Гром не щадит старых ран. Он бьёт прямо в позвоночник, заставляя взрослого мужчину снова чувствовать себя мальчишкой на гнилом тюфяке. Одна весенняя ночь — и прошлое распахивается, как ворота барака.
За окном грохотало небо. С такой силой, будто кто-то невидимый перетаскивал по жестяному листу гружёные платформы.
Алексей ворочался, сминал простыню. Встал. На цыпочках — привычка, въевшаяся глубже инстинктов — вышел на балкон. Первая весенняя гроза. Она выворачивает душу наизнанку, вытряхивая из неё забытый пепел.
Тогда, в том времени, гром не умолкал сутками. Он спорил с артиллерией: кто громче, кто страшнее. Очереди стучали, как костяшки домино, и Лёшка вжимался в мокрый вонючий матрас. Плакал. Без слёз — только живот ходил ходуном.
Потом наступило безмолвие, в котором слышно было, как пыль кружит в луче света.
Мухи пришли первыми. Тяжёлые, жирные, с зелёными брюхами. Они гудели над Аркашкой и Танькой, ползали по ещё тёплым лицам.
Лёшка хотел закричать, позвать маму, но из горла не вырывалось ни звука. Только хрип.
«Вдруг и я такой? Вдруг я тоже уже... и просто не знаю? А они приползут...»
Лёшка зажмурился так, что в глазницах лопнули звёздочки.
Ворота рухнули внутрь. Снаружи ещё трещали автоматные очереди — добивали охрану.
— Эй! Живые есть?
Голос отразился от голых стен, превратившись в испуганное «ой-ой-ой». Лёшка хотел крикнуть, но горло сжала судорога. По дощатому проходу застучали сапоги. Другие сапоги. Не чёрные, не с железными скобами.
— Лёшенька... — это мама. Он сразу понял. — Где ты?
— Митя! Митенька! — голосила чужая тётка.
Пополз. Вернее, представил, как ползёт. Тело не слушалось, пальцы скребли по колючему матрасу, как лапки жука, перевёрнутого на спинку.
— Цыц, бабы! — рявкнул кто-то.
Женщины затихли. Тогда и послышались стоны. Слабые, надрывные. Солдаты кидались на звук, шарили руками по нарам, выхватывали маленькие тельца. Лёшка испугался, что его пропустят. Собрал слюну во рту и выдавил из себя долгий, протяжный стон, похожий на скрип мокрой ветки.
— Тут ещё один! Живой!
Подбросило вверх. Сильные руки подхватили под мышки, запахло потом, махоркой и железом. Сознание погасло.
Он очнулся на солдатской шинели, у стены барака. Свет резал глаза, трава была зелёной до тошноты, а на маминой руке синела венка. Последний раз, когда их водили сдавать кровь — просто поставили в колонну и погнали, — земля была серой.
— Суки, — очередь прошила воздух над головой. Пули ушли в небо.
— Старшина, отставить! Доклад!
— Семнадцать. Детей и матерей, товарищ лейтенант.
— Проверить всё! Второй раз!
— Уже, — старшина махнул рукой в сторону барака. — А остальные... тех уже нет.
Лёшка не понял, куда показал старшина. Зато увидел лицо молодого лейтенанта. Оно вдруг стало серым, как та земля за бараком.
— Тварей бы... сюда, — лейтенант скинул вещмешок. — Накормить немедленно!
— Стоять! — к ним летела женщина с красной сумкой. Худая, злая, с острыми локтями.
Лёшка поджал губы: «Вредная. Жадная. Отнимет хлеб».
— Родные мои, — вдруг всхлипнула она, падая на колени перед мальчишкой. — Потерпите, голубчики. Десять минут. Всего десять!
Мокрая ткань скользнула по лицу, смывая пыль и запёкшуюся кровь. «Глаза добрые», — понял Лёшка и сам не заметил, как начал шевелить губами: — Крошечку... хлебушка...
— Старшина! Ко мне! По глотку, не больше!
Прохладная вода ударила в пересохшее горло. Лёшка выгнулся дугой, пытаясь поймать фляжку зубами, но её уже оторвали, понесли к маме. Он видел, как мама глотнула, как старшина перешёл к другим детям.
— Детей кормить надо! Фашистка! — заверещала откуда-то сбоку сипатая тётка, пытаясь вырвать флягу.
— Не балуй! — старшина отпихнул её локтем. — Военврач сказала: по глотку. Значит — по глотку!
А врач уже крошила в котелок сухой паёк, добавляла белые кубики, мешала. От запаха размякшего хлеба у Лёшки потемнело в глазах. Доктор накладывала кашицу на марлевые квадраты, сворачивала узелки.
— Сосите, родные. Только тряпочку не глотайте. Я ещё сделаю. Мамочки, детям ни кусочка своего!
Узелок попал в рот, и мир взорвался сладостью. Вода, хлеб, сахар. Лёшка сглотнул тающую на языке мякоть и провалился в темноту.
Разбудил его крик.
— Я же просила! — военврач трясла старшину.
— Евдокия Петровна, я только за угол... отлить...
Сипатая тётка лежала на боку, её выворачивало. Пустой котелок валялся рядом. Она дёрнулась несколько раз и затихла.
— Дура, — выдохнул кто-то из солдат.
— Молчать! — доктор разрыдалась, но руки её продолжали крошить хлеб.
На грузовик погрузили не всех. Сипатую и ещё двоих совсем маленьких оставили у стены.
Всю дорогу мама держала Лёшку за руку. Стреляли где-то далеко, но это уже не пугало. Под закат въехали во двор большого дома. Белые халаты, раненые, медсёстры.
— Заносите в палатку! Стричь, мыть, дезинфекция!
— Ко-еч-ка, — всхлипывала медсестра, обтирая Лёшку. Сперва жгло — чем-то едким, вонючим. Потом уже теплой водой.
Она вынесла его из палатки наружу:
— Забирайте!
Пожилой красноармеец, крякнув, прижал мальчика к груди, сунул в руку горбушку. Коршуном налетела военврач:
— Не сметь! Это приказ! Нарушителей — под суд!
Солдат плюнул ей под ноги. Евдокия Петровна даже не вздрогнула. Смерила его взглядом и сказала глухо:
— Не смотрите на меня так. Я не зверь. Первый раз накормили — в госпиталь не довезли ни одного. У них желудки сгнили. Понимаете? Сгнили.
Усатый старшина положил руку ей на плечо:
— Ладно, Петровна. Поселяй всех в одну палату. Я покараулю. Мышь не проскочит.
Лёшка спал почти всё время. Сквозь дремоту чувствовал, как врач щекочет ладошки, стучит по коленкам. Слышал, как она шепчется с мамой.
Шли дни.
— Пока везти нельзя, — сказала она про него и про Кузьму с соседней койки.
Дядя Мирон, усатый старшина, привязался к Лёшке. Заворачивал в одеяло, выносил на скамейку.
— Поправляйся, малец. Скоро фрицам хана. Поедешь ко мне? Городок — лес да речка. Щук ловить научу. А маманя моя пироги печёт... ягодные. Ты от одного запаха вскочишь.
Лёшка молчал, глядя, как движутся губы дяди Мирона.
Кузьму унесли. Евдокия Петровна ходила мрачнее тучи.
— Прогноз плохой, Анна. Вес падает.
Мама вышла от врача заплаканной. Дядя Мирон глянул на неё, потом на Лёшкину койку, нахмурился — и ушёл.
Вернулся под утро — с банкой мёда, маслом, яйцами.
Евдокия Петровна всплеснула руками:
— Откуда?!
Старшина отмахнулся:
— Бери, Петровна. Мальчонку спасать надо.
Она кивнула, развела мёд в тёплой воде и поднесла к губам Лёшки.
Лёшка проснулся от пальбы. Спрятался с головой под одеяло, забился в угол.
— Победа! — грохотало во дворе. — Победа-а!
Мама стащила одеяло:
— Сынок! Победа!
Она отпрянула:
— Это кто тебя укутал? Ты сам?
— Сам, — выдохнул он одними губами.
— Заговорил! — мама зажала рот ладонями. — Лёшка заговорил!
Дядя Мирон влетел ураганом. Подхватил маму, закружил, потом схватил Лёшку, прижал к груди:
— Ну, братан! Ну, живи!
И выскочил с ним во двор.
Госпиталь гудел, все обнимались. Кто-то стрелял в небо. Лёшка улыбнулся и повторил:
— Победа...
Снова сверкнуло. Гроза вернулась. Гром ударил где-то над крышей, дождь хлынул стеной.
Алексей развернулся. Дверь родительской спальни открылась, и в коридор вышел Мирон.
— Не спится? — спросил Алексей.
— Кому как, — ответил Мирон. Потом глянул на календарь и оторвал листок.
Под чёрной цифрой «8» алело красное «9 мая».
С Днём Победы, дорогие читатели!
Заходите ко мне в MAX - там не только рассказы