Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

А кто это двадцать лет писал? Я ездила, я разговаривала, – тихо сказала журналист 58 лет, складывая блокноты в сумку

Тоня сунула ей телефон. На экране – лицо Риммы. Синяя блузка, школа в Голубовке. Снимок Серёжи, две тысячи восемнадцатого. Серёжа умер в двадцать первом. Заголовок был жирный: «Ветераны районной журналистики». Римма прокрутила вниз. Зинаида Петровна. Мост в Песчаном. Бабка с варежками. Её слова. Чуть переписаны. Узнаваемые. Внизу подпись: «Автор: редакция». – Это они тебя так благодарят, что ли? – тихо спросила Тоня. Римма не ответила. В кармане завибрировал телефон. Она вытащила. На экране – «Артём, главред». Палец завис над зелёной кнопкой. Потом – над красной. Римма положила телефон экраном вниз. Накрыла ладонью. Подержала.

Тоня сунула ей телефон. На экране – лицо Риммы. Синяя блузка, школа в Голубовке. Снимок Серёжи, две тысячи восемнадцатого. Серёжа умер в двадцать первом.

Заголовок был жирный: «Ветераны районной журналистики».

Римма прокрутила вниз. Зинаида Петровна. Мост в Песчаном. Бабка с варежками.

Её слова. Чуть переписаны. Узнаваемые.

Внизу подпись: «Автор: редакция».

– Это они тебя так благодарят, что ли? – тихо спросила Тоня.

Римма не ответила. В кармане завибрировал телефон. Она вытащила. На экране – «Артём, главред».

Палец завис над зелёной кнопкой.

Потом – над красной.

Римма положила телефон экраном вниз. Накрыла ладонью. Подержала.

– Римма Николаевна, ну вы же понимаете, время такое.

Артём сидел напротив, в белых кроссовках, хотя за окном было минус восемь. Бородка аккуратная, ноготь на мизинце длинный – зачем-то. Он улыбался. Глаза не улыбались.

– Что я должна понимать? – спросила я.

– Газета закрывается. Печатная. Мы переходим в онлайн. Полностью.

Я кивнула. Это я уже знала. На собрании в понедельник он то же самое говорил – с теми же словами, в той же последовательности. «Оптимизация», «новый формат», «диджитал-стратегия». Я двадцать лет писала про людей и привыкла слышать, когда говорят пустыми словами.

– Кого берёте?

– Свету и Кирилла.

Свете двадцать четыре. Кириллу – двадцать шесть. Света писала про новогодние ёлки в детских садах, и в её материале ёлку называли «деревом».

– А меня не берёте.

– Римма Николаевна, ну сами посудите. Онлайн – это другой темп. Другие требования. Социальные сети, видео, монтаж. Вам же будет тяжело.

Мне стало смешно. Я не засмеялась – привычки не было. Только губы дрогнули. Тяжело мне стало пять лет назад, когда мужа похоронили, – а он, между прочим, не муж был уже, мы развелись в две тысячи четвёртом, но я всё равно ездила. Вот тогда было тяжело. А научиться постить в интернете – дело двух недель.

– Сколько я у вас работаю, Артём?

Он посмотрел в бумажку.

– С две тысячи шестого. Двадцать лет.

– Двадцать. Третья полоса – моя. Четырнадцать деревень в районе – мои. Школа в Голубовке – моя. Бабка с варежками – моя. Мост, который обвалился, – мой. Больше двух тысяч материалов за двадцать лет.

– Ну, материалы в архиве сохранятся, – он улыбнулся ещё шире. – Никто их не отнимает.

– Двадцать восемь тысяч у меня зарплата. После двадцати лет.

– Римма Николаевна.

– Я не жалуюсь. Я говорю цифру.

Он замолчал. Я встала. Шкаф у меня в кабинете – мой, я его сама приволокла из дома в две тысячи восьмом, тогда у нас не хватало мебели. Открыла. Сорок семь блокнотов на спирали. Один на другом. Я считала их по-настоящему только один раз – в прошлом году, когда переставляла. Сорок семь.

– Я заберу.

– Это редакционные материалы.

– Это мои блокноты. Купленные на мою зарплату. Записи моим почерком.

Он не ответил. Я сложила всё в две сумки. Тяжело было. Двадцать лет тяжело.

В коридоре встретила Свету. Она отвела глаза. Кирилл вышел из туалета и сделал вид, что меня не заметил. Я прошла мимо и не поздоровалась. Раньше я всегда здоровалась первой – привычка журналиста, надо со всеми хорошо.

Привычки кончились в этом коридоре.

Дома я сняла пальто. Сумки поставила у порога. Села на кухне. Налила чай. Пакетик заварила, не листовой – листовой кончился, я не покупала, потому что собиралась завтра в редакцию, а там есть. Завтра я в редакцию не пойду.

Завтра я никуда не пойду.

Чай был жидкий. Я поняла, что у меня дрожит правая рука – та, которой я двадцать лет писала. Дрожит не от обиды. От того, что некуда теперь ехать в среду в восемь утра.

Среда – у меня всегда был выезд. Голубовка, Малиновка, Песчаное.

Никто меня там не ждёт больше.

А может, и ждёт. Только материала не будет.

***

Через неделю позвонила Света. Голос виноватый, как у школьницы, которую поймали с шпаргалкой.

– Римма Николаевна, здравствуйте. Это я.

– Узнала. Что случилось?

– Артём попросил у вас спросить. По старым материалам. Тут архив за десять лет – а в каких папках лежит что, никто ведь не знает. Вы помните, наверное.

Я помнила. Я их сама раскладывала. Папки подписывала своим почерком: «2014. Зима». «2017. Юбилеи». «2019. Школы». Всё в шкафу, в коридоре, второй стеллаж справа.

– Помню.

– А вы могли бы подсказать? Артём просил, ну, час-полтора буквально. Мы бы подъехали.

Час-полтора. За двадцать лет работы. За двадцать восемь тысяч. Бесплатно. Они даже не подумали, что я могу обидеться.

– Света, материалы – собственность редакции. Так в договоре было. Архив тоже. Ройтесь.

– Но мы же не знаем, где что.

– Я знаю. Это разные вещи.

Молчание на той стороне.

– Артём готов договор заключить. Подряд. Тысяч десять.

– Десять тысяч за двадцать лет навигации по моему же архиву.

– Пятнадцать.

Я положила трубку. Не сразу, послушала, как она дышит. Потом положила. И стала смотреть на телефон.

Через три минуты он зазвонил снова. Я не взяла. Он позвонил ещё раз. Я не взяла.

В шкафу лежали сорок семь блокнотов. Я открыла один наугад. Январь две тысячи шестнадцатого. Голубовка, школа на двадцать пять детей, директор Зинаида Петровна, сорок два года в школе, муж – тракторист, два сына уехали в Тулу.

Я помнила Зинаиду Петровну. Она умерла три года назад. Я писала про неё в две тысячи семнадцатом некролог – на третьей полосе, четверть полосы, с фотографией.

Положила блокнот обратно.

Двадцать лет назад я начинала писать быстро, размашисто – ручка летала, чернила еле успевали высыхать. К последним блокнотам почерк стал мельче, аккуратнее – как будто я бережу место. Боюсь, что блокнотов больше не будет. Что каждая страница – последняя.

А оказалось – не блокноты кончились. Я кончилась. Для них.

Вечером пришла Тоня. Она у меня через дом живёт, всю жизнь в почте проработала, а сейчас на пенсии. Принесла яблочный пирог. Села напротив. Чай разлила сама – мой пакетик.

– Ну? – спросила она.

– Ну – не позвала.

– Дура ты, Римка. Им бы рассказать – они бы тебе и архив, и архив архива…

– Тоня. Я двадцать лет туда ездила. Они меня вычеркнули. А теперь хотят, чтобы я им за пятнадцать тысяч помогала помнить, кого они выгнали.

Тоня посмотрела на меня поверх очков.

– Так-то да.

А потом, через пять дней, она пришла снова. И принесла телефон.

