Конверт был обычный. Белый, почтовый, без марки. Угол чуть замят, будто его долго носили в сумке.
Галина взяла его двумя руками и почему-то поднесла к лицу. Бумага пахла чужими духами, сладковатыми, с нотой ландыша. Так пахнет в поликлиниках, в регистратуре, где сидят женщины определённого возраста.
– Это от Григория Павловича, – сказала женщина в дверях. – Он просил передать. Но не сразу.
Женщину звали Римма. Она стояла в прихожей, не разуваясь, в бежевом пальто и с сумкой через плечо, и смотрела на Галину так, будто извинялась за что-то, чего ещё не произнесла вслух.
– Проходите.
– Нет, я на минуту. Отдам и пойду.
Галина опустила конверт на стол. Рядом стояла кружка с остывшим чаем, на котором уже появилась тонкая плёнка. Она машинально подвинула кружку дальше от конверта, будто боялась, что намокнет.
– Почему не сразу?
Римма поправила ремень сумки на плече. Пальцы у неё были короткие, красные, с обломанным ногтем на указательном.
– Он так попросил. Сказал: через год после похорон. Не раньше.
Григорий Павлович умер в феврале прошлого года. Галина узнала об этом от соседки, не от врачей и не от сиделки. Позвонила Зоя Андреевна с третьего этажа, которая выносила мусор и увидела машину скорой у подъезда.
– Галя, отца твоего увезли. Говорят, ночью.
Она тогда сидела на работе, в бухгалтерии строительной фирмы, среди папок с накладными. За окном шёл мокрый снег. Она положила трубку, посмотрела на монитор, где светилась таблица с цифрами, и подумала: вот и всё.
Не заплакала. Просто закрыла файл, выключила компьютер и сказала Наташе, что уходит раньше. Наташа кивнула, не спрашивая. Они работали вместе одиннадцать лет, и Наташа умела не спрашивать.
По дороге домой Галина купила хлеб. Белый, нарезной. Зачем, она и сама не знала. Руки сами взяли с полки, ноги сами встали в очередь на кассу. Хлеб потом лежал на столе два дня, пока не зачерствел.
Отца она не навещала почти год до его смерти. И этот год был не пустотой. Он был стеной, которую она возводила кирпич за кирпичом, аккуратно, методично, как заполняют строки в ведомости.
Всё началось, если можно так сказать, с квартиры.
Григорий Павлович жил один после смерти матери. Мать умерла в шестьдесят три, от инсульта, прямо на даче, в июле. Галине тогда было тридцать два. Она приехала на дачу через четыре часа, когда мать уже лежала на веранде под простынёй, а отец сидел рядом на табуретке и молчал. Не плакал. Просто сидел, положив руки на колени ладонями вверх, будто ждал, что кто-то вложит ему в руки что-нибудь.
После похорон он вернулся в московскую квартиру и стал жить один. Двухкомнатная, Кунцево, третий этаж. Галина звонила каждый вечер. Приезжала по субботам: привозила продукты, мыла полы, готовила на неделю вперёд. Котлеты, борщ, каша. Всё раскладывала по контейнерам, подписывала фломастером: «пн», «вт», «ср».
Он ел молча. Смотрел телевизор. Иногда спрашивал про внучку.
– Лиза как?
– Нормально. В школу ходит. По математике четвёрка.
– Четвёрка, это хорошо.
И снова тишина. Часы на стене отстукивали каждую секунду. Галина считала: ещё полчаса, ещё двадцать минут, ещё десять. Потом вставала, мыла за собой кружку, целовала отца в макушку и уходила.
Три года всё шло так. Ровно, привычно, как маршрут автобуса. А потом отец переписал квартиру.
Он позвонил ей сам. Это было в октябре, рано утром, когда она собирала Лизу в школу.
– Галя, мне надо тебе сказать.
Она прижала телефон плечом к уху, одной рукой наливая молоко в кружку, другой застёгивая Лизе куртку.
– Пап, подожди секунду.
– Я квартиру переписал.
Рука с молоком замерла. Лиза дёрнула за рукав.
– Мам, пуговица.
– Подожди. Пап, что значит переписал?
– На фонд. Благотворительный. Для ветеранов. Я решил.
Молоко перелилось через край кружки и потекло по столешнице. Галина смотрела, как белая лужица расползается, добирается до края стола и начинает капать на пол. Кап. Кап. Кап.
– Какой фонд, пап?
Он объяснил. Спокойно, как объясняют расписание электричек: время отправления, время прибытия, нет, пересадок не нужно. Фонд помогает одиноким ветеранам. Квартира после его смерти отойдёт фонду. Он подписал все бумаги. Нотариус заверил.
– Ты шутишь.
– Нет.
– Пап, это наша квартира. Мамина.
– Моя, – сказал он тихо. – Была мамина, стала моя. Теперь будет их.
Лиза уже опаздывала. Галина вытерла молоко со стола тряпкой, которая тут же промокла насквозь, и сказала:
– Я приеду в субботу. Поговорим.
Но в субботу разговора не получилось.
Он встретил её в коридоре, в клетчатой рубашке, выглаженной. Значит, ждал. На кухне пахло варёной картошкой и укропом. На столе стояла тарелка с селёдкой, нарезанной аккуратными кусочками, и блюдце с чёрным хлебом.
– Садись, поешь.
– Пап, я не есть приехала.
Он сел напротив, сложил руки перед собой. Пальцы длинные, сухие, с выступающими венами. Обручальное кольцо на левой руке врезалось в палец, снять уже невозможно.
– Я знаю, зачем ты приехала. И я не передумаю.
Галина села. Стул скрипнул, как всегда: левая задняя ножка. Она знала этот скрип с детства. И сейчас он показался ей оглушительным.
– Пап. Мы с Лизой живём в съёмной квартире. Ты знаешь. Денег на ипотеку нет. Если бы я знала, что после... что потом... я бы могла рассчитывать. На жильё.
– Ты на меня не рассчитывай, – сказал он. – Рассчитывай на себя.
Это было как удар ладонью по столу. Не по звуку, по смыслу. Он не повысил голос. Просто произнёс это, глядя ей в глаза, и Галина почувствовала, как что-то внутри, где-то между рёбрами и позвоночником, сжалось в комок размером с кулак.
– Ты понимаешь, что делаешь? Лиза, внучка, девять лет. Ей негде жить. А ты отдаёшь квартиру чужим людям.
– Они не чужие.
– Для меня чужие.
Он встал, подошёл к окну. За окном двор: качели, песочница, два тополя. Один из них подпирал балкон первого этажа, и каждое лето жильцы грозились спилить. Ни разу не спилили.
– Галя. Я всю жизнь проработал. Сорок один год. Инженером, мастером, начальником участка. Мать твоя умерла. Квартира моя. И я решил.
Она не стала спорить. Просто встала, не притронувшись к селёдке, прошла в коридор и обулась. У двери обернулась.
– Ты выбрал фонд. Вместо внучки.
Он ничего не ответил. Стоял у окна, спиной к ней, и Галина увидела, как его плечи чуть подались вперёд. Совсем немного. Будто он хотел обернуться, но передумал.
Дверь закрылась мягко. Она не хлопнула.
После этого Галина приезжала ещё дважды. Оба раза разговор заходил в ту же стену: он решил, она не согласна. Третьего раза не было.
Она перестала звонить. Не сразу, а постепенно. Сначала пропустила один вечер. Потом два. Потом стала звонить через день, потом раз в неделю, потом раз в месяц. А потом просто перестала.
Лиза спрашивала:
– Мам, мы к деду поедем?
– Не в эту субботу.
– А в какую?
– Посмотрим.
Посмотрим растянулось на месяцы. Лиза перестала спрашивать. Дети адаптируются быстрее, чем кажется. Или просто прячут вопросы глубже.
Галина рассказала всё подруге Свете. Та выслушала, допила вино и сказала:
– Он в своём праве. Но ты тоже.
– В каком я праве, Свет?
– Злиться. Обижаться. Не ездить. Ты в праве чувствовать то, что чувствуешь.
Это было разрешение, которого Галина ждала. Она не признавалась себе, но ждала именно этих слов. И когда получила их, вздохнула так глубоко, будто год дышала вполсилы.
Римму наняли соседи. Зоя Андреевна с третьего этажа и Валентин Сергеевич с пятого. Скинулись вдвоём, потому что Григорий Павлович стал путаться в днях и забывать выключать плиту.
Галина узнала об этом случайно, когда позвонила Зоя Андреевна в начале лета.
– Галя, ты знаешь, что отец твой забыл кастрюлю на огне? Хорошо, Валя учуял дым.
Пальцы сжали телефон. Ногти впились в ладонь.
