Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Доктор Гааз: немецкий аристократ, который променял московский особняк на каморку при больнице и оставил после себя только дырявый фрак

В тридцатые годы XIX века по московским острогам ходил немец в старомодном фраке с длинными фалдами, в шёлковых чулках и башмаках с пряжками. Он надевал на себя кандалы и шагал кругами по комнате, час за часом, пока не «проходил» пятьдесят четыре версты. Так он проверял собственное изобретение. Звали его Фридрих Йозеф Гааз, а в Москве все называли Фёдором Петровичем. Подневольная Россия знала его как «святого доктора». И вот о нём, читатель, речь пойдёт ниже. Чтобы понять, зачем немецкий врач ходил кругами по комнате, надо знать, что он увидел в 1829 году на московских Воробьёвых горах. Там, в пересыльном замке, каждую неделю собирали партии ссыльных и гнали в Сибирь. Способ пересылки потрясал воображение. Людей, по восемь, а бывало и по двенадцать, соединяли с одним железным прутом - общей сцепкой. Освободиться от прута было невозможно ни днём, ни ночью, даже для сна. К тому же пруту крепили и женщин, и пожилых, и подростков, наравне со здоровыми мужиками. Ножные кандалы тянули на ш

В тридцатые годы XIX века по московским острогам ходил немец в старомодном фраке с длинными фалдами, в шёлковых чулках и башмаках с пряжками. Он надевал на себя кандалы и шагал кругами по комнате, час за часом, пока не «проходил» пятьдесят четыре версты. Так он проверял собственное изобретение.

Звали его Фридрих Йозеф Гааз, а в Москве все называли Фёдором Петровичем. Подневольная Россия знала его как «святого доктора».

И вот о нём, читатель, речь пойдёт ниже.

Чтобы понять, зачем немецкий врач ходил кругами по комнате, надо знать, что он увидел в 1829 году на московских Воробьёвых горах. Там, в пересыльном замке, каждую неделю собирали партии ссыльных и гнали в Сибирь.

Способ пересылки потрясал воображение. Людей, по восемь, а бывало и по двенадцать, соединяли с одним железным прутом - общей сцепкой. Освободиться от прута было невозможно ни днём, ни ночью, даже для сна. К тому же пруту крепили и женщин, и пожилых, и подростков, наравне со здоровыми мужиками. Ножные кандалы тянули на шестнадцать килограммов, ручные на шесть.

А доктор, который это увидел впервые, жил к тому моменту очень хорошо. Читатель, прошу запомнить, чем он владел.

Карета, запряжённая четвёркой цугом, кирпичный особняк на Кузнецком мосту (бывший дом Салтычихи, между прочим). Суконная фабрика в подмосковных Тишках, имение с крепостными.

На мундире красовался орден Святого Владимира четвёртой степени, полученный по представлению московского губернатора Ланского. Лечил он князей Голицына и Барятинского, министра полиции Балашова и поэта Дмитриева.

Нажито всё это было за двадцать с лишним лет, считая с 1806 года. Тогда молодой окулист из рейнского городка Бад-Мюнстерайфель лечил глазные болезни в Вене.

К нему обратился русский князь Репнин-Волконский, недавний участник Аустерлицкого сражения, у которого слабело зрение после ранения в голову. Гааз вылечил и князя, и его жену, мучившуюся трахомой (от которой лучшие венские медики уже отступились). Благодарный Репнин увёз двадцатишестилетнего немца с собой в Москву.

Гааз
Гааз

На новом месте доктор развернулся быстро. Частная практика среди знати приносила отличный доход, но по вечерам он бесплатно оперировал слепых стариков в богадельнях.

В 1807-м ему дали должность старшего врача Павловской больницы, когда ему было всего двадцать семь. Грянувшая война 1812 года забросила его полковым хирургом в действующую армию, а оттуда с русскими войсками он дошёл до самого Парижа. На обратном пути он заехал в родной Мюнстерайфель, похоронил отца, и после этого уже навсегда остался в России.

И представлялся с тех пор Фёдором Петровичем.

Но вернёмся на Воробьёвы горы 1829 года. Тогдашний московский генерал-губернатор, князь Дмитрий Голицын, решил заняться тюремными порядками и пригласил Гааза в попечительный комитет. Доктор принял приглашение, и с этого момента жизнь его раскололась пополам.

За пресловутый прут он взялся первым делом. Голицын, которого доктор уговаривал долго и настойчиво, написал-таки министру, что такая пересылка «превосходит самую меру возможного терпения». Двадцатого апреля того же года прут в Москве отменили распоряжением Голицына, и Фёдор Петрович позже считал эту дату одной из самых радостных в жизни. Но железо-то на ногах осталось.

И доктор взялся за кандалы.

Он придумал новые наручники, вчетверо легче обычных и с мягкой обшивкой, чтобы не повреждали кожу при долгой ходьбе. Обычные наручники весили шесть килограммов, гаазовские около полутора. И, желая доказать чиновникам, что арестант в таких оковах не убежит, доктор приказал заковать самого себя и принялся шагать по кабинету. Он считал круги вокруг стола, пока не набрал расстояние до первого этапного пункта.

«Несладко», — признался он, вытирая лоб. «И всё же в таких кандалах страдальцам будет легче».