***

– Глянь, Римма, – сказала Тоня и сунула мне телефон.

На экране был онлайн-выпуск нашей бывшей газеты. Шапка та же, шрифт тот же – Артём даже не заморачивался. Главная страница. Большая фотография. Я смотрю с экрана сама на себя.

Снимок был старый – две тысячи восемнадцатого года, я там в синей блузке, перед школой в Голубовке. Тогда я брала интервью у Зинаиды Петровны. Меня сфоткал наш фотограф Серёжа, который умер в двадцать первом.

Заголовок: «Ветераны районной журналистики. Те, кто писал историю нашего края».

Я взяла телефон в руки. Пальцы стали холодные. Прокрутила вниз.

Текст был мой. Не мой – но мой. Пересказ моих статей за десять лет. Зинаида Петровна была там. Бабка с варежками была там – я её зовут не помню, но я писала, в две тысячи двадцать втором, материал назывался «Тёплые руки», шёл в номере перед Двадцать третьим февраля. Мост в Песчаном тоже был. Школа, которая закрылась. Всё мои сюжеты, мои герои, мои слова – чуть переписанные, но узнаваемые. Я писала это – я знаю.

Внизу стояла подпись.

Автор: редакция.

Я держала телефон. Тоня молчала.

– Ты понимаешь, что это, Тонь?

– Понимаю. Подлость.

– Подлость в рамках закона. Все права на материалы – у редакции. Я подписывала договор в две тысячи шестом. Они в своём праве.

– А фотография?

Фотография – да. Фотография – уже не в их праве. Я живая. Меня никто не спрашивал.

Я вернула телефон Тоне. Встала. Прошлась по кухне. Посмотрела в окно – у нас тут зима тяжёлая в этом году, снег по самые подоконники.

– Звони ему, – сказала Тоня.

– Не буду.

– Засуди.

– Тоня. Сядь. Я тебе объясню.

Я налила нам обеим чаю. Свежего. Достала из шкафа печенье – овсяное, я его люблю, дочь привозит из города.

– Если я буду звонить и ругаться – он скажет: «Римма Николаевна, простите, недосмотр, уберём». Уберёт. И через неделю поставит то же самое, только без фотографии. И всё. Мне станет легче? Не станет.

– А если в суд?

– В суд. Полгода писать заявления. Адвокат – тысяч сорок. Доказывать, что фотография моя. Вызывать свидетелей. Серёжу в свидетели не позовёшь – он умер. Я выиграю – дадут мне тысяч пятнадцать компенсации морального вреда. Может быть.

– Ну вот.

– Тонь, мне ведь не пятнадцать тысяч надо. Мне надо, чтобы про Зинаиду Петровну написала я. Чтобы было моё имя. Чтобы про бабку с варежками – моё имя. Чтобы кто читал – знал, что это я ездила, я разговаривала, я сидела с ней на кухне три часа.

Тоня отпила чай.

– И что ты сделаешь?

Я не ответила. Сама ещё не знала.

Ночью спала плохо. Под утро мне приснился отец – он умер в две тысячи десятом, был учителем русского языка в Малиновке. Во сне он сидел за моим столом и читал мою старую статью. Я подошла. Спросила: «Папа, нравится?» Он сказал: «А кто автор?» Я посмотрела – а подписи нет.

Проснулась в пять. Полежала. Потом встала.

И открыла шкаф.

***

Сорок семь блокнотов. Один на другом. Я их перебирала почти час – не от любопытства, у меня привычка работать руками, когда голова работает.

В самом верху лежал сорок седьмой. Последний. Я его начала в ноябре, до закрытия газеты. Половина страниц – пустые. Это меня всегда беспокоило, я не люблю недоделанного, всю жизнь все блокноты исписывала до последней строчки, а этот не успела.

Я посмотрела на пустые страницы. И поняла – вот оно.

Туда я и буду писать. Дальше.

Только не для них.

В девять утра я позвонила дочери. Лена живёт в Воронеже, работает бухгалтером, звонит мне раз в неделю – по воскресеньям. Сегодня была среда. Она удивилась.