– Я найму кого-нибудь.
– Мы уже нашли. Римма Карловна, хорошая женщина. Бывшая медсестра. Приходит каждый день с девяти до шести.
– Сколько?
– Тридцать тысяч. Мы пока платим. Но если ты хочешь...
– Я буду платить.
Это был компромисс. Деньги вместо присутствия. Галина переводила тридцать тысяч на карту Зои Андреевны первого числа каждого месяца. Ни разу не опоздала. И ни разу не приехала.
Иногда ночью, когда Лиза засыпала, а квартира наполнялась той особенной тишиной, в которой слышно, как гудит холодильник, Галина ложилась на диван и думала: может, позвонить?
Но не звонила.
Она представляла его голос. Сухой, ровный. «Галя». Одно слово. И в этом слове она слышала всё: и упрёк, и ожидание, и тот самый вечер с селёдкой, и тополя за окном. И свои слова: «ты выбрал фонд вместо внучки». И тишину после них.
Нет, она не позвонит. Он сделал выбор. И она тоже.
Римма проработала у него восемь месяцев. С июня по февраль.
Потом Зоя Андреевна позвонила и сказала то, что сказала.
Галина поехала на похороны. Стояла у гроба, в чёрном пальто, и смотрела на отца. Лицо у него было спокойное, немного чужое, как бывает. Руки сложены на груди. Кольцо так и осталось на пальце, никто не снял.
Лиза стояла рядом и держала мать за руку. Рука у Лизы была горячая и влажная, и Галина чувствовала каждый её палец отдельно, будто считала.
Людей пришло мало. Зоя Андреевна, Валентин Сергеевич, двое бывших коллег. Женщина в бежевом пальто, которую Галина не знала. Та стояла в стороне, у стены, и не подходила.
После кладбища все разошлись быстро. Февраль, холод, ветер задувал под воротник. Галина вернулась в отцовскую квартиру одна. Лизу забрала Света.
Квартира пахла старостью и чем-то лекарственным. На кухне всё было чисто: плита протёрта, посуда вымыта, полотенца сложены стопкой. На подоконнике стояла баночка с таблетками, а рядом лежал календарь, в котором каждый день был зачёркнут аккуратным крестиком. Последний крестик стоял на четвёртом февраля.
Галина открыла холодильник. Пусто. Только пачка масла и бутылка кефира с просроченной датой. Она закрыла дверцу и постояла, прижавшись лбом к холодной поверхности.
В комнате, на тумбочке у кровати, лежали очки. Толстые стёкла, дужка перемотана изолентой. Она взяла их, повертела в руках. Подняла к глазам. Мир расплылся, стал мутным и огромным, и она быстро опустила очки обратно.
Рядом с очками лежала книга. Толстая, в мягкой обложке. Астафьев, «Последний поклон». Закладка на странице сто сорок семь. Не дочитал.
Она положила книгу в сумку. Зачем, не знала.
Год прошёл. Февраль снова. Снег шёл с утра, мелкий и сухой, как крупа. Лизе исполнилось одиннадцать. Квартиру в Кунцево забрал фонд, всё по документам, всё законно. Галина не оспаривала. Ходила к юристу, тот сказал: нотариально заверено, воля собственника, шансов ноль.
Она приняла это. Не простила, но приняла. Есть разница.
А потом позвонили в дверь.
Галина открыла. На пороге стояла женщина в бежевом пальто. Та самая, с похорон.
– Здравствуйте. Я Римма. Сиделка Григория Павловича.
Голос был тихий, чуть хрипловатый, как у людей, которые привыкли говорить мало.
– Я вас помню. Вы были на похоронах.
– Да.
Римма стояла на лестничной площадке и не двигалась. В руках она держала ту самую сумку, через плечо, с потёртым ремнём.
– Можно войти?
– Проходите.
Но Римма не прошла. Она открыла сумку, достала конверт и протянула его Галине.
– Это от Григория Павловича. Он просил передать через год после похорон. Не раньше.
Галина взяла конверт. Белый, почтовый, без марки. Угол замят.
– Почему через год?
– Он сказал: ей нужно время. Чтобы перестать злиться. Иначе не услышит.
Галина прислонилась к дверному косяку. Ноги стали ватными, и она прижала локоть к стене, чтобы не качнуться.
– Он говорил обо мне?
Римма помолчала. Потом кивнула.
– Каждый день.