На Воробьёвых горах по его настоянию выстроили кузницу, где на его же деньги каждую партию ссыльных перековывали из старых кандалов в новые. С 1836 года облегчённые оковы стали обязательными по всей империи.

Гааз
Гааз

Не все, правда, ему аплодировали. В тюремном комитете обязанности вице-президента по духовной части исполнял московский митрополит Филарет, человек начитанный, властный и совсем не расположенный прощать грешников без разбору.

На одном заседании архиерей не выдержал бесконечных докторских ходатайств и оборвал его прямо при всех.

«Вы всё говорите, Фёдор Петрович, о невинно осуждённых. Таких нет. Если человек подвергнут каре, значит, есть за ним вина».

Тут надо пояснить, что Гааз был католик и с митрополитом спорить ему не полагалось ни по чину, ни по вероисповеданию. Но доктор вскочил со стула.

— Да вы о Христе позабыли, владыко!

За столом перестали дышать. Архиерей опустил глаза. Долго молчал, перебирая чётки, потом ответил медленно и глухо.

— Нет, Фёдор Петрович. Когда я произнёс мои поспешные слова, не я о Христе позабыл. Христос меня позабыл.

Поднялся и вышел. Юрист Анатолий Кони, записавший этот случай в очерке 1897 года, заметил, что после того вечера никто из членов комитета уже не пробовал спорить с Гаазом о границах милосердия.

А вот с самим Филаретом, к удивлению всей Москвы, доктор потом крепко сдружился.

Добавлю от себя, что перед начальством Фёдор Петрович робости вообще не знал, будь то полковник конвойной стражи или сам самодержец. Как-то раз император Николай Павлович лично инспектировал московский тюремный замок и обратил внимание на дряхлого семидесятилетнего арестанта. Выяснилось, что тот давно осуждён на сибирскую ссылку, а доктор Гааз держит его в Москве по состоянию здоровья. Царь повернулся к доктору. «Что это значит?»

Фёдор Петрович вместо объяснений молча опустился перед государем на колени. Николай опешил.

— Полно, я не сержусь, встань!

— Не встану, — сказал доктор. — Государь, помилуйте старика. Ему осталось немного жить, и до Сибири он не дотянет.

Николай оглядел стоявшего на коленях чудака в потёртом фраке.

«На твоей совести», — сказал и пошёл дальше.

Характер у Фёдора Петровича был упрямый до невозможности. За двадцать четыре года в комитете он подал сто сорок два прошения о пересмотре приговоров.

В 1839-м терпение чиновников лопнуло, и его отстранили от осмотра ссыльных. Формулировку в бумагу заложили чудесную: «Постоянно утруждает начальство не основательными просьбами», вступаясь за «развращённых» арестантов.

Отстранение не поколебало доктора нисколько. Каждый понедельник, двадцать лет подряд, он тащился в пересыльную тюрьму на собственной, давно обветшавшей пролётке. Привозил бельё и медикаменты, специальные калачи от булочника Филиппова (которые не черствели полтора месяца, потому что пеклись на соломе, а муку просеивали через мелкое сито). Женщинам привозил корзину со сладостями и апельсинами.

-4

Его корили за «глупое баловство преступниц». Фёдор Петрович отвечал невозмутимо, с немецким акцентом, который за полвека так и не выветрился.

«Кусок хлеба им другой подаст, а конфетку и апфельзину они уже никогда не увидят».

Арестанты сложили про него присловье, которое передавалось по этапу от Москвы до Нерчинска: «У Гааза нет отказа». А ссыльные в Нерчинском остроге повесили в его честь икону великомученика Феодора Тирона.

Теперь, читатель, самое время вспомнить тот список имущества из начала рассказа. Карета, дом Салтычихи, фабрика, имение. Всё это растворилось в тюремных стенах.

Сперва ушла фабрика, потом деревня Тишки, а напоследок и кузнецкий особняк. К сороковым годам Фёдор Петрович ютился в маленькой каморке при больнице на Малом Казённом переулке, где ему составлял компанию единственный слуга, не покинувший хозяина до конца.

Елизавета Драшусова, которая знала доктора лично и написала о нём прощальное слово, отмечала, что Гааз обладал даром угадывать «внутренние скорби, которые никому не высказывались».

Шестнадцатого августа 1853 года семидесятитрёхлетний Фёдор Петрович тихо скончался. В каморке нашли старый поношенный фрак, дырявые башмаки да подзорную трубу, в которую он по ночам глядел на звёзды.

Больше не нашли ничего. На прощание не было ни копейки, и расходы взяла на себя казна.

Генерал-губернатору Закревскому в тот день доложили, что по направлению к Введенским горам валит огромная толпа. Граф послал казаков, решив, что это беспорядки. Но оказалось, что двадцать тысяч москвичей (из примерно трёхсот семидесяти тысяч населения города) идут попрощаться с тюремным доктором-католиком, за которого православный митрополит Филарет специально разрешил заупокойные молитвы.

На Введенских горах стоит камень. На нём высечено: «Спешите делать добро». Ограда вокруг увешана настоящим железом, обшитым кожей. Это памятная дань тех, для кого он когда-то облегчил путь год за годом.

А вот вопрос, на который у меня ответа нет. Гааз был святой или просто странный? Московские чиновники видели в нём блаженного, а его подопечные молились за него. А вы, читатель, как думаете?