Это я тоже заметила. Другие невестки — я слышала, что они про меня говорят. Ты — нет. Ни разу.
Я смотрела на неё.
Восемь лет. Я прожила в этом доме восемь лет — сначала здесь, потом они с Иваном Петровичем переехали к Серёже, потом вернулись, когда Иван Петрович заболел. Мы жили с ней под одной крышей суммарно года три, наверное. Я думала, что она меня не замечает — так же, как Дима. Что я для неё просто часть интерьера, жена сына, женщина, которая готовит ужин и вытирает пыль с полок.
— Вы никогда не говорили мне этого, — сказала я.
— Не было повода, — сказала она просто.
— Сейчас — повод?
— Сейчас — последний шанс.
Я встала. Снова взялась за чемодан — не потому что надо было что-то класть, просто надо было куда-то деть руки.
— Нина Сергеевна. Я не изменю решение.
— Я поняла.
— Тогда зачем вы это говорите?
Она помолчала.
— Потому что ты уходишь, и больше я тебя, наверное, не увижу. А мне хотелось... — она остановилась, подбирая слово, — ...чтобы ты знала. Что я видела. Что ты была — хорошей. Не идеальной, но хорошей. Это важно — когда уходишь.
Я перестала перебирать вещи.
Стояла и смотрела на неё. На её руки — сложенные на коленях, крупные, с короткими ногтями, с обручальным кольцом, которое она не снимала, хотя Иван Петрович умер уже четыре года назад.
— Спасибо, — сказала я.
— Не за что.
Она встала. Одёрнула кофту — бежевую, мягкую, которую носила дома всегда, — и пошла к двери. Остановилась на пороге.
— Есть будешь? — спросила она.
Я не ожидала этого вопроса.
— Что?
— Есть. Я суп сварила. Гороховый, с копчёностями. Ты любишь гороховый.
Я любила гороховый. Я никогда не говорила ей об этом — просто однажды, года три назад, она сварила, и я взяла добавку. Молча. И она запомнила.
— Да, — сказала я. — Спасибо.
— Иди тогда. Я разогрею.
Она вышла.
Я стояла посреди комнаты, между раскрытым чемоданом и незастеленной кроватью, и слышала, как она идёт по коридору — тяжело, немного шаркая, как ходила последние года два, с тех пор как у неё начало болеть колено. Слышала, как хлопнула дверь кухни. Как зашумела вода.
Я посмотрела на чемодан.
Потом закрыла крышку. Не защёлкнула — просто закрыла и оставила так.
Пошла на кухню.
***
Она налила мне полную тарелку и поставила рядом хлеб — нарезанный ровными ломтями, как она всегда резала. Села напротив, но сама есть не стала — просто сидела и смотрела, как я ем.
Суп был хороший. Густой, с запахом дымка.
— Вы давно дома? — спросила я.
— Час как. От Тамары рано уехала, она опять со своим поругалась, там было не до меня.
— Понятно.
Я ела. Она молчала. За окном кухни было уже почти темно — зимой темнеет быстро, к пяти уже ничего не видно.
— Куда поедешь? — спросила она. Без нажима. Просто — куда.
— К маме пока. Потом посмотрю.
— У мамы в Перми?
— Да.
Она кивнула.
— Там сейчас холодно небось.
— Везде холодно.
— Ну да. — Она сложила руки на столе. — Работа у тебя там есть?
— Найду.
— Ты у нас не работала последние... сколько?
— Полтора года. Я фрилансила.
— Это которое — дома за компьютером?
— Да.
— Это можно и из Перми?
— Можно.
Она снова кивнула. Что-то обдумывала — я видела это по тому, как она смотрела чуть в сторону, не на меня. Потом сказала:
— Шкатулку я тебе дам. Которая деревянная, с ромашками.
Я подняла голову.
— Что?
— Шкатулку. Ты её всегда разглядывала, когда заходила ко мне. Думала — не замечаю. Замечала. — Она встала, открыла нижний ящик буфета и достала оттуда небольшую деревянную коробку с выжженным рисунком — ромашки по крышке, немного наивные, советские. — Это ещё моя мама мне оставила. Но Диме она ни к чему, а у меня и так всего много.
Я смотрела на шкатулку.
— Нина Сергеевна. Я не могу взять вашу вещь.