Она не открыла конверт сразу. Положила на стол, рядом с кружкой, и долго сидела, глядя на него. За окном темнело. Лиза была у Светы, вернётся к восьми.
Конверт лежал и молчал. Бумага чуть пожелтела по краям. Галина провела пальцем по месту, где он был заклеен. Клей высох, и конверт открылся почти сам, без усилия, будто давно ждал.
Внутри лежал один лист. Линованный, из тетради в линейку. Почерк отца она узнала сразу: мелкий, с наклоном влево, буквы теснятся друг к другу, будто им холодно.
«Галя.
Я не умею разговаривать. Ты знаешь. Мать твоя всегда говорила: Гриша, ты молчишь, как партизан. А я не молчал. Я просто не находил слов. Они были где-то внутри, но выходить не хотели.
Ты злишься на меня за квартиру. Я знаю. Римма рассказала, что ты платишь за неё. Спасибо. Но ты не приезжаешь, и это больнее, чем если бы не платила.
Я хочу объяснить. Не оправдаться, а объяснить.
Когда мать умерла, я остался один. Ты приезжала, привозила котлеты, мыла полы. Я видел, как ты смотришь на часы. Каждые десять минут. Я считал вместе с тобой.
Я не виню тебя. У тебя Лиза, работа, своя жизнь. Но я сидел в этой квартире один шесть дней в неделю, и стены сужались. Каждый день по миллиметру.
Фонд я нашёл случайно. Позвонил по объявлению, думал, помощь по дому. А там люди. Живые. Старики, которым хуже, чем мне. У некоторых ни детей, ни внуков. Ничего. Только стены.
Я подумал: моя квартира после меня станет пустой. Или достанется тебе. Ты её продашь, купишь другую, поменьше, положишь разницу на счёт. Я это понимаю. Но квартира так и останется квадратными метрами.
А если отдать фонду, в ней будут жить. Несколько человек. По очереди. Старики, у которых нет ничего. Квартира будет не метрами, а домом.
Я не выбирал фонд вместо внучки. Я выбирал смысл вместо метров. Может, это одно и то же. Может, нет. Я не знаю.
Ты сказала: ты выбрал фонд вместо внучки. Я запомнил. Каждое слово. Оно стоит у меня перед глазами, как тот тополь во дворе, который никак не спилят.
Но Лизе я оставил кое-что. Не квартиру. Спроси Римму. Она знает.»
Письмо заканчивалось без подписи. Просто обрывалось. Будто он хотел написать ещё, но не смог. Или решил, что хватит.
Галина набрала Римму. Номер был на обратной стороне конверта, написанный тем же почерком, но крупнее, будто отец боялся, что она не разберёт.
– Римма Карловна, это Галина. Он написал... в письме... что вы знаете. Про Лизу.
– Да. Знаю. Вы можете завтра приехать ко мне?
– Куда?
– Я живу в Щёлково. Но могу приехать к вам, если удобнее.
– Я приеду.
Щёлково, панельная пятиэтажка, второй этаж. Римма открыла дверь сразу, будто стояла и ждала за ней. Квартира маленькая, чистая. Пахло хлоркой и немного жареным луком. В коридоре на вешалке висело то самое бежевое пальто.
На кухне, за столом, накрытым клеёнкой с подсолнухами, Римма поставила перед Галиной чашку чая и тарелку с печеньем.
– Он начал терять память где-то в октябре, – сказала Римма. – Путал дни, забывал, завтракал или нет. Но вас не забывал. Ни разу.
Галина сжала кружку. Керамика обожгла пальцы, но она не убрала руки.
– Он мне каждое утро говорил: «Римма, Галя не звонила?» Я отвечала: «Нет, Григорий Павлович». Он кивал и шёл к окну.
– К окну?
– У него привычка была. Стоять у окна и смотреть во двор. По часу, иногда больше. Я спрашивала, на что смотрит. Он говорил: на тополь.
Тополь. Тот самый. Галина вспомнила, и горло перехватило, как будто кто-то сжал его ладонью изнутри.
– В ноябре он попросил тетрадь. Линованную. И ручку. Я купила в канцелярском за углом. Он писал по вечерам, когда я уходила. Я не читала. Но видела, что тетрадь лежит на тумбочке, под книгой.
– Астафьев.
– Да. Он его очень любил. Говорил, что Астафьев пишет так, как деревья растут: медленно и навсегда.
Галина поставила кружку. Руки дрожали, и чай плеснул через край на клеёнку с подсолнухами.
– Римма Карловна. Что он оставил Лизе?
Римма встала, вышла из кухни. Галина слышала, как она открывает шкаф в комнате, перекладывает что-то. Вернулась с картонной коробкой, небольшой, из-под обуви. Коробка была перевязана бечёвкой.
– Вот.
В коробке лежали тетради. Пять штук. Обычные, школьные, в линейку, по сорок восемь листов. На каждой обложке его почерком было написано: «Для Лизы».
Галина открыла первую.
Это были истории. Его истории. Про детство в Калуге, про реку, в которой он купался мальчишкой, про деда, который делал лодки. Про мать, Лизину прабабку, которая пекла хлеб в русской печи и клала на стол, накрыв полотенцем, и хлеб дышал под ним, как живой.
Во второй тетради были истории про армию. Как строили дорогу в тайге, как медведь вышел на просеку и все замерли, а прапорщик Филимонов уронил котелок с кашей. Как звёзды в тайге такие, что шея болит смотреть.
В третьей, про мать Галины. Как они познакомились в электричке. Она читала книгу, он стоял рядом и делал вид, что смотрит в окно, а сам смотрел на страницу, пытаясь понять, что она читает. Оказалось, Чехов. «Дама с собачкой». Он тогда подумал: если читает Чехова в электричке, значит, серьёзная. Надо познакомиться.
В четвёртой, про Галину. Как она родилась, маленькая, три кило двести, с красным лицом и сжатыми кулачками. Как он держал её на руках и боялся дышать. Как она первый раз сказала «папа», не «мама», а именно «папа», и мать обиделась на неделю.
Пятая тетрадь была заполнена не полностью. Последние страницы чистые. Почерк к концу стал крупнее и неровнее, буквы разъехались, как пассажиры в полупустом автобусе. Галина разбирала с трудом.
«Лиза, я тебя плохо знаю. Ты приезжала с мамой по субботам, ела котлету и смотрела мультики на планшете. Я смотрел на тебя и думал: она меня совсем не знает. Я для неё дед, который сидит на кухне и молчит.
Я хочу, чтобы ты знала. Не меня, а то, откуда ты. Речку, и лодки, и хлеб под полотенцем, и тайгу, и звёзды, и электричку, и Чехова.
Ты, может, и не приедешь. Но если прочитаешь, я буду рядом. В этих словах.
Дед.»
Галина закрыла тетрадь. Положила обратно в коробку. Бечёвку завязывать не стала.
Римма сидела напротив и молчала. За окном гудели машины. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда.
– Он писал каждый вечер, – сказала Римма. – После ужина. Садился за стол, включал лампу и писал. Иногда я слышала, как он смеётся. Тихо, сам с собой. Вспоминал что-то, наверное.
– Почему вы не сказали мне раньше?
– Он просил не говорить. Сказал: она придёт, когда будет готова. А если не придёт, отдай через год.
– Через год.
– Да. Он повторял: год, не раньше.
Галина провела пальцем по картонной крышке. Коробка была лёгкая. Пять тетрадей, но казалось, что внутри гораздо больше.
– Римма Карловна. Как он... в последние дни?
– Спокойно. Спал много. По утрам просил открыть окно, даже когда было холодно. Говорил: хочу слышать, как снег идёт. Я говорила, что снег идёт беззвучно. Он отвечал: нет, если слушать внимательно, он шуршит.
Галина закрыла глаза. И услышала. Не снег. Тишину. Ту самую, которая стояла в отцовской квартире по вечерам, когда она уезжала. Часы, холодильник, скрип стула. Шесть дней в неделю.
– Он не жаловался? На то, что я не приезжаю?
– Ни разу. Но каждое утро спрашивал, не звонила ли вы.
Каждое утро. Двести сорок три утра. Она посчитала потом, дома, глядя в календарь. Двести сорок три вопроса, на которые Римма отвечала «нет».
Домой она ехала в электричке. Коробка стояла на коленях. За окном мелькали платформы, гаражи, заборы. Рядом мужчина в наушниках смотрел в телефон. Женщина через проход разворачивала бутерброд в фольге, и запах варёной колбасы заполнил вагон.
Галина прижала коробку к себе. Картон был тёплый от её рук.
Она думала о тополе. О том, как отец стоял у окна и смотрел на него. Может, он ждал не её. Может, он просто смотрел на дерево, которое стоит, не уходит, не обижается, не выбирает между фондом и внучкой. Стоит и всё.
А может, он именно её и ждал. Каждое утро. Двести сорок три раза.
Электричка качнулась на стрелке. Коробка сдвинулась, и Галина прижала её крепче.
Она вспомнила, как он сидел на табуретке рядом с матерью на даче. Руки ладонями вверх. Будто ждал, что кто-то вложит что-нибудь. Теперь вложил сам. Пять тетрадей, один конверт и голос, который она услышала только через год.
Вечером Лиза пришла от Светы. Сбросила кроссовки в прихожей, прошлёпала на кухню.
– Мам, есть хочу.
– Сейчас.
Галина достала сковородку. Яйца, масло, хлеб. Обычный ужин. Лиза села за стол и уткнулась в телефон.
– Лиз.
– М?
– Убери телефон.
Лиза подняла глаза. Удивлённые, серые, как у деда.
– Я тебе хочу кое-что рассказать.
– Что?
Галина поставила сковородку на огонь. Масло зашипело, и по кухне поплыл тёплый запах. Она повернулась к дочери.
– Твой дед родился в Калуге. Рядом с домом текла речка. Мелкая, по колено, но быстрая. Он купался в ней каждое лето. А его дед, твой прапрадед, делал лодки.
Лиза убрала телефон в карман. Медленно, не отводя глаз.
– Какие лодки?
– Деревянные. Плоскодонки. Из осины. Дерево лёгкое, почти белое. Он выдалбливал их целиком из одного бревна. Это долгая работа, несколько месяцев.
– Круто.
– Да. И ещё у него, у деда, была привычка: он стоял у окна каждое утро и смотрел во двор. На тополь.
– На тополь?
– Да. На один конкретный тополь. Он рос прямо под балконом.
Лиза помолчала. Потом спросила тихо:
– Мам. Он меня любил?
Яичница зашкварчала. Масло брызнуло на плиту, и Галина убавила огонь. Не сразу ответила. Подождала, пока внутри что-то осядет, успокоится, встанет на место.
– Он написал тебе пять тетрадей. Целую жизнь. Чтобы ты знала, откуда ты.
Лиза моргнула. Ресницы у неё длинные, загнутые, как у бабки.
– Можно почитать?
– После ужина.
Они ели яичницу молча. Лиза макала хлеб в желток, как её никто не учил, сама придумала. Галина смотрела на неё и думала: она макает хлеб, как мать макала в суп. Бабка, которую Лиза почти не помнит.
Коробка стояла в коридоре, на тумбочке у зеркала. Бечёвка свисала с края.
После ужина Лиза взяла первую тетрадь, забралась с ногами на диван и открыла. Галина мыла посуду. Вода текла, тарелки звенели о раковину, и из комнаты доносилось шуршание страниц.
Потом Лиза засмеялась.
– Мам! Тут написано, как медведь вышел, и прапорщик уронил кашу!
Галина выключила воду. Вытерла руки полотенцем. Прислонилась к дверному косяку между кухней и комнатой.
Лиза лежала на диване, подтянув колени к груди, и читала. Лампа над ней горела тёплым светом. Тетрадка в руках, рот приоткрыт. Серые глаза бегали по строчкам.
И Галина вдруг увидела: вот она, квартира, которую отец оставил. Не в Кунцево. Не квадратные метры. Пять тетрадей. Река. Лодки. Звёзды. Электричка и Чехов. Всё то, что не покупается, не продаётся, не оспаривается в суде.
Она вернулась на кухню. Взяла с полки книгу, которую забрала из отцовской квартиры в день похорон. Астафьев. Закладка на сто сорок седьмой странице.
Села за стол и открыла на закладке.
Читать было трудно: строчки расплывались. Она сняла очки, протёрла, надела снова. Не помогло. Тогда она просто сидела и держала книгу открытой, пока буквы не успокоились.
Из комнаты снова послышался смех. Тихий, короткий. Лизин.
А может, не только Лизин.
Книга лежала на столе. Конверт рядом. Очки отца она так и не вернула, они лежали в ящике тумбочки. Потом она отдаст их Лизе. Или не отдаст. Пока пусть лежат.
За окном шёл снег. Если слушать внимательно, он шуршит.
Друзья, ставьте лайки и подписывайтесь на мой канал- впереди много интересного!
Читайте также: