Тоня, фельдшер, держала фонарик в зубах. Батарейка садилась — луч жёлтый, дрожащий. На кушетке — Марина, схватки шли каждые три минуты.
Окно стучало пургой. Свет не давали уже полтора часа.
— Тоня, — Марина дышала через раз, — а если совсем без света?
— Будет свет.
— Когда?
Тоня вынула фонарик изо рта.
— Витька пошёл. На лыжах.
— Какой Витька?
— Степаныч. Один. По гребню.
Марина закрыла глаза. На часах над дверью было пятнадцать тридцать пять. Стрелка дёрнулась.
— Тоня. Мне страшно.
— Мне тоже, девочка. Дыши.
– Степаныч, не дури. Сказали – по регламенту. Грейдер к ночи выйдет.
Дима стоял у машины, в новом своём комбинезоне с яркой нашивкой, и смотрел не на меня – на телефон. У него всегда так: говорит со мной, а глаза в экран. Молодёжь.
Я молчал. Метель шла косо, с северо-востока, бросала снег в лицо мокрой горстью. Видимость тридцать метров, не больше. До линии – восемь километров по гребню, а по дороге, когда расчистят, – двадцать четыре. И то, если расчистят.
Тридцать шесть лет я на этой линии. Четыре подстанции, семьдесят километров ЛЭП, гора, ветер, лес. Пришёл сюда в девяностом, парнем, после армии. Тогда тут ещё работал старик Орехов – он мне всё и показал. Сейчас Орехова на свете нет, а линия есть. И я есть. И Дима есть, который смотрит в телефон.
– Степаныч.
– Что.
– Ну ты же понимаешь. Если что – на тебя же повесят. Без второго номера, без подписи в журнале. Сам знаешь.
– Знаю.
Он наконец оторвался от экрана. Лицо у него стало растерянное, какое бывает у молодых, когда они вдруг понимают, что слова ничего не решают. Я обошёл его и пошёл к гаражу подстанции. Дверь у гаража тяжёлая, обмёрзшая, дёрнулась со скрипом.
Внутри пахло соляркой и старым маслом. На дальней стене, за стеллажом с хомутами, стояли мои лыжи. Деревянные, широкие, охотничьи. Восемьдесят девятого года. Отцовские. Он их сам строгал в гараже у нас в Перми, я ещё школьником помогал держать. Крепления я подшивал шесть раз. Последний – три года назад, перед той зимой, когда сорвало пролёт у Карасёва.
На правой лыже, у самого носа, выжжено клеймом: «В.С.». Отец всё своё клеймил – и грабли, и рубанок, и лыжи. Виктор Степанович. Он и я – одно имя.
Я снял лыжи со стены. Палки тоже отцовские, бамбуковые, с кожаными кольцами. Кольца я перешивал прошлым летом. Положил всё к выходу.
В рюкзак – монтёрский пояс, когти, плоскогубцы, изоленту, две перчатки запасные, термос с чаем. Пилу-ножовку. Хомут запасной. Нож. Спички в гильзе.
Когда я вышел из гаража, Дима стоял на том же месте. Только телефон уже спрятал.
– Степаныч. Ну правда. Не пойдёшь же.
– Пойду.
– Один?
– Один.
– А если что?
Я застегнул куртку. Подвязал шапку под подбородок – ремень там старый, ещё армейский. Дима смотрел на меня, и я видел: он не злой, не ленивый, не плохой. Он просто другой. Его учили не лезть. Его учили подписи, акты, регламенты. Если бы я ему сказал «пошли» – он бы пошёл. Но я не сказал. Зачем.
– Лыжи держи, – он подал мне правую, я уронил её, когда наклонялся за рюкзаком.
– Спасибо.
– Степаныч.
– Что ещё.
– Я бы дошёл, наверное. Если б ты сказал.
Я посмотрел на него. Он стоял в своём городском комбинезоне, в перчатках с мембраной, на ногах – ботинки тяжёлые, тёплые, городские. На лыжах он не ходил никогда. Я знал. Я с ним вторую зиму работал.
– Не дошёл бы, Дима. По таким склонам без лыж – нельзя. И с лыжами надо уметь.
Он отвёл глаза.
Когда я вышел на крыльцо подстанции, рация снова захрипела. Лена, диспетчер. Голос у неё такой, как будто она тебе через стекло говорит – близко, но из другой комнаты.
– Витя. Витя, ты слышишь?
– Слышу, Лен.
– Из ФАПа звонили. Марина рожает. Схватки пошли. Тоня говорит, без света в темноте принимать страшно. Окно закрыто – пурга. Фонарик у неё один, на батарейках, не на сутки.
Я молчал. Снег лез за воротник.
– И из интерната звонила Зоя Павловна. У них электрокотлы. Полчаса как стало холодать. Дети – ты же знаешь, какие у них дети.
– Знаю, Лена.
– Витя, что делать-то?
– Иду я.
Пауза.
– Один?
– Лен, один. Я выхожу.
***
Первый километр всегда лёгкий. Лыжи скользят, ноги помнят. Я их даже не толкаю – они сами идут, наработка тридцати лет. На лыжи я встал в четырнадцать. В Перми, на стадионе «Динамо». КМС взял в восемнадцать. Потом армия, потом сюда, на распредсети, и всё – больше я нигде, кроме как по работе, на лыжах не ходил. Только по гребню, только зимой, только когда обрыв.
Метель шла густо, но ровно. Я знал этот гребень так, как знают свой коридор в квартире – вслепую, ногами. Слева – скала, справа – обрыв, под обрывом лес. Если падать – то вправо, в лес, там сосны держат. Влево – нельзя, скала.
Шёл я не спеша. Сорок минут – первый километр, по таким условиям нормально. Дыхание ровное. Лицо я закрыл шарфом, оставил щёлочку для глаз. На бровях намёрз лёд, я его обламывал пальцами в перчатке.
На третьем километре – подъём. Тут гребень сужается, метров пять в ширину. Снег по пояс, я шёл траверсом, ёлочкой. Думал не о роженице, не о детях. Думал о Диме.
Он же не плохой парень. Два года со мной, не пьёт, не опаздывает. Жена молодая, ребёнок маленький. Он всё правильно сказал: без подписи в журнале, без второго номера, нарушение охраны труда. По уму – он прав. Если со мной что – его не накажут. Накажут начальника РЭС, накажут диспетчера, а он – чистый. Он по регламенту.
И всё-таки. И всё-таки.
Я остановился, перевёл дыхание. Достал термос, отвинтил крышку, налил полстакана. Чай был ещё горячий, я обжёг губу.
Двадцать два мороза. Ветер в спину – это хорошо, в спину легче. Рация в нагрудном кармане, я её выключил – чтоб батарея не сдохла на холоде. Включу на пятом километре, как договорились с Леной.
Через час я был на пятом километре. И тогда взял рацию.
***
– Лена.
– Витя! Витя, ты где?
– Я полпути прошёл. Передай в ФАП – будет час ещё. Пусть Тоня знает.
– Поняла, Витя. Поняла. Передам.
– Как там в интернате?
– Зоя сказала, детей собрали в актовый зал, одеялами укрыли. Холодно, но терпимо. Котлы остыли, но пол ещё держит.
– Хорошо. Час ещё, Лен. Час.
Я выключил рацию. Снег за это время намёл на лыжи бугорком, я его сбил палкой. Постоял минуту, послушал. Метель не давала тишины, но за её шумом я слышал – далеко, очень далеко – вой провода. Где-то впереди провисал, ветер играл им как струной. Значит, обрыв близко. До километра.
Я пошёл дальше. Ноги уже немного гудели – не устали, нет, просто гудели, как старый трансформатор под нагрузкой. Шестидесятилетние ноги. Тридцать шесть лет на линии.
