Что вы хотите, чтобы я вам сказала. Это была Молдаванка, прохоровская тридцать второй, второй этаж, бывший доходный дом девятьсот восьмого года, балкон во двор-колодец, шесть семей в одной квартире — ну Одесса, ну майские каштаны цветут, ну во дворе у бабушки Пасхановой сушатся простыни на верёвке, и кошка моя, та самая Тереза, которая Тересса, потому что Софочка, царствие ей небесное, говорила «не Тереза, а Тересса, через два „с“, потому что она у нас не русская, она на итальянке кушает рыбу с балкона», — кошка моя в это утро не пьёт молоко.
Я её, Тересу, четырнадцать лет знаю. Она у Софочки с пятьдесят первого, когда соседский кот загулял, и из этого получилась Тереса — пятнистая, чёрно-палевая, с белыми лапками, тощая, с серьёзным маленьким лицом, как у старой одесской библиотечной интеллигенции. Тереса молоко пьёт всегда, особенно с утра, особенно из своего блюдца с синей каёмкой, которое стоит у Софочки на буфете, рядом с подстаканником, который ещё дед Софочкин Соломон Михайлович привёз из Бершади в восемнадцатом году.
Утро это было четырнадцатого мая шестьдесят пятого года, пятница, около десяти часов. Софочка не спустилась к колодцу за водой, не пришла на кухню — у неё всегда чай был утром в восемь, и она к этому часу уже шла к мне, потому что мы условились, что я ей вчерашнюю «Литературку» отдам — там о Шолом-Алейхеме статья, а Софочка Шолом-Алейхема знает наизусть. И вот в десять её всё нет. Я говорю: пойду, посмотрю. Прохожу по коридору к её комнате, у неё дверь не заперта, заперта только на «закрыть-не-замкнуть», как у нас все. Я заглядываю. И вижу.
Софочка лежит на своей кровати в халате, ночном, в бигудях. Лицо спокойное, бледное, дышит — нет, не дышит. На прикроватном столике — пустая чашка. На полу у кровати — записка: «Не могу больше жить одна. Простите. Соня». Почерк её, это правда, но в почерке этом для меня сразу что-то не моё, что-то не Софочкино — буквы наклонены вправо больше, чем у неё. Софочка, как все учителя её поколения, писала прямым письмом, аккуратным, с одинаковым нажимом, без наклона.
Я в первую секунду подумала — газ. У нас тут газ, известно, бывает. Но газа в комнате не пахнет. Дверь и форточка закрыты, душновато, но не газ. Я выскочила из комнаты, побежала к Жмыхше — Зинаида Ильинишна Жмых, продавщица овощного на углу Прохоровской и Дальницкой, моя соседка по квартире второй, занимает большую комнату через коридор, — я говорю: «Зина, к Софочке, я думала, газ, а это совсем не газ».
Жмых выходит из своей комнаты, вытирает руки о фартук, идёт со мной. Мы вместе в комнату Софочки. Жмых смотрит, бледнеет, говорит: «Циля, ой, Циля, как же это». И тут же открывает на кухне газовый кран на плите — широко.
— Зина, — говорю я, — что ж ты делаешь.
— Циля, проветрить надо, душно, она тут от газа задохнулась, я открою, чтобы понятно было, как было.
— Зина, кран ты сейчас открываешь, а не утром.
Жмых засуетилась.
— Циля, ну как, ну так получилось. Может быть, утром тоже было приоткрыто, я ж не знаю. Я бегу за врачом.
И побежала. Я осталась.
Вызвали милицию. Через сорок минут пришёл с вызовом старший лейтенант Виталий Дюба из пятого отделения, тридцати трёх лет, я с ним полтора года знакома по мелкому делу — у нас в коммуналке в шестьдесят третьем украли примус с кухни, и Дюба тогда нашёл его у соседского племянника, кудряша. Дюба мужик нормальный, без апломба, с медленным взглядом, как у человека, который умеет ждать. С ним пришёл судмедэксперт Раиновский, фамилия не одесская, но из медучилища он одесский, мы с его матерью в библиотеке на Дерибасовской встречались.
Дюба обходит комнату.
— Соседи — Циля Соломоновна Берсон, я. Зинаида Ильинишна Жмых, она на кухне сейчас. Софочка наша Соня, или Софья Михайловна Каплан, семьдесят один год, учительница русского языка, в школе сорок седьмой работала тридцать пять лет, на пенсии шесть лет.
— Семья?
— Племянница в Киеве, Раиса Туровская, дочь её сестры, экономист на хозтоваре, тридцати девяти лет. Сестра Анна Михайловна умерла в шестьдесят первом, у Анны была дочь Раиса плюс трое внуков.
— Кто-нибудь из них приезжал в последнее время?
— Раиса вчера приезжала, тринадцатого, к Софочке заходила, болтали, чай пили. Я слышала через стенку, у нас стены тонкие. Раиса остановилась в гостинице «Спартак», в номере, я знаю.
— А утром?
— Утром Раиса не приходила, как мне Софочка говорила, должна была сегодня уехать с дневным поездом в Киев.
— Зина была у Софочки утром?
— Жмых ходила. Я слышала. В девять, в начале десятого. Заходила минут на двадцать, к Софочке с какой-то распиской насчёт ЖЭКа.
— Расписка где?
— На столе у Софочки.
Дюба подошёл к столу. Взял расписку. Прочитал. «Подтверждаю, что согласна с порядком уборки лестничной площадки в очерёдности — мой подъезд раз в три дня. Софья Каплан». Подпись Софочкина. Дата вчерашняя. Расписка как расписка, ничего особенного.
— Циля Соломоновна, — сказал Дюба, — записка на полу — точно её рукой?
— Дюба, — сказала я, — почерк Софочкин, это правда. Но что-то в этой записке мне не Софочкино.
— Что именно?
— Софочка не писала «не могу больше жить одна». У Софочки всегда было «слава Богу, не одинока». Она и в школе так говорила. Она внуков своей сестры не видела часто, но каждые две недели писала им в Куйбышев, у них там трое детей, она к ним выезжала каждый август. Она писала «слава Богу, не одинока». «Не могу больше жить одна» — это не её слова.
— Понял.
— Кроме того, она вчера, тринадцатого вечером, со мной чай пила здесь, она была в хорошем настроении. Она готовилась к двадцатилетию Победы — у неё в библиотеке на Дерибасовской двадцатого мая запланировано ей выступать как ветерану эвакуации.
— Софочка ветеран эвакуации?
— Она в сорок первом эвакуирована из Одессы в Куйбышев с другими учителями, там преподавала в детдоме. Там у неё двадцать девять старших учеников были, она с ними и сейчас переписывается. Двадцатого мая она должна была у себя в библиотеке выступать.
— Циля Соломоновна. Может быть, она устала готовиться, накануне выступления нервы.
— Дюба. Софочка пять лет к этому выступлению готовилась.
— Понял.
В этот момент вошла Тереса. Зашла на запах, пристукнула когтями по паркету, подошла к буфету, где стояло её блюдце. У Софочки на буфете в кастрюльке стояло свежее молоко, утреннее, привезённое молочницей Анной Григорьевной (она в пять утра приезжает на телеге с большим бидоном с трёх ферм, обходит наш квартал). Я налила Тересе молока в её блюдце. Тереса понюхала. Отвернулась. Пошла, молча, в туалет, к ведру с водой, выпила оттуда.
— Дюба, — сказала я, — она пять лет из этого блюдца молоко пьёт. Сегодня не пьёт.
Дюба посмотрел на меня, на блюдце, на Тересу.
— Циля Соломоновна. Я возьму молоко на экспертизу. И чашку с прикроватного. И записку. И из чайника, если есть, заварку.
