Когда-то я умела вызывать дождь.
Он приходил на запах – на жжёный тимьян и мокрую золу, на мой голос, что поднимался над холмами тонкой, как лезвие, нотой. Я стояла босая на прогретой за день земле, раскинув руки, и небо слушалось меня, как пёс – свою хозяйку. Облака сгущались, тяжёлые, сизые, с лиловым подбрюшьем; воздух наливался электричеством, и в волосах у меня потрескивали синие искры. А потом первая капля падала на мою ладонь – тёплая, как молоко из-под коровы, – и я смеялась, потому что мир был моим.
Теперь я не могу вызвать даже тумана.
Всё ушло в него. В маленький, жадный рот, что сосёт мою грудь по ночам, в крошечные пальцы, сжимающие прядь моих волос, в запах – боже, этот запах! – тёплого хлеба и молока, исходящий от его макушки. Когда-то я знала язык трав и язык зверей, язык ветра и язык огня; теперь я знаю только один язык – плач. Он различается оттенками, как хорошее вино: голодный плач – низкий, утробный, требующий; мокрый – брезгливый, отрывистый; плач одиночества – тонкий, затихающий, от которого у меня до сих пор каменеет всё внутри.
Его зовут Эли. Ему четыре месяца, и он сломал меня.
Я не знала, что это возможно. В моём роду были ведьмы, что рожали, – моя бабка Морвенна подняла семерых, и ни на одного не истратила своей силы. Она рассказывала, бывало, как варила зелье от колик левой рукой, а правой качала люльку; как младенцы её, едва научившись ходить, уже приносили ей нужные травы. Но моя магия, видно, оказалась хрупче. Или моя любовь – сильнее.
Любовь. Вот слово, которого я не понимала раньше. Я думала, это как голод – пришёл, насытился, ушёл. Но нет. Это как дыра в груди. Это как быть выпотрошенной и продолжать ходить, улыбаться, петь колыбельные песни, которые не обладают никакой силой, кроме как сажать мой голос.
По утрам я по привычке выхожу в сад. Земля под ногами – чужая. Травы, посаженные мной когда-то, – мята, шалфей, марьин корень, – смотрят укоризненно. Я пробую старое заклинание роста, самое простое, детское, которому меня научили в пять лет: шепчу слова, что должны заставить жимолость ползти быстрее. Ничего.
Эли спит в доме, и вместе с ним спит моя сила.
Старая Грета, что живёт у моста, пришла на прошлой неделе – попросить приворот для внучки. Я стояла на пороге с младенцем на руках, в испачканном платье, и она смотрела на меня пристально, оценивающе, как смотрят на лошадь на ярмарке.
– Оставили тебя силы, ты теперь не ведьма. – сказала она, просто констатируя факт, как говорят «дождь прошёл». – Роды тебя испортили.
И ушла. А я осталась стоять, прижимая Эли к груди так сильно, что он захныкал.
«Ты теперь не ведьма». Слова крутились во рту, как кислая ягода. Я пыталась их выплюнуть – и не могла. Потому что где-то в глубине души я и сама так думала. Каждое утро, просыпаясь, я тянулась внутрь себя – туда, где раньше пульсировал горячий, обжигающий источник силы, – и находила только тишину. Глухую, тёплую, сытую тишину.
Взамен источник дал мне молоко. Оно прибывало по ночам, когда Эли спал слишком долго, – тяжёлое, сладкое, вытекающее сквозь сорочку, пахнущее миндалём. Я сцеживала его в мисочку и ставила на подоконник, для фей. Только теперь это было не подношение, это было прошение. Возьмите. Верните. Дайте мне обратно мою душу.
Но мои мольбы оставались без ответа.
А потом Эли заболел.
Это началось в четверг, в серый, безветренный день. Сперва он просто хныкал, отказывался от груди, ворочал головой, – я думала, зубки. Но к вечеру он зашёлся таким плачем, какого я не слышала ещё ни разу, – высоким, надрывным, нечеловеческим. Его тельце горело. Я раздевала его, обтирала прохладной водой, поила ромашкой – ничего. Жар поднимался. Я попробовала старое заклинание исцеления – слова застревали в горле, искры гасли на кончиках пальцев. Я чувствовала: сила где-то здесь, рядом, за тонкой стеной, но пробить её я не могла.
