Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Татьяна про семью

Дед 25 лет держал 40 ульев — а через дорогу жил тот, кто их поджёг

Лариса вышла на крыльцо в халате. Уже стемнело. Юра стоял у гаража. В руке — что-то блестящее, тяжёлое. – Ты куда на ночь глядя? – По делам, Лар. Спи. – Юр. Ты что задумал? Он повернулся. На лице улыбка, какой она у него не видела никогда. – Дед один. Упёртый. Всё село из-за него стоит. – Юра. – Иди в дом, я сказал. Она зашла. Дверь закрыла. Услышала, как отъехала машина. А потом, в три часа ночи, увидела зарево над дальним концом улицы. И поняла, что это не молния.

Лариса вышла на крыльцо в халате. Уже стемнело.

Юра стоял у гаража. В руке — что-то блестящее, тяжёлое.

– Ты куда на ночь глядя?

– По делам, Лар. Спи.

– Юр. Ты что задумал?

Он повернулся. На лице улыбка, какой она у него не видела никогда.

– Дед один. Упёртый. Всё село из-за него стоит.

– Юра.

– Иди в дом, я сказал.

Она зашла. Дверь закрыла. Услышала, как отъехала машина.

А потом, в три часа ночи, увидела зарево над дальним концом улицы.

И поняла, что это не молния.

– Николай Егорыч, ну в третий же раз прихожу. Подумайте по-человечески.

Юра сидел на лавке у крыльца, нога на ногу. Рубашка светлая, цепь золотая поверх ворота, часы на запястье он проверил уже два раза за минуту. Я вытер руки о штаны. Только из омшаника, пчёлы тёплые, гудят в ладонях ещё.

– Подумал, Юр. Не продаю.

– Восемьсот тысяч. Восемьсот, Николай Егорыч. У вас тут, простите, сараюшка да ульи. Я ж по-доброму. Другие бы сразу четыреста дали и торговались.

Двадцать пять лет я на этой земле. С первого улья — четверть века. Зинаида тогда смеялась, говорила, я с пчёлами больше разговариваю, чем с ней. Сорок ульев теперь. Все на учёте, все по голосу. Я каждую пчелу почти по жужжанию знаю – где злая, где старая, где молодая, ещё дури полно. Они и в темноте друг друга находят, чужого за версту чуют.

А он мне – восемьсот тысяч.

– Юр. Иди домой. Жарко.

– Да я ж к вам по-соседски! Вы один тут стоите на пути у всего. У меня инвесторы из Воронежа, у меня проект – база отдыха, рыбалка, банька. Село оживёт. Дорогу новую кинут. А вы со своими пчёлами – это, простите, прошлый век.

Я посмотрел на него. Долго. Юра у нас в селе шесть лет – купил дачу старого Семёныча, когда тот к дочке переехал. Шесть лет он тут «инвестирует». Детей в селе пчёлы мои за двадцать пять лет ни одного не тронули. А Юрин пёс за лето троих покусал. Вот и вся арифметика.

– Иди, говорю.

Он встал. Цепь блеснула.

– Ну смотрите, Николай Егорыч. Вы человек умный. Подумайте ещё. Время-то идёт.

И пошёл к калитке. На полдороге обернулся.

– А пасеку, между прочим, и пожар может взять. Сухо нынче.

Сказал – и улыбнулся. Будто пошутил.

Я стоял на крыльце, смотрел ему в спину. Ладонь у меня была тёплая от пчёл. А внутри – холодно стало. Я и раньше людей по глазам читал, двадцать лет в лесничестве научили. Этот сказал не просто так.

Вечером позвонил сын. Андрей у меня в Воронеже, инженер. Зовёт уже третий год – переезжай, отец, чего ты там один. У меня квартира, балкон, пенсия твоя при тебе.

– Бать, ну сколько можно. Тебе шестьдесят семь. Зимой кто снег от ворот откидает?

– Сам откидаю. Откидывал же.

– А пасека? Продай ты её, ради бога. Деньги нормальные дадут.

Я молчал в трубку. Слышал, как у Андрея на кухне чайник свистит.

– Сын. У меня тут двадцать пять лет. И мать твоя тут лежит. Я к ней через дорогу хожу.

Андрей помолчал.

– Бать, ладно. Ты только звони чаще.

Я повесил трубку. Вышел на двор. Темнело уже. Пчёлы спали, а я пошёл по пасеке – как обхожу каждый вечер. Двадцать пять лет так хожу. И отец ходил, и дед – тот пасечник был, дымарь от него остался, шестьдесят второго года, с клеймом на боку. Я этот дымарь беру, когда работаю – больше по привычке, в руке держать чтобы что-то было.

Возле крайнего улья постоял. Тихо. Только за забором у Юры лай – пёс его на цепи скулил.

Сухо, говорит. Сухо.

***

Через неделю он опять пришёл. Теперь уже не один – с женой Ларисой. Лариса в платье цветастом, в руках пакет, в пакете коробка конфет.

– Николай Егорыч, мы по-хорошему. Вот, к чаю.

Я конфеты не взял.

– Ставь обратно в пакет, Лариса. Не на чай я тебя звал.

Юра уже без улыбки.

– Полтора миллиона. Окончательно. Больше никто не даст.

Полтора миллиона. Участок мой стоит три, я в районе узнавал – у нотариуса знакомый, ещё с лесхоза, посчитал. Юра это знает. Он не покупает – он отжимает.

– Не продаю.

– Слушай, дед. – Юра уже на «ты», и без отчества. – Ты пойми. Ты тут один такой. У всех соседей я уже договорился. Михалыч продаёт сарай свой, Петровна – огород. Только ты упёрся.

– Михалыч мне вчера говорил – не продаёт.

Юра дёрнулся.

– Ну, договоримся ещё.

Я встал.

– Юр. Слушай меня внимательно один раз. Я эту землю не продам. Ни за полтора, ни за три, ни за пять. И детям не продам, если попросят. Тут пчёлы. Тут жена моя через дорогу. Ты понял?

Лариса попятилась. У неё в глазах что-то мелькнуло – она боялась чего-то. Не меня. Юры своего.

Юра побледнел чуть. Цепь поправил.

– Зря ты так, Николай Егорыч. Ой зря.

И пошли. Лариса конфеты забрать забыла – так и остались на лавке. Я их потом отдал Михалычу. Михалыч у меня тракторист на пенсии, мы с ним с детства, он вечером забежал. Взял конфеты, посмотрел.

– Юркины?

– Юркины.

– Жжёт он землю под собой, Коль. По селу слухи – он у Петровны корову травил, чтобы та с огорода уехала. Не доказали, но баба уверена.

– Травил?

– То ли травил, то ли так само. Только корова померла, а Петровна огород ему за бесценок отдала.

Я молчал. Михалыч сидел, конфеты в руках вертел.

– Ты бы, Коль, сторожа купил. Собаку. У меня кобель есть, отдам.

– Не надо. Пчёлы собак не любят.

Михалыч ушёл. Я остался один. Сел на крыльцо. Дымарь рядом стоял на полу – я его так и не убрал после дневной работы. Старый, чёрный, латунный, с клеймом «1962» на боку. Дед поставил, отец подхватил, я держу.

В небе ни облачка. Сухо.

Я лёг спать в одиннадцать, как обычно. Окно открыл – пчёл слушаю. Когда они спокойны – спишь хорошо.

Проснулся в три. От запаха.

Запах был не ночной, не пчелиный. Запах был – бензин и палёное дерево. Я сел на кровати, ноги опустил, и всё уже знал. Внутри у меня уже знало.

Я вышел во двор как был, в трусах, в майке, босиком. Со стороны крайних ульев горело. Языки уже не маленькие – ульи занялись разом, штук восемь сразу полыхали. Пчёлы вылетали, как будто кто их выкидывал – они летели на огонь, в дыму, и падали обратно.

Я схватил вёдра. Колодец рядом, я воду с него таскаю двадцать пять лет, ноги сами пошли. Бегал. Лил. Кричал – Михалыч! Михалыч! – но он через два дома, не слышал.

Двадцать ульев пропало. Половина моя. Половина пчёл – это десятки тысяч голов. Я их по жужжанию знал. Я их кормил зимой. Я к ним выходил каждое утро и говорил доброе утро, как дурак, как другие говорят собаке.

К утру подошли соседи. Михалыч прибежал, рубашку на ходу натягивал. Петровна охала. Тушили вместе. Когда пожар сел – солнце уже выходило.

Я сидел на земле, в копоти, руки в саже. Михалыч принёс воды. Я выпил.

– Коль. Это он.

– Знаю.

– В полицию надо.

Я молчал.

К одиннадцати приехал участковый. Молодой, новый, фамилию я даже не запомнил. Походил, поморщился, протокол составил. «Возможный поджог, причина устанавливается, материал передаётся».

– Подозреваемые есть?

– Есть.

– Кто?

Я посмотрел на него. На его молодое лицо, на его планшет.

– Никого, – сказал я. – Соседей у меня тут нет, кроме Михалыча. А Михалыч сам помогал тушить.

Участковый записал. Уехал.

Михалыч стоял рядом, смотрел на меня. Хотел что-то сказать. Не сказал. Кивнул.

А я взял дымарь – старый, отцовский, с клеймом – и пошёл осматривать забор. По-привычке. Медленно. Как лесником ходил двадцать лет.

***

Канистру я нашёл на третий день. Не у самого забора – а в кустах метров за пятнадцать. Зелёная, пятилитровая, белая полоса по боку, помятая. Я такую видел у Юры в гараже, когда он весной у меня мёд брал и звал к себе, хвастался машиной. Канистра стояла у него за джипом возле верстака. Я тогда внимания не обратил. А память пасечника – она цепкая. Я каждый улей помню, как стоит. Я и эту канистру вспомнил.

Поднял. Понюхал. Бензин. И ещё чуть-чуть машинного масла – у Юры в гараже всегда маслом пахнет, он сам мне говорил, что любит «подкопаться» в моторе.

Чуть подальше – окурок. «Парламент». Юра курит «Парламент». Я у него на крыльце видел, когда первый раз пришёл, – пачка лежала на перилах.

Я постоял. Думал.

Можно было нести в полицию. Канистру, окурок, мою память. Только полиция – она у нас в районе одна, и Юра туда вхож, у него там приятели, он сам хвастался. И докажи ещё, что канистра его – мало ли в селе зелёных канистр. И окурок – мало ли кто тут курил. Год дело будут мурыжить, потом закроют. А Юра тем временем – следующие двадцать ульев спалит. Или Михалыча корову. Или Петровну.

В полицию я не пошёл.

Я пошёл домой. Сел на крыльцо. Дымарь поставил рядом. Думал час. Может, два.

Потом встал. Снял рабочую куртку, надел чистую. Дымарь взял в руку – не для дела, по привычке, в руке пусто было. И пошёл к Юре.

Шёл медленно. По дороге со мной поздоровался Михалыч – стоял у своих ворот.

– Коль. Куда?

– К Юре.

Михалыч посмотрел на дымарь.

– Один?

– Один.

Михалыч ничего не сказал. Только кивнул и пошёл за мной – но не близко, шагах в двадцати. До Юриной калитки. Там встал. Стоит, ждёт. Не уйдёт, понял я.

Я постучал. Юра открыл сам. В трико, в майке. Увидел меня – и я по глазам прочитал всё. Он знал, зачем я пришёл. И он испугался.

– Чего тебе?

– Поговорить, Юр. Пусти на кухню.

Он замер. Хотел сказать «нет». Не сказал. Лариса где-то в доме звякнула посудой. Он оглянулся, потом снова на меня.

– Ну заходи.

Я вошёл. Дымарь поставил на пол у двери – спокойно, как ставят зонт. Юра на него посмотрел. Он его помнил – был у меня в сарае весной, видел.

Сели за стол. Лариса вышла, увидела меня – и сразу обратно ушла, в спальню. Дверь прикрыла.

Юра пытался говорить первый.

– Николай Егорыч, я слышал про пасеку. Это ужас, конечно. Я бы сам помог тушить, но я в ту ночь в райцентре был, у меня там –

– Юр.

Он замолчал.

Я сидел напротив. Руки на столе. Смотрел ему в лицо. Двадцать лет лесником. Двадцать лет на людей смотрел – кто пьяный, кто врёт, кто браконьерил. Я по глазам читал лучше любого следака.

– Юр. Я канистру нашёл. Зелёную. С белой полосой. Помнишь, у тебя такая в гараже? За джипом, у верстака?

Юра побледнел. Цепь золотая ходила у него по шее – горло работало.

– Мало ли таких канистр.

– Мало. И «Парламент» твой я там же нашёл. Окурок.

– Это ничего не значит.

– Не значит. Я и в полицию не понёс.

Юра выдохнул. На секунду. Я увидел.

А потом я сказал главное. Тихо. Без угрозы. Просто как факт.

Я сказал ему одну вещь. Про него. Из его прошлого, до того как он сюда приехал. Я узнал это случайно – Михалыч в позапрошлом году ездил в райцентр, пересёкся с одним мужиком, мужик на Юру работал когда-то и знал его историю. Михалыч тогда мне рассказал – мы с ним выпили по стопке за моей жены память, разговорились. Я тогда не придал значения. А сейчас вспомнил.

То, что я сказал Юре, – это знала жена. Один человек знал ещё в Воронеже. И никто больше.

Лариса в спальне не должна была знать. И не знала.

Юра сидел минуту молча. Потом провёл рукой по лбу – рука была мокрая.

– Чего ты хочешь?

– Ничего, Юр. Я ничего не хочу. Я просто пришёл сказать, что я знаю. Про канистру. И про то, другое.

Я встал. Дымарь поднял с пола. Пошёл к двери. У порога обернулся.

– Юр. Пчела видит даже ночью. И я тоже.

И вышел.

Михалыч стоял у калитки. Так и не ушёл.

– Ну?

– Идём, Михалыч. Чаю попьём.

Шли молча. Солнце садилось.

Дома Михалыч сидел у меня на кухне, ничего не спрашивал. Я поставил чайник. Налил.

– Коль. Ты ему что сказал-то?

– Сказал что нужно.

– И всё?

– И всё.

Михалыч отхлебнул. Помолчал.

– Хорошо. Если бы ты в полицию пошёл, я бы тебя не понял. А так – понял.

Я кивнул. Пил чай. За окном стрекотали кузнечики. Пчёл, моих оставшихся, было слышно из улья – они гудели тихо, успокоились к вечеру. Я их слышал. Они меня – тоже.

А ночью я не уснул долго. Всё думал – может, надо было всё-таки в полицию. Может, я плохо сделал. Может, человеку дали возможность опомниться, и это правильно, по-человечески. А может, и плохо. Может, через год он то же сделает с другим стариком где-нибудь. Не моё уже.

Я лежал, смотрел в потолок. Зинаида с фотографии на стене смотрела на меня. Я ей сказал тихо – прости, Зин. Как умел.

***

Через три дня к Юре приехал человек с папкой. Я видел из окна – иномарка чёрная, мужик в пиджаке. Через пять дней – снова. Через неделю на воротах Юриного дома появилось объявление: «Продаётся срочно». И телефон.

Цена была – два с половиной миллиона. За дачу, которая стоила пять. Юра отдавал её даром.

Через две недели приехал грузовичок. Грузили вещи. Лариса вышла из дома в дорожном – в куртке, с сумкой. Юра не показывался. Уехали под вечер. Пёс остался один на цепи, выл всю ночь – потом Михалыч его забрал к себе.

Дача стояла пустая ещё неделю. Потом пришли новые хозяева – семья из района, тихие, с двумя детьми. Жена сразу пришла ко мне, представилась – Татьяна. Спросила, можно ли на пасеку посмотреть, детям интересно.

– Можно. Только пчёл не пугайте. Они новых людей чуют.

Татьяна засмеялась. Дети глаза распахнули. Я им рассказал, что пчёлы видят даже ночью. Старший пацан, лет восьми, серьёзно слушал.

Соседи начали приносить рои. Михалыч – два. Петровна – один, у неё в липе заводился, она его огородила. Из соседнего села один пасечник три рои отдал, сказал, что про мою пасеку слышал и так уважает деда моего, который ему пасеку ставил в шестьдесят втором.

К сентябрю у меня снова стояло двадцать ульев. Не сорок. Двадцать. Но стояли крепко. И пчёлы привыкали.

Сын позвонил.

– Бать, я слышал, у тебя там что-то было. Ты молчишь, я от тётки Петровны узнал.

– Было, сын.

– Может, всё-таки в город?

– Нет, Андрюш. Я тут. Пчёлы тут. И мать тут.

Андрей помолчал.

– Понял, бать. Я в октябре приеду.

Юра в село больше не возвращался. Совсем. По селу шептались – кто-то говорил, что у него проблемы в Воронеже всплыли, кто-то – что Лариса от него ушла, как только переехали. Третьи – что вообще он куда-то на юг уехал, к матери. Никто точно не знал.

Меня никто не спрашивал. И я никому ничего не рассказывал.

Михалыч однажды зашёл, мы сидели вечером, и он сказал:

– Коль. По селу-то знают.

– Что знают?

– Что ты с Юркой по-своему разобрался.

– Кто говорит?

– Никто. Все молчат. Но знают.

Я налил ему чаю. Дымарь стоял на полке – старый, латунный, с клеймом «1962». Я к нему теперь редко прикасался. Только когда работал.

Прошёл месяц с тех пор, как Юра уехал. К нам в село приехал один журналист – собирал какие-то истории про деревенскую жизнь. Зашёл и ко мне. Спросил, правда ли, что я сорок ульев держал. Правда ли, что пожар был. Правда ли, что соседа моего больше нет.

Я налил ему чаю. Сказал – пожар был. Двадцать ульев сгорело. Соседи теперь другие, хорошие, у них дети.

А про остальное промолчал.

Журналист уехал. Михалыч после него зашёл, посидели, выпили по стопке.

– Коль. А если бы он не уехал? Если бы упёрся?

Я подумал.

– Не знаю, Михалыч. Но он уехал.

– А если бы кто-то решил, что ты неправильно сделал? Что в полицию надо было?

– Может, и неправильно. Только пчёлы мои тогда уже были бы все.

Михалыч кивнул. Допил чай. Ушёл.

Я остался один. Вышел на крыльцо. Над пасекой стоял вечер. Двадцать ульев гудели тихо – в каждом своя жизнь, своя матка, свой строй. Они меня знали. Я их – тоже.

Зинаида с фотографии смотрела. Я ей кивнул.