— Почему? — спросила она совершенно серьёзно.
— Потому что... это ваше.
— Я дарю. — Она поставила шкатулку на стол передо мной. — Я имею право дарить, что хочу. Ты восемь лет была в этой семье. Возьми.
Я смотрела на ромашки.
Деревянные, немного кривоватые, выжженные чьей-то рукой — скорее всего, самой её мамой. Крышка была немного потёрта в одном углу. Я действительно всегда смотрела на неё, когда бывала в комнате Нины Сергеевны, — она стояла на комоде, и что-то в ней было такое... домашнее. Настоящее.
— Спасибо, — сказала я тихо.
— Ешь, — сказала она. — Суп стынет.
Я ела.
Она сидела напротив и молчала. Не тягостно — просто молчала, как молчат люди, которым не нужно заполнять тишину словами. За окном в темноте мигал фонарь — тот самый, который мигал уже года три, и никак не могли починить, и Дима каждый раз говорил, что надо позвонить в ЖЭК, и каждый раз забывал.
— Он расстроится, — сказала она, когда я доела и отложила ложку.
Я не ответила.
— Дима. Он расстроится. Он не умеет показывать, но расстроится.
— Я знаю.
— Ты не передумаешь?
— Нет.
Она кивнула. Встала, забрала тарелку. Стала мыть её у раковины, спиной ко мне.
— Он позвонит тебе, — сказала она. — Наверное, много раз. Ты возьмёшь трубку?
— Не знаю.
— Возьми хоть раз. Чтобы он знал, что ты жива.
Я посмотрела на её спину — прямую, несмотря на возраст, несмотря на больное колено.
— Хорошо, — сказала я. — Один раз возьму.
— Больше не прошу.
Она выключила воду. Повернулась, вытирая руки полотенцем.
— Такси вызвала?
— Нет ещё.
— Вызывай. На вокзал?
— На вокзал.
— Тогда давай. Поезда вечером, там пробки бывают, лучше заранее.
Я достала телефон. Вызвала такси — пришло подтверждение, машина через двадцать минут.
— Двадцать минут, — сказала я.
— Успеешь. — Она сняла фартук, повесила на крючок. — Я в комнату пойду. Не хочу стоять и смотреть, как ты уезжаешь.
— Я понимаю.
Она пошла к двери. Снова остановилась — уже второй раз сегодня. Я заметила, что это её привычка: уходить и останавливаться. Может, всегда была, а я просто не замечала.
— Оля, — сказала она. Первый раз за весь вечер — по имени. Обычно она говорила «ты» или вообще без обращения.
— Да? — отозвалась я.
— Ты себя не вини, — сказала она. — Ни в чём. Ты сделала, что могла. Не у всех выходит.
Я сглотнула.
— Спасибо.
Она кивнула. И ушла.
Я слышала, как закрылась её дверь — тихо, без хлопка. Как потом стало совсем тихо.
Посидела ещё немного за кухонным столом. Взяла шкатулку, провела пальцем по ромашкам. Крышка открывалась легко, с чуть слышным скрипом.
Внутри ничего не было. Просто деревянное дно, пахнущее чем-то старым и сухим.
Я закрыла её. Положила в сумку.
***
Чемодан я докладывала быстро. Взяла ещё тёплые носки — забыла с первого раза, — зарядник, документы из ящика тумбочки. Обвела взглядом комнату.
На стене висела репродукция, которую мы купили на рынке ещё в первый год. Голубоватый пейзаж, ничего особенного. Я её никогда особо не любила — купили потому что надо было что-то повесить, стена была пустой. Оставила.
На полке стояли несколько книг — часть моих, часть общих. Взяла только свои. Три штуки — больше не влезало.
Сумка с ноутбуком уже стояла у двери.
Таксист написал, что едет. Десять минут.
Я взяла чемодан. Вышла в коридор. Дверь в комнату Нины Сергеевны была закрыта — из-под неё не было даже полоски света. Может, легла. Может, сидела в темноте.
Я остановилась перед её дверью.
Стояла, держась за ручку чемодана.
Потом тихо сказала — не очень громко, но так, чтобы можно было услышать через дверь:
— До свидания, Нина Сергеевна.
За дверью — тишина. А потом, почти сразу:
— До свидания.
Просто. Без «счастливого пути», без «береги себя», без всего того, что говорят в таких случаях. Просто: до свидания.
Я надела пальто. Намотала серый шарф.
Взяла чемодан, сумку, вышла за дверь и закрыла её за собой.
***
В такси было тепло и пахло ёлочной игрушкой-освежителем. Водитель ехал молча — я была благодарна ему за это. За окном шёл снег: не сильный, спокойный, тот, который не метёт, а просто падает.
Я смотрела в окно.
Думала о том, что Дима вернётся в пятницу и войдёт в пустую комнату. Что он, наверное, сначала решит, что я куда-то уехала по делам. Потом позвонит. Потом дойдёт.
Думала о маме, которой я позвонила час назад и которая сказала просто: «Приезжай, я жду» — и не спросила ничего больше.
Думала о шкатулке в сумке. О ромашках.
О том, что Нина Сергеевна восемь лет смотрела на меня. Молча, без лишних слов. И видела.
Таксист свернул на проспект. Снег шёл гуще — или просто фонари были ярче, и он был виднее.
Телефон завибрировал. Я посмотрела на экран: незнакомый номер. Не взяла.
Потом пришло сообщение — не от Димы, от мамы: «Я пельменей налепила. Твои любимые, с грибами».
Я улыбнулась. Первый раз за весь день — по-настоящему.
Написала ей: «Еду».
За окном проплыл вокзал — большой, освещённый, с людьми у входа. Водитель остановился у тротуара.
— Приехали, — сказал он.
— Спасибо.
Я вышла. Взяла чемодан. Постояла секунду на холоде, подняв лицо к снегу.
Потом пошла внутрь.
***
Поезд уходил в 21:40. Было ещё сорок минут.
Я нашла свободное место в зале ожидания — деревянная лавка, жёсткая, каких сейчас почти не осталось, обычно везде ставят пластиковые с подлокотниками. Поставила чемодан рядом, сумку на колени. В зале было людно: семья с детьми, пожилой мужчина с газетой, двое студентов с рюкзаками, женщина с собакой в переноске. Собака время от времени тихо скуливала.
Я смотрела на табло. Пермь — платформа пять, отправление в срок.
Достала телефон. Перечитала мамино сообщение: «Пельменей налепила. Твои любимые, с грибами». Представила её: маленькая кухня, клетчатая скатерть, кастрюля на плите, мама в переднике — всё это было моим когда-то, до того как я переехала сюда, вышла замуж, стала жить в чужом городе, в чужой квартире, рядом с человеком, который был добр и далёк одновременно.
Набрала ей: «Скоро буду. Обнимаю».
Телефон убрала.
По залу ожидания ходил мужчина в форме — проверял билеты у тех, кто садился. Рядом с кассами стояла ёлка, немного накренившаяся на сторону: видимо, держалась на честном слове, и никто так и не удосужился выровнять. Игрушки на ней были простые, шариковые, красные и золотые. Новый год прошёл уже три недели назад, но ёлку не убрали.
Я смотрела на неё и думала о том, как мы с Димой встречали первый новый год после свадьбы. Нина Сергеевна была тогда у нас — они с Иваном Петровичем приехали из Серёжиной квартиры, где всё было не так и не то. Стол накрывали вчетвером. Иван Петрович рассказывал что-то смешное про завод, Нина Сергеевна смеялась — редко, коротко, но искренне. Дима тогда был — другим. Или я видела его иначе. В любом случае это было давно.
Позвонил незнакомый номер снова. Я посмотрела — нет, не незнакомый. Это был Костя, Димин друг, они работали вместе. Я не ответила. Он знал или не знал — неважно.
Через минуту пришло сообщение: «Оля, Дима просил узнать, всё ли в порядке. Он сказал, мама что-то сказала ему по телефону. Перезвони ему».
Я убрала телефон.
Значит, Нина Сергеевна позвонила ему. Конечно. Она же его мать. Я не была на неё в обиде — скорее даже наоборот. Это было честно. Пусть знает.
Семья с детьми поднялась и пошла к выходу на платформы — значит, объявили посадку на какой-то другой поезд. Дети тащили за собой рюкзаки с мультяшными героями, отец нёс большой чемодан, мать — ребёнка, совсем маленького, лет двух. Малыш таращился через мамино плечо на зал большими глазами, без выражения.