И тогда я сделала то, чего никогда не делала раньше... Я смирилась.
Я села на пол – там, в углу, где раньше был мой алтарь, а теперь стояла детская кроватка, – положила руки на горячее тельце и перестала быть ведьмой.
Я стала просто матерью.
Я не пела заклинаний. Я пела колыбельную – глупую, простую песенку, которую Морвенна пела мне про птичку с серебряным клювом. Мой голос срывался, сипел, был совсем не похож на те чистые, как хрусталь, ноты, которыми я когда-то призывала ветер. Но я пела. Я пела всю ночь, зажмурившись, раскачиваясь вперёд-назад, и слёзы текли у меня по щекам и капали на его живот.
Я не заметила момента, когда магия вернулась.
Просто в какой-то час, перед самым рассветом, когда небо за окном стало цвета разбавленного молока, я открыла глаза и увидела, что вокруг моих рук, лежащих на Эли, вьётся свет. Не синий, как раньше. Не искры, не молнии, не холодное, опасное пламя.
Золотой. Тёплый, как топлёное масло. Тихо сияющий, будто кто-то зажёг свечу внутри меня.
Он исходил не из пальцев, не из губ. Он поднимался из самой середины груди, оттуда, где болело и ныло все эти месяцы, – и тек, густой, как мёд, обволакивая моего сына.
Я смотрела, замерев, боясь дышать. Свет пульсировал в такт моему сердцу. И в такт сердцу Эли – я знала это, знала, как знают только абсолютно бесспорные вещи.
Жар ушёл до восхода.
Когда первые лучи пробились сквозь занавески, Эли спал. Дышал ровно, глубоко, посапывая во сне. Я сидела на полу, не в силах пошевелиться, с мокрым от слёз лицом, и внутри меня пел, вибрировал, пульсировал новый источник. Совсем не похожий на прежний.
Прежний был как гроза – яростный, громкий, требующий выхода, подчиняющий.
Этот был как колодец. Глубокий, тёмный, прохладный. Тихий. Из него не нужно было брать силой – нужно было просто опустить ведро и ждать. И он давал ровно столько, сколько мне требовалось. Не вызывать грозу. Не сгибать деревья. А просто – греть, утешать, защищать.
Я вспомнила бабку Морвенну. Я вдруг поняла, почему она, великая ведьма, никогда не колдовала при нас. Она сидела у огня, помешивала похлёбку и напевала себе под нос. А мы, дети, думали: старая, выжила из ума, забыла заклинания. А она не забыла. Она просто приберегала их для тех ночей, когда у кого-то из нас поднимался жар.
Я сидела и слушала тишину этого нового источника.
И знаете – впервые за четыре месяца я не хотела назад ни гроз, ни ветра, ни того хмельного, опасного могущества, что кружило голову и заставляло людей бояться.
Там, в глубине, что-то пело. И это была не птичка с серебряным клювом.
Это была я.
Когда я наконец поднялась с пола, тело всё затекло, и ощущалось чужим. Я прошла на кухню, набрала в ковш воды отпить, она была сладкой, как мёд. Зачерпнула щепотку соли, и бросила в кастрюлю для супа. У моего колдовства была новая природа, я черпала его из домашнего очага.
Я вышла на крыльцо. Небо было бледно-голубым, безоблачным. Я подняла руку, не для того чтобы приказывать, – просто так, погладить воздух, как гладят по голове ребёнка.
И на ладонь мне упала капля дождя. Тёплая, как молоко из-под коровы.
Я засмеялась.
В доме заплакал Эли, и смех мой оборвался, я вернулась к колыбели. Подхватила его на руки, поцеловала влажный ото сна лобик.
– Тш-ш-ш, – произнесла я.
И это было самое сильное заклинание из всех, что мне доводилось знать.