Он взял всё это в опечатанные пакеты. Раиновский составил протокол осмотра, описал тело, сказал, что нужна судмедэкспертиза, потому что просто «удушение от газа» здесь не получается — газ в комнате не пахнет, форточка приоткрыта снаружи, окна на кухне у соседей открыты у Жмых тоже, но больше никто не отравился. Что-то в комнате не складывается.
В субботу пятнадцатого мая пришёл предварительный ответ из одесской судхимлаборатории на улице Канатной: в кастрюльке с молоком — следы люминала, концентрация невысокая, но зафиксировано; в чашке с прикроватного — люминал в концентрации, в десять раз превышающей терапевтическую (доза была заведомо опасной для пожилого человека). Это смертельно при сочетании с бытовым газом и возрастной слабостью; при здоровом организме — глубокий сон с возможной остановкой дыхания.
Дюба пришёл ко мне на следующий день вечером. Сел на кухне, положил перед собой бумажку с заключением.
— Циля Соломоновна. Это убийство.
— Конечно убийство, Дюба. Я вам с самого утра говорила.
— Я не сомневался. Я ждал экспертизу для протокола.
— Что вы будете делать?
— Жмых.
— Жмых.
— Я её уже вызывал, она была холодная. Сегодня я её снова вызываю.
— Дюба, имейте в виду — Жмых одна не работала. Жмых — соучастница. Главная — Раиса.
— Откуда вы это знаете?
— Раиса вчера, тринадцатого, у Софочки была. Я слышала их разговор через стенку — они говорили о чаепитии, о новом сорте чая «Грузинский», который Раиса привезла. Раиса оставила эту коробку у Софочки на буфете. Я её там видела утром четырнадцатого. На коробке этой я вижу — заклеенный бумажный пакетик с порошком, маленький, спрятан в верхнем углу, под крышкой коробки. Я его трогать не стала, я на это не полицейская, это вам надо.
— Циля Соломоновна.
— А?
— Вы — лучший участковый Молдаванки.
— Не льстите. Я библиотекарь.
Дюба, который, надо вам сказать, к шестьдесят пятому году в одесской милиции прослужил уже двенадцать лет и который за эти двенадцать лет повидал в коммунальных квартирах такое, что иной раз и в кино не показывают, — а вы знаете, что в кино показывают, в кино у нас «Председатель» с Ульяновым показывают, и больше ничего, — Дюба пошёл в комнату Софочки с двумя понятыми, которых поднял с кухни у Жмых. До этого понятые пили её же чай, который она им заварила, как в добрые соседские времена, и эта картина, как соседка-преступница угощает чаем дежурных милиционеров, могла бы стать сюжетом для нашего одесского сатирика Жванецкого, если бы только не была так печальна. Дюба нашёл коробку «Грузинского высшего» на буфете у Софочки, открыл крышку, нащупал в верхнем углу под фольгой бумажный пакетик. В пакетике — порошок люминала. Изъял при понятых, опечатал.
В тот же вечер вызвал Жмых на допрос в пятое отделение.
Зинаида Ильинишна Жмых сидела в кабинете Дюбы, в платье в горошек, в туфлях. Дюба сидел напротив, без эмоций.
— Зинаида Ильинишна. Тазепам в кастрюльке с молоком и в чашке с прикроватного. Записка с подделанным почерком. Расписка, которую вы заносили утром четырнадцатого мая, через двадцать минут которой вы открыли газовый кран на кухонной плите. Объясните.
Жмых начала говорить, и говорила минут двадцать. Сначала отрицала, потом «не помнила», потом «я не подсыпала, я только заносила», потом — «Раиса меня попросила». Дюба её не торопил. Он только записывал.