Я подумал о Нине. Жена дома, у плиты, печёт пирог – она по субботам всегда печёт. С капустой. Знает, что я в смене, не звонит. Привыкла. Тридцать восемь лет вместе, она знает: если не звонит – значит, работает. Если звонит – значит, всё. Это у нас с ней такой закон.
Сыновья у меня двое. Старший в Калининграде, военный, майор. Младший в городе, водит фуру по маршруту Москва – Ростов. Оба здоровые, оба не пьют, оба – не на лыжах. Я их учил, водил в детстве, но они не любили. Им гитара была интереснее, машинки.
И никто из них сюда не пойдёт. Ни один. Линия моя, гребень мой, лыжи мои. После меня – не будет никого. Дима не пойдёт. Молодые после Димы – тем более.
Я шёл и думал: вот сейчас, в эту минуту, я последний. Из тех, кто ходит. После меня – по регламенту. Грейдер к утру. Расчистка. Бригада из района. И если в посёлке кто-то не дождётся – ну, не дождётся.
Я даже остановился на секунду. Стало почему-то горячо в груди, не от ходьбы – от другого.
Потом пошёл дальше.
***
Опору я нашёл через сорок минут. Не сломало, слава богу – опора стояла, чугунная нога, ферма не сорвана. Сорвало пролёт между двадцать четвёртой и двадцать пятой опорами. Провод лежал в снегу, метров двадцать от земли упал, длинный кусок, килограммов на сорок. Изоляторы целы, два штуки, фарфоровые – повезло.
Я снял рюкзак, разложил инструмент. Достал когти, проверил ремни – не задубели ли. Проверил. Пристегнул. Полез.
Опора железобетонная, серая, вся в инее. Когти впивались, снег сыпался мне за шиворот. На высоте семь метров я остановился, перевёл дыхание. Двадцать два мороза. Ветер. Я на опоре один, в десяти километрах от ближайшего человека.
Если я сейчас упаду – меня найдут весной.
Я подумал об этом спокойно. Ровно подумал, без страха. Видимо, это от возраста. В тридцать лет я бы испугался, в сорок – нет. После сорока перестаёшь.
Вытянул провод снизу, по верёвке. Зачистил концы – ножом, в перчатке без пальцев, которую держу для таких случаев в нагрудном кармане. Соединил. Поставил хомут – нормальный, заводской, не китайщина. Проверил натяжение. Спустился.
Внизу проверил ещё раз, по всем правилам. Потом достал рацию.
– Лена.
– Витя!
– Пробуй включить.
– Ты сделал?
– Пробуй, Лен. Я тут постою, посмотрю. Если опять упадёт – услышу.
Пауза. Минута. Две.
– Витя. Витя, есть! Свет в посёлке! Зоя кричит – котлы пошли!
Я кивнул. Никому. Просто кивнул.
– А ФАП?
– Сейчас, Витя. Тоня на проводе. Витя!
– Что.
– Девочка. Только что. Прямо в момент, как свет включили. Тоня говорит – девочка, нормальная, кричит.
Я стоял по колено в снегу. Метель не унималась. Где-то наверху провод, который я только что соединил, чуть гудел – нормально, штатно гудел, на двадцать киловольтах.
– Лен. Я обратно пошёл.
– Витя.
– Что.
– Спасибо.
– Не за что, Лен. Работа.
***
Обратно я шёл два часа десять минут. Темнело быстро, в семь уже стемнело совсем. Я включил фонарь на лбу – маленький, налобный, дешёвый, но надёжный. Шёл по своей же лыжне – она ещё не замело полностью, видна была.
Думал я уже не о девочке. Не о Диме. Думал, что под утро Нина начнёт волноваться, и надо будет с подстанции позвонить.
И ещё думал: вот, родилась девочка. В тот самый момент, когда я хомут затянул. Через тридцать лет ей будет тридцать. Меня уже не будет. А она будет жить. И она никогда не узнает, что в тот вечер какой-то мужик в когтях висел на опоре в такой мороз.
Так и должно быть. Это нормально.
К подстанции я подошёл в девять вечера. Дима стоял на крыльце, в куртке поверх комбинезона. Курил, хотя я знал, что он не курил никогда. Видимо, у Лены попросил.
Он увидел меня, бросил сигарету в снег, шагнул навстречу.
– Степаныч.
Я снял лыжи. Прислонил к перилам крыльца. Палки рядом. Снег с них падал хлопьями.
– Степаныч, я бы не дошёл. Правда.
– Знаю, Дим.
Я прошёл мимо него в подстанцию. Он остался на крыльце.
В кабинете я сел на стул, расстегнул куртку, налил из чайника воды в кружку. Руки немного дрожали – от усталости, не от холода. Ладонь правая саднила – верёвкой натёр, когда провод тянул.
Лена позвонила по внутреннему.
– Витя.
– Слушаю.
– Иди домой. Я Митяева вызвала, он смену добьёт.
– Ладно.
– И Витя.
– Что.
– В газете напишут. Главред мне уже звонил.
– Не надо в газете.
– Поздно, Витя. Уже звонил.
Я положил трубку. Посидел минуту. Потом встал, надел куртку, вышел. Дима всё ещё стоял на крыльце. Я прошёл мимо. На лыжи свои даже не посмотрел – знал, что за ночь не украдут. Кому они нужны, восемьдесят девятого года.
Дома Нина уже не спала. Ждала. Поставила на стол тарелку с пирогом, налила чай. Ничего не спросила. Я ел, она смотрела. Потом сказала:
– Ты весь седой стал.
– Я и так седой.
– Ещё больше.
Я пожал плечами. Лёг спать в первом часу. И всю ночь снилось, как я лезу на опору, и опора всё растёт, всё растёт, и конца ей нет.
***
Утром позвонил начальник РЭС. По мобильному, на домашний.
– Виктор Степанович. Ну, спасибо. Молодец.
– Угу.
– Я тебя представил. Премию выпишем.
– Хорошо.
Я положил трубку. Нина смотрела из кухни.
– Чего?
– Премию обещал.
– Сколько?
– Не сказал.
Она кивнула. Пошла ставить чайник.
Через неделю пришёл приказ. Премия за оперативное устранение аварии – четыре тысячи восемьсот рублей. По нормативу. По коллективному договору. Всё по правилам.
Я расписался в ведомости. Не сказал ничего. Дима тоже расписался – ему четыре тысячи. Он на меня не смотрел.
Через две недели в районной газете вышла заметка. Я её и не видел бы, но Нина принесла – у неё в школе выписывают, по привычке, хотя она уже на пенсии. Заметка называлась «Светлана подстанционная».
В заметке писали, что в посёлке у нас родилась девочка. Что момент рождения совпал с моментом, когда дали свет после аварии. Что отец предложил назвать Светой – в честь света. А бабушка, баба Зина, добавила: «И отчество дайте – Степановна. В честь монтёра, который ходил».
Имя оставили. Светлана Степановна.
Я прочитал. Сложил газету. Положил на холодильник.
– Сходишь? – спросила Нина.
– Куда.
– К ним. К Марине. Девочку посмотреть.
– Зачем.
– Витя.
– Нин. Я её не рожал. Я провод соединил. Это разные вещи.
Она ничего не сказала. Но газету с холодильника не убрала. Так и лежала.
***
В апреле пришла бумага из области. Меня выдвинули на награждение. Грамота губернатора, цветы, мероприятие во Дворце культуры. Дату назначили – двадцать третье апреля, ровно через три месяца после той ночи.
Я в тот день был на смене. Поменялся с Митяевым на следующий выходной – и остался работать. Никому ничего не сказал. На награждение поехал вместо меня заместитель начальника РЭС. Получил грамоту. Привёз в контору, повесили в коридоре, у входа.
Нина обиделась.
– Ты бы хоть Нину уважил, – сказала. – Я тебе костюм погладила.
– Нин. Я бы там стоял – и что говорить?
– Что положено, то и говорить. «Спасибо за высокую оценку». Простые слова.