Я смотрела им вслед.
Детей у нас не было — это правда. Мы пробовали: три года, врачи, анализы, назначения. Потом как-то само собой прекратилось. Дима не говорил об этом. Я тоже не говорила. Мы оба делали вид, что этот вопрос закрыт, хотя никто его не закрывал — он просто перестал быть темой. Так бывает: не решаешь, не обсуждаешь, просто однажды обнаруживаешь, что прошло несколько лет, а воз и ныне там.
Нина Сергеевна ни разу не спросила.
Это я только сегодня поняла — за ужином, пока ела суп. За восемь лет она ни разу, ни намёком.
Остальные — спрашивали. Тётя Лида на каждый праздник. Люся, золовка — каждый раз, пока мы не перестали с ней нормально разговаривать. Знакомые, соседи, мамины подруги. Все. А она — нет.
Может, она знала что-то. Или просто решила, что не её дело.
В любом случае — не спрашивала. И это тоже было что-то.
Объявили мой поезд. Я встала, взяла чемодан, перебросила сумку через плечо. Пошла к выходу на платформу.
***
Вагон был плацкарт — я не стала брать купе, незачем было тратить. Нижняя боковая полка, у окна. Напротив сидела женщина лет шестидесяти с большим клетчатым баулом и термосом. Она посмотрела на меня, кивнула. Я кивнула в ответ.
Устроила чемодан под полкой, сумку — в ногах. Разулась. Легла поверх пледа, уставившись в потолок.
Поезд тронулся без опоздания — ровно в 21:40.
За окном поплыли огни города: фонари, окна, вывески. Потом всё реже, реже. Потом — темнота и снег.
Телефон снова завибрировал. На этот раз — Дима.
Я смотрела на его имя на экране.
Нина Сергеевна сказала: возьми хоть раз. Она не просила больше — только один раз. Чтобы он знал, что я жива.
Я взяла трубку.
— Оля, — сказал он. Голос был — напряжённый. Не злой, не холодный. Просто напряжённый, как у человека, который не знает, что говорить, и старается говорить правильно. — Мама сказала. Ты уехала?
— Уехала.
— Куда?
— К маме.
Пауза.
— Надолго?
— Да, — сказала я.
Ещё пауза. Длиннее.
— Я сделал что-то... — начал он.
— Нет, — перебила я. — Ты ничего не сделал.
— Тогда почему?
Я смотрела в окно. За ним была темнота, снег и редкие огни деревень.
— Дима. Ты знаешь почему.
Он молчал.
— Ты знаешь, — повторила я. — Просто давай без этого. Ладно?
— Ладно, — сказал он наконец. Тихо. — Ладно.
Я слышала его дыхание. Он что-то хотел сказать ещё — это чувствовалось по паузе, по тому, как он не вешал трубку. Но не сказал.
— Береги себя, — сказал он.
— И ты.
Я нажала отбой.
Лежала и смотрела в потолок, слушая, как стучат колёса. Ритмично, равномерно, успокаивающе.
Женщина напротив достала из термоса чай и стала тихо пить, глядя в своё окно. Из дальнего купе доносился чей-то разговор — неразборчивый, негромкий. Где-то плакал ребёнок, но недолго, затих.
Я закрыла глаза.
Думала о том, что завтра утром буду у мамы. Что будут пельмени с грибами и клетчатая скатерть. Что мама не станет расспрашивать — она никогда не расспрашивала сразу, давала время само собой всё рассказать. Это у нас было общее.
Думала о шкатулке в сумке. О ромашках.
О том, что Нина Сергеевна сейчас, наверное, сидит в своей комнате — может, смотрит телевизор, может, нет. В темноте или в свете. И думает — о чём? О сыне? О себе? Обо мне?
Наверное, ни о чём. Наверное, просто сидит.
Она умела просто сидеть. Это я тоже заметила за восемь лет — в те редкие вечера, когда мы оставались дома вдвоём. Она не заполняла тишину. Она её не боялась.
Может, этому тоже можно научиться. Не бояться тишины.
Поезд набирал ход. За окном шёл снег — теперь я не видела его, только угадывала по белизне, которая иногда проступала в темноте, когда мелькали огни. Колёса стучали ровно.
Я повернулась на бок.
Завтра — другой город. Другая кухня. Мамин голос. Пельмени.
Всё остальное — потом. Не сегодня.
Сегодня — только это: тёмное окно, стук колёс, серый шарф под головой вместо подушки. И где-то в сумке — деревянная шкатулка с ромашками, пахнущая старым деревом и чем-то таким, чему нет названия, но что узнаёшь сразу, как только почувствуешь.
Я закрыла глаза и позволила поезду нести меня вперёд.
***
Около полуночи я проснулась от того, что поезд замедлился. Маленькая станция — несколько фонарей, название на табличке, которое я не успела прочитать. Стояли минуты три, потом снова двинулись.
Женщина напротив уже спала — она устроилась с баулом под полкой и накрылась своим пледом, клетчатым, похожим на её баул. Дышала ровно.
Я лежала и смотрела в окно.
Думала — впервые за день спокойно, без того напряжения, которое держало меня всё утро и весь вечер, — думала о том, как это вышло. Не уход — это я понимала давно. А вот то, что случилось на кухне.
Нина Сергеевна никогда не была мне близким человеком. Она была матерью Димы — что-то среднее между частью интерьера и молчаливым свидетелем. Мы жили рядом, мы ели за одним столом, мы поздравляли друг друга с днями рождения. Но я никогда не знала, что она думает обо мне — думает ли вообще. Мне казалось, что нет. Что я для неё — просто жена сына, один из элементов его жизни, не более.
Оказалось — видела. Всё видела. Просто не говорила.
Это было странно и немного больно. Не то что она видела — а то, что молчала так долго. Восемь лет. И только сейчас, когда я уже уходила, когда уже ничего нельзя было изменить, сказала.
Зачем?
Я думала об этом, пока поезд шёл через темноту.
Может быть — для себя. Не для меня, а для себя. Потому что она всё это носила в себе и хотела куда-то выпустить, пока ещё было кому. Или потому что считала: человек должен уходить, зная правду о себе. Не придуманную, не вежливую — настоящую.
Ты была хорошей. Не идеальной, но хорошей. Это важно — когда уходишь.
Я повторяла про себя эти слова.
Странная фраза. Немного торжественная, немного старомодная. Нина Сергеевна вообще говорила иногда такими фразами — редко, но когда говорила, было ощущение, что она их обдумывала заранее. Долго. Может быть, годами.
Может, она обдумывала эти слова с того самого момента, как поняла, что я уйду. А поняла она, по её словам, ещё два года после свадьбы. Значит — шесть лет носила.
Шесть лет.
Я закрыла глаза. Поезд покачивался. Где-то в сумке тихо лежала шкатулка.
Надо было, наверное, сказать ей что-то большее. Не просто «спасибо» — что-то настоящее. Но я не нашла слов, а она и не ждала. Она никогда не ждала слов — принимала то, что есть, и этим ограничивалась.
Может, это тоже была её форма уважения.
Я поправила шарф под головой. Шарф пах её стиральным порошком — чуть цветочным, немного резким. Скоро запах выветрится, сменится другим. Но пока — вот он, последний запах этого дома.
Дома.
Странное слово. Я думала о нём как о доме — все эти годы. Хотя, если честно, полностью своим он так и не стал. Не потому что плохо приняли — приняли нормально, никто не обижал, никто не выживал. Просто есть дома, которые становятся твоими, а есть — которые остаются чужими, сколько бы ты ни жила. Это не вина и не беда, это просто так бывает.
Мамина кухня — своя. Со школьных лет.
Эта — нет.
Поезд шёл ровно. Колёса стучали монотонно, убаюкивающе. Я чувствовала, как напряжение последних недель — нет, последних месяцев — медленно уходит, как вода из ванны. Не сразу, не полностью. Но понемногу.
Завтра будет трудно. Не сегодня ночью — сегодня ночью только поезд и темнота, — но завтра придётся думать о практическом. О вещах. О деньгах. О том, что делать дальше — с работой, с жильём, со всей жизнью, которую теперь надо перекроить по-новому.
Но это — завтра.
Сейчас — только стук колёс.
И где-то в сумке — шкатулка с ромашками.
Я провалилась в сон раньше, чем успела додумать что-то ещё.