К концу первого допроса Жмых призналась во всём. Раиса в марте, в один из приездов в Одессу, пришла к Жмых вечером и предложила «помочь с тётей»: тётя стара, мучится одна, у тёти сберкнижка на восемь тысяч и комната в Одессе, наследница Раиса, Жмых получает за участие тысячу пятьсот рублей плюс пятьсот «командировочных». Жмых согласилась — у неё двое внуков подростковых, у неё дочь в Тираспольском пединституте, у неё было трудно. Раиса дала ей пакетик люминала, рецепт от знакомого врача-невролога в Киеве, выписанный на имя Раисы. Договорились так: четырнадцатого мая утром Жмых заходит к Софочке с распиской, наливает чай, незаметно высыпает в Софочкину чашку шесть таблеток люминала — Софочка выпивает чай, ложится отдохнуть, через час засыпает крепко, через два часа Жмых заходит «проверить», открывает газ для прикрытия, оставляет записку, написанную Раисой ночью с двенадцатого на тринадцатое в гостинице «Спартак». Раиса в день убийства должна быть в Киеве по командировочному билету.
Дюба написал телеграмму в Киев. На следующий день, шестнадцатого мая, киевский угрозыск задержал Раису Туровскую дома. Привезли её в Одессу. На допросе у Дюбы она не призналась. Адвокат у неё был одесский, известный — Маркин. Адвокат бил по экспертизе почерка («подделка не доказана»), по версии «Жмых сама всё придумала и оговаривает Раису из мести» (никаких оснований для мести не было), по командировочному отчёту («Раиса была в Киеве»).
Дюба провёл экспертизу почерка записки в Киеве, в украинской республиканской криминалистической лаборатории. Заключение: почерк подделан, нажим слабее настоящего, наклон букв правее. Образец подлинного почерка Софьи Каплан был взят с письма к племяннице в Куйбышев от десятого мая 1965 года (Софочка отправляла его за четыре дня до смерти).
Дальше — гостиница «Спартак». Дежурная гостиницы Одарка Захаровна показала: Туровская сняла номер тринадцатого мая в семнадцать двадцать, выписалась пятнадцатого мая в восемь утра. Это противоречило её заявленной командировке в Минторге УССР в Киеве «весь день тринадцатого и четырнадцатого». В Минторге УССР на запрос Дюбы подтвердили: командировка «по заявке» подписана, но фактическая отметка о возврате — пятнадцатого днём. То есть Раиса свои отметки в командировочном удостоверении фальсифицировала на тринадцатое и четырнадцатое.
Третье — открытка Раисы Софочке от четырнадцатого декабря 1964 года, найденная в шкатулке у Софочки. На обороте — рукой Раисы — мелкие записи (расход, телефон, адрес). Параллельно — записка «не могу больше жить одна» с обвинительной экспертизой почерка в Киеве. Сравнение: у Раисы тот же характерный наклон, те же росчерки.
Четвёртое — пакетик с люминалом в кармане Жмых (фартук со вчерашнего дня, не выкинут). Изъят при обыске. На бумажке — отпечатки пальцев Раисы и Жмых (доказательство передачи из рук в руки). Рецепт — на имя Раисы, выписан в Киеве в марте.
Пятое — свидетельство племянников Софочки. На похороны Софочки в Одессу приехали из Куйбышева — её сестра Анна Михайловна была покойная, но трое детей сестры (Михаил, Ольга, Наум) приехали с супругами. Они на третий день после смерти показали Дюбе и нотариусу Лерману копию завещания Софочки, оформленного у нотариуса Лермана в шестьдесят третьем году, в котором комната Софочки на Прохоровской завещана им троим в равных долях. Раиса об этом завещании не знала. Раиса рассчитывала наследовать как ближайшая родственница после смерти Анны Михайловны.
Когда Дюба показал Раисе копию завещания, Раиса сказала всего одно — «Софочка тогда сказала одну вещь, я не поверила». И замолчала. Она до конца следствия и в суде не призналась ни в чём. Её адвокат бился до последнего.