– Мам, что-то случилось?

– Случилось. У тебя принтер исправный?

– Принтер? Да, лазерный, я тебе говорила. А что?

– Привези. На выходных. И бумаги пачку. И картриджи – два.

– Зачем?

– Газету буду делать.

В трубке стало тихо.

– Мам.

– Лена. Ты привези. Я тебе всё расскажу.

Она привезла. В субботу. Принтер был тяжёлый, чёрный, года на четыре старше моего возраста казалось. Лена принесла его в дом сама – не дала. Поставила на письменный стол. Подключила. Пачку бумаги положила рядом. Посмотрела на меня.

– Мам, а ты понимаешь, что это нелепо?

– Понимаю.

– Ты пенсионерка. Тебе пятьдесят восемь. У тебя пенсия двенадцать тысяч и подработка. Зачем тебе эта возня?

– Лен, ты борщ варишь?

– Варю.

– Тебе кто-то платит за борщ?

– Нет.

– А ты варишь.

Она вздохнула.

– Это другое.

– Это то же самое. Я двадцать лет умела одно. Я не разучилась за месяц. Я хочу делать то, что умею. И чтобы там было моё имя.

Лена уехала вечером. На пороге обняла меня – она редко обнимает.

– Только в долги не залезь, мам.

– Не залезу.

В воскресенье я села. Открыла последний блокнот. Чистая страница. И первое предложение я написала сразу, без черновика – журналист пишет лидом, у меня привычка с двух тысяч шестого.

«Газета районная. Выпуск первый. Автор – Римма Николаевна.»

Я написала колонку про закрытие нашей газеты. Назвала фамилию Артёма. Назвала зарплату – двадцать восемь тысяч. Написала, что меня не взяли, а двух молодых взяли. Написала, что через месяц вышла статья с моим лицом и без моего имени. Что они даже не подумали спросить.

Колонка получилась на пол-листа. Не больше.

Вторая половина – про Голубовку. Я туда позвонила – директору школы новой, Татьяне Сергеевне, узнала, как они зимуют. Котёл сломался. Дети в куртках на уроках сидят. Об этом никто не пишет – онлайн-газета пишет про юбилей библиотеки в Туле.

Распечатала тридцать экземпляров. Принтер гудел два часа. Картридж Лена привезла два – одного хватило на четырнадцать листов, я психовала, искала второй, нашла, поставила.

Тридцать листов. Чёрно-белые. Один лист, две стороны.

Я взяла первый экземпляр в руки. Бумага тёплая, прямо из принтера. Запах краски.

Двадцать лет я держала свою газету в руках по средам. Привычка не отпускает.

А потом я надела пальто, валенки, шапку. Сложила тридцать листов в ту же сумку, в которой носила блокноты. И пошла.

***

Я начала с Тони. Постучала, протянула лист.

– Что это?

– Газета. Моя.

Тоня взяла. Прочитала первую строчку. Подняла на меня глаза.

– Римка. Ты что, серьёзно?

– Серьёзно.

– А кто читать будет?

– Кто захочет.

Я пошла дальше. У нас в деревне сорок два дома – но ходячих, жилых, двадцать восемь. Остальные стоят пустые или дачники приезжают летом. Я обошла всех двадцать восемь. Где-то сразу впихивала в почтовый ящик. Где-то стучала, отдавала в руки.

У бабы Шуры (восемьдесят два года, три внука, одна нога после травмы) я сидела сорок минут. Она читала вслух, медленно, водила пальцем. Когда дошла до места, где я писала про Голубовку и сломанный котёл, – подняла голову.

– Это правда, Римма?

– Правда.

– А по телевизору про это не говорят.

– Не говорят.

– А почему?

Я не стала объяснять. Я не знаю, почему. Я знаю только, что я написала.

Двадцать пять листов разошлись быстро. Пять остались – три я отнесла в магазин (продавщица Валя сказала: «Положу у кассы, пусть берут»), один – в фельдшерский пункт, один оставила себе.

Дома я села. Пальто не сняла. Руки дрожали – не от холода. От того, что я не делала этого двадцать лет – не носила свою газету ногами. Двадцать лет её разносил почтальон, тираж был три тысячи восемьсот, и я не видела ни одного читателя в лицо.

А сейчас увидела двадцать восемь.

Сняла пальто. Поставила чайник.

Тут позвонила Тоня.

– Римма. Я сейчас в магазин зашла – а там Витя был, муж Светкин. Прочитал. Спросил у меня твой телефон. Сказал – Артём с ним сегодня ругался. Что ты, говорят, что-то про газету пишешь. Они знают.

– Знают – и хорошо.

– Они тебе позвонят.

– Ну пусть звонят. Я не возьму.

А вечером был ещё звонок. Я взяла – номер незнакомый, я думала, дочь с работы.

– Римма Николаевна.

Голос Артёма. Я узнала.

– Я слушаю.

– Римма Николаевна, мы с вами поговорили утром не очень. Я подумал, может, вернёмся к вопросу. По договору подряда. Я готов на двадцать пять тысяч в месяц. Вы пишете два материала в неделю – мы публикуем под вашим именем. Это нормальный вариант?

Я посмотрела на принтер. На пачку бумаги рядом. На сорок седьмой блокнот, открытый на следующей странице – там уже был лид следующего номера.

– Артём. Спасибо. Не надо.

– Почему?

– У меня уже есть газета.

И положила трубку.

***

Прошло три месяца.

Сейчас май. Снег давно сошёл. У меня в работе двенадцатый выпуск.

Газета по-прежнему одна полоса – одна страница, две стороны. Тираж по-прежнему тридцать – больше я не тяну, бумага дорогая, картриджи дорогие. Но теперь я хожу не одна.

Тоня помогает. Баба Шура читает вслух тем, у кого со зрением плохо. Витя – тот самый, муж Светы, – из города привозит мне бумагу подешевле. Свете об этом не говорит. Я не спрашиваю.

Очередь у почтового ящика бывает по средам. По средам я выпускаю номер – привычка с две тысячи шестого, в редакции номер выходил по средам. К десяти утра у моего ящика стоит человек пять-семь. Ждут. Я открываю калитку, выношу пачку, раздаю.

Двенадцатый выпуск получился толстый – с одной полосы я разрослась до двух. Не вытянуть в одну стало. Школа в Голубовке наконец починила котёл – про это я написала. Бабу с варежками я нашла – её зовут Анна Григорьевна, ей восемьдесят шесть, варежек она навязала за зиму семьдесят пар. Про это я тоже написала.

Артём звонил ещё раз. В апреле. Предложил пятьдесят тысяч в месяц и обложку. Я даже не дослушала.

Их онлайн-газета теряет читателей в районе. Витя сказал: подписчиков было четыре тысячи в феврале, сейчас две восемьсот. У меня тридцать. Только тридцать читают каждое слово.

Сорок седьмой блокнот я закончила в апреле. Открыла сорок восьмой – купила в киоске, на спирали, синяя обложка. Почерк у меня снова стал размашистый, как в первые годы. Места не берегу. Пишу.

В шкафу теперь сорок восемь блокнотов. Один на другом.

А на холодильнике у меня висит список продуктов. Я его написала вчера. Дочь приехала, прочитала, засмеялась – впервые за три месяца. Список начинался так: «Хлеб – основа недели. Молоко – два пакета, чтобы хватило на кашу и на чай. Картошка – без неё никуда. Соль кончилась.»

Лена сказала:

– Мам, ты даже список пишешь как статью.

Я пожала плечами. А как ещё.

Так вот, я хочу спросить. Я двадцать лет писала под своей фамилией – а они через месяц поставили моё лицо без меня. Я могла подать в суд. Могла позвонить и поскандалить. Могла принять их пятьдесят тысяч и пойти писать обратно – под их крышей, под их подписью, на их условиях.

Я ничего из этого не сделала. Я взяла принтер дочери и пошла по деревне с тридцатью листами.

Дура я, что в суд не пошла? Или правильно сделала – что свою сделала?