– Я простые слова на работе говорю. А там не работа. Там цирк.
Она поджала губы. Не говорила со мной два дня. Потом отошла.
В мае Дима написал заявление. Перевёлся в город, в энергосбыт. Сидит в офисе, считает потери, ходит в рубашке. Я не ругаю его. Каждый сам выбирает, по чему ходить – по гребню или по асфальту.
Перед уходом он зашёл попрощаться. Постоял в дверях кабинета.
– Степаныч.
– Что, Дима.
– Я всё думаю про тот вечер.
– Не думай. Бесполезно.
– Я бы и сейчас не пошёл. Ты понимаешь? Я бы и сейчас не пошёл. Я честно.
– Знаю, Дим.
– А ты – пошёл бы.
– Пошёл бы.
– Почему?
Я посмотрел на него. Молодой, красивый, в рубашке белой – уже в рубашке, не в комбинезоне. Поедет в город. Зарплата у него вырастет. Жена будет рада. Ребёнок здоров. Всё правильно.
– Не знаю, Дима. Так получилось.
Он постоял. Потом протянул руку. Я пожал.
– Удачи, Степаныч.
– И тебе.
Он вышел. Я слышал, как заскрипела дверь, как заработала машина во дворе, как он уехал. Больше я его не видел.
***
Прошло три месяца.
Лыжи стоят на том же месте в гараже подстанции, за стеллажом с хомутами. На правой – клеймо «В.С.», отцовское. Я их не трогаю. Снег с них стаял ещё в марте, я их обтёр и поставил.
Премию я получил, четыре тысячи восемьсот. Купил Нине новый чайник – старый тёк. Двести рублей осталось. На бензин.
Светлану Степановну в селе так и зовут. Полным именем, с отчеством, хотя ей четыре месяца. Это у нас шутка теперь. Когда увидят меня в магазине – «Здорово, Степаныч. Как там тёзка твоя?» Я киваю.
Я её ни разу не видел. И, наверное, не пойду. Не моё это.
В газете больше про меня не писали. На стенде в РЭС висит грамота, та, что я не поехал получать. Заместитель её сам и повесил – чтоб начальство видело, что вручили.
Дима, говорят, в офисе освоился. Считает потери, носит галстук. Жена его довольна.
А я – на смене. Подстанция, гребень, четыре подстанции, семьдесят километров. Через два года – на пенсию. Пойдёт ли кто после меня по гребню – я не знаю. Молодых нет. Дима ушёл. Митяев старше меня на год.
Знаете, что я думаю иногда? Не про девочку. Не про премию. Про Диму думаю. Вот сидит он в офисе, в рубашке. И когда у его собственного ребёнка ночью температура поднимется, и когда «скорая» будет стоять в пробке на дороге, и когда свет у него в подъезде вырубит, и когда лифт встанет – он же первый и закричит: «А куда смотрят? А почему никто не идёт? А что за страна!»
И я ему не отвечу. Потому что он по регламенту жил.
Но и сам я не уверен, что прав. Жена обиделась, когда я не поехал на грамоту. Сыновья позвонили, узнали из газеты – обиделись, что не сказал. Нина два дня молчала. Сейчас нормально, но я знаю – не забыла. Думает, может: «Ты, Витя, всю жизнь работал, и за что? За четыре восемьсот? И за что под опорой в двадцать два мороза висел? Ради какой-то Светы Степановны, которую и не увидишь?»
И я не знаю, что ей ответить. Я бы и сам не знал, если бы спросил себя.
Может, дурак я. Может, надо было ждать грейдер, как Дима говорил. Сидели бы оба в машине, грелись, чай пили. А утром – грейдер, бригада, всё по регламенту. И девочка бы родилась. Может, под фонариком, может, чуть позже, может, со сложностями – но родилась бы. И в интернате потерпели бы. Не замёрзли бы за ночь, в Сибири живут, не неженки.
А я вот пошёл. И теперь молчу с Димой – с уехавшим уже, в пустоту молчу. И на грамоту не поехал. И жену расстроил.