Одесский областной суд вёл процесс в августе 1965 года, председательствовал судья Грушовский, прокурор Воловой. На процессе Жмых дала признательные показания, Раиса — не дала. Жмых получила восемь лет общего режима как соучастница. Раиса Туровская — двенадцать лет общего режима с конфискацией имущества, статья 102 УК УССР, пункт «а» (умышленное убийство по предварительному сговору в корыстных целях).
Жмых после суда плакала. Сказала Дюбе:
— Я сама в это влезла, я сама виновата. Семьдесят рублей мне эти будут карой до могилы.
— Тысяча пятьсот, — сказал Дюба.
— Семьдесят рублей я уже потратила на новые туфли дочери. Тысяча четыреста тридцать вернётся в дело.
— Вернётся.
Раиса в зале не плакала. Лицо у неё было каменное, как у людей, которые не дают другим увидеть правду.
После суда комната Софочки на Прохоровской 32 перешла к её племянникам. Один из них — Михаил Михайлович Шапиро, двадцати трёх лет, студент-музыкант Одесской консерватории по классу фортепиано — переехал в эту комнату осенью 1965 года, начал заниматься в консерватории очно, играл по вечерам Шопена и Скрябина. Я ему первое время приносила завтраки на кухню — ну как же, мальчик один, мама в Куйбышеве, как же он сам себя кормить — и он мне за это играл «Лунный свет» Дебюсси, а Тереса слушала и сидела на плечах у него, как кошки сидят, когда в музыке слышат что-то близкое.
Тереса дожила до семьдесят третьего года, шестнадцатого мая, в день Софочкиного семьдесят девятого дня рождения, тихо ушла на балконе в полдень. Мы её похоронили под клумбой во дворе-колодце, у акаций. На клумбе с тех пор каждое лето растут одесские флоксы — белые с фиолетовой серединкой.
Михаил Шапиро закончил Одесскую консерваторию, остался преподавать. Женился на одесситке Лее Цейтлин, у них родилось двое детей — Соня и Соломон, в честь прабабушки Софочки и прапрадеда Соломона Михайловича. Соня сейчас (то есть скажем так, в две тысячи шестом) — учительница русского языка в одесской школе номер сорок семь, той самой, в которой Софочка проработала тридцать пять лет. Соломон — врач-кардиолог в Хайфе, выехал в Израиль в девяносто первом, но каждое лето приезжает на каникулы в Одессу, на Прохоровскую тридцать второй.
Виталий Дюба прослужил в милиции до восьмидесятого года, потом ушёл на пенсию. Жил в Одессе, на Молдаванке, недалеко от Прохоровской, в одной из тех квартир, где балкон во двор и каштаны цветут. В девяностые перебрался к дочери в Москву.
Раиса Туровская отбыла десять лет, освобождена условно-досрочно в семьдесят пятом. В Киев не вернулась. Куда она поехала — никто не знает, и, по правде сказать, никто не интересовался.
Зинаида Жмых отбыла шесть лет, вернулась в Одессу. С мужем развелась ещё в шестьдесят шестом. Дочь её закончила пединститут, работала учительницей в Тирасполе. В семьдесят восьмом году Жмых пришла на двор-колодец Прохоровской, зашла во двор, постояла под акациями. Не поднялась наверх. Постояла, повернулась, ушла. Я её видела с балкона, узнала. Не окликнула. Что я ей скажу.
Что я могу сказать? Что комната Софочки теперь полна жизни, что Соня Шапиро в ней растит своих внуков, что Тереса похоронена под флоксами, что Михаил Михайлович играет «Лунный свет» по субботам на старом «Беккере», который ему Софочка ещё когда-то доверила настроить. Что газ у нас починили, и теперь газ в комнатах не горит, теперь у нас электроплитки, и Соня жарит латкес на электричестве. Что Молдаванка остаётся Молдаванкой, и каштаны опять цветут.
Что Софочка нас, конечно, видит. Это я знаю.
И что Тереса, кошка, которая в то утро не пила молока, спасла ей если не жизнь — слишком поздно, — то правду. А правда, как у нас в Одессе говорят, — это уже почти жизнь.