Я смотрела на экран телефона, и автобус трясло на каждой яме. Объявление было простое: «Сдаётся двушка, шестой этаж, Гагарина 17. 32 000 в месяц. Без посредников». Гагарина 17 – это дом напротив нашего. Через дорогу. Я могла бы выйти на балкон – если бы у меня был балкон – и помахать рукой человеку, который сейчас открывает там окно.
Я смотрела на объявление и думала: вот оно, моё освобождение или моя глупость.
Тридцать две тысячи. На семь больше, чем мы «экономили» у свекрови.
Семь тысяч.
Я пересчитала ещё раз. На пальцах. В уме. Цифры не врали. Цифры впервые за три года говорили со мной по-человечески.
Автобус встал у моей остановки. Я положила телефон в карман пальто и вышла. До нашего подъезда – три минуты. До чужого подъезда напротив – четыре. Я никогда раньше не считала шаги до соседнего дома. А тут вдруг посчитала.
В подъезде пахло жареной рыбой – у бабы Нины с третьего опять было меню. На лестнице кто-то оставил коробку из-под обуви. Я поднялась на шестой и открыла дверь своими ключами.
В прихожей стояли тапки свекрови. Аккуратно, носок к носку. Её серые. Артёмовы синие. Мои чёрные – чуть в стороне, потому что я их так и не научилась ставить «правильно». Кирюшины красные с медведем – он сам их снял, я слышала по топоту.
– Лида, ты? – голос Тамары Игнатьевны из кухни.
– Я.
– Сапоги вытри как следует. На улице слякоть.
Я вытерла сапоги. Сняла. Поставила на полку. Прошла на кухню.
Тамара Игнатьевна стояла у плиты. Ей шёл шестьдесят третий, и подбородок у неё всегда выдавался вперёд чуть больше, чем у обычного лица – так было с детства, так осталось. Когда она молчала, всё равно казалось, что она спорит. Сейчас она стояла вот так и помешивала суп.
– Кирюша где?
– В комнате. Учит буквы. Я ему книжку дала.
– Спасибо.
Тамара Игнатьевна поджала губы. На секунду, на две. Так она делала всегда перед тем, как сказать что-то важное. Я ждала.
– Лида. Я тебе говорила или нет – не покупать ребёнку обувь дороже двух тысяч? Он же из неё через три месяца вырастет.
Февральская история. Ботинки за четыре двести. Я думала, мы уже это пережили. Оказывается – нет.
– Тамара Игнатьевна, ему стопу деформировало бы в дешёвых. Врач сказал.
– Какой врач?
– Из поликлиники.
– А я тебе говорю – не надо.
Я промолчала. У меня была привычка – промолчать. Я её выработала за три года.
Три года назад мы переехали к свекрови. Чтобы копить быстрее – так нам казалось.
Тогда мне было двадцать восемь, Артёму тридцать, Кирюше едва исполнился год. Мы снимали однушку за восемнадцать тысяч в новом районе. Туда было час на маршрутке до моей школы и сорок минут до Артёмова завода. Кирюша в той однушке болел один раз в месяц – то горло, то уши, то живот. Однушка была сырая, на первом этаже, под нами подвал.
Тамара Игнатьевна позвонила в марте.
– Перебирайтесь ко мне. У меня двушка, одна комната свободная. Ну сколько вы будете деньги выкидывать в чужой карман? Год-два – и купите своё.
Артём посмотрел на меня. Я посмотрела на Артёма.
– Лид, давай попробуем, – сказал он тихо. У него голос всегда на полтона тише, чем у людей рядом. Привык не перекрикивать мать. – Год потерпим.
Я не хотела. Но я тоже устала от сырости и Кирюшиного кашля. И Артём смотрел на меня так, как будто заранее знал ответ и заранее извинялся.
Мы переехали в апреле. Грузчики занесли наш диван, наш стол, кроватку Кирюши и три коробки с одеждой. Всё. Мебели у нас не было – мы её не покупали, надеялись на «своё».
Кроватку Кирюши поставили впритык к нашему дивану. Больше места не было. Стена, диван, кроватка, окно. Шаг до двери. Шаг до окна. Полтора метра в одну сторону, два в другую. Я посмотрела на эту комнату и подумала: год, Лида. Один год.
Год превратился в три.
***
В тот вечер я сделала Кирюше уроки – он рисовал палочки в прописи. Накормила его кашей. Уложила. Кирюше четыре, и он спал в той же комнате, в той же кроватке, что три года назад. Только теперь ноги торчали из-под одеяла – он вырос.
Артём пришёл с работы в семнадцать сорок. У него смена с шести. Когда я встаю, он уже давно на остановке. Когда он ложится, я ещё мою посуду.
Под глазами у него набрякли синеватые валики толщиной с мизинец. Я их раньше не видела. Точнее, видела, но не замечала. А в тот вечер заметила.
– Поел?
– Нет, в столовке.
– Чай будешь?
– Буду.
Он сел на табуретку. Тамара Игнатьевна была у соседки – вторник, сериал по телевизору, она ходила к Лидии Сергеевне с третьего смотреть, потому что у той телевизор шёл лучше. Мы с Артёмом остались на кухне вдвоём. Это было редкостью.
Я налила ему чай в его синюю кружку. Кружка была с белыми звёздочками, сколом на левом боку – размером с ноготь. Сколу было лет тридцать. Тамара Игнатьевна не разрешала её выкидывать.
– Артёмова с детства, – говорила она каждый раз, когда я предлагала купить новую. – Не трогай.
Артём пил чай из кружки молча. Я смотрела на его руки. На пальцы. На заусенцы у ногтей. И думала: сейчас или потом.
Потом. Я всегда выбирала «потом».
Кирюша заплакал в комнате. Я пошла к нему. Он сел в кроватке, тёр глаза кулаком.
– Мам, я писать хочу.
Я отвела его в туалет. Когда вернулись, я уложила его обратно. Он уснул через минуту.
Когда я вышла на кухню, Артём сидел всё так же. Кружка пустая.
– Я лягу, – сказал он.
– Иди.
Я осталась одна на кухне. Достала тетрадку из верхнего ящика – синюю, в клетку, с завёрнутыми углами от того, что я носила её в сумке. Я её завела через четыре месяца после переезда.
Тогда, в июле двадцать первого, мы первый раз поссорились со свекровью. Я повесила колготки сушиться на батарею в ванной – рваные на пятке, я собиралась их зашить. Тамара Игнатьевна вошла, увидела их, вышла на кухню и сказала:
– Лида. Не нравится в моём доме – съезжайте.
Я тогда заплакала. Артём пришёл с работы, я ему рассказала, он сказал «мам не такая, ты не поняла». Я ничего не ответила. Я завела тетрадку и стала записывать – сколько мы тратим, сколько откладываем, сколько свекровь берёт «на коммуналку».
Открыла её на последней странице. Сверху аккуратно вывела: «Март 2024».
Доход: Артём – 67, я – 38. Итого 105.
Расход: продукты – 22, ЖКХ свекрови – 25, Кирюшин сад – 4, лекарства – 6, одежда Кирюше – 4, мне на маршрутку – 2, разное – 4. Итого 67.
Откладываем: 38.
Я сидела и смотрела на «25» – ЖКХ свекрови. Двадцать пять тысяч мы платили ей каждый месяц. Она говорила – «на коммуналку и продукты». Реальная коммуналка в её квартире была одиннадцать. Двенадцать-тринадцать оставалось ей. Я знала, я смотрела квитанции. Молча.
Если бы мы снимали такую же двушку – платили бы тысяч тридцать. Плюс коммуналку – ещё семь. Тридцать семь.
«Экономили» мы двенадцать в месяц. Не четырнадцать, как я раньше считала. Двенадцать.
Я три года считала каждую копейку. И впервые усомнилась – а считала ли я правильно?
Я закрыла тетрадку. Положила обратно в ящик. И заметила, что плечи у меня стоят у ушей. Как всегда последние три года. Я их опустила силой. Они тут же поднялись обратно.
***
Утром в столовой школы я села к Вере. Вера – бухгалтер в нашей школе, мы вместе уже шестой год. Ей тридцать, она развелась в двадцать втором, снимает однушку в Светлом за двадцать пять тысяч. Стрижка у неё под мальчика, виски выбриты до кожи – она сама стригла их раз в три недели машинкой.
– Ты бледная, – сказала Вера.
– Не выспалась.
– Опять Кирюша ночью?
– Свекровь утром.
Вера положила вилку.
– Что в этот раз?
Я рассказала про ботинки. Про колготки тоже рассказала – впервые за три года. Вера слушала, и у неё стиснулись зубы.
– Лид, ты совсем дура?
Я моргнула.
– То есть?
– Ты в чужой квартире живёшь три года. Свекровь тебя гнобит. Артём молчит. Вы всё это терпите ради чего? Ради того, чтобы накопить на свою? Сколько вы накопили?
– Пятьсот.
– За три года?
– За три.
– Это же двушка в новостройке. Половина первого взноса.
– Я знаю.
– А аренда у вас сколько?
– У свекрови? Двадцать пять.
– Двадцать пять, – повторила Вера. – За двадцать пять в нашем городе можно снять нормальную двушку. Я тебе что, сама не знаю? Я плачу двадцать пять за однушку, потому что в Светлом, у нас район дороже. У вас на Гагарина двушка – тысяч тридцать.
– Тридцать – не двадцать пять.
– Лид. Разница – пять тысяч. За пять тысяч ты получаешь свою квартиру. Без свекрови. Без её «съезжайте». Кирюше – свою комнату. Тебе – свою кухню. Артёму – свою жену, не загнанную в угол. Ты это понимаешь?
Я понимала. Я только что пересчитала вечером. Семь тысяч у меня выходило, не пять, потому что Вера называла тридцать, а та квартира стоила тридцать две. Но смысл был тот же.
– Я подумаю, – сказала я.
Вера взяла телефон.
– Подумай. А я поищу.
К вечеру она прислала мне ссылку. Двушка, шестой этаж, Гагарина 17 – через дорогу от нашего дома. Тридцать две тысячи в месяц. Хозяин – мужчина по имени Олег Сергеевич, телефон, снимки. Я открыла их и долго смотрела.
Кухня. Окна выходят во двор. Спальня – большая, окно на восток. Маленькая комната – тоже окно. Балкон.
У них был балкон.
У свекрови балкона не было. Тамара Игнатьевна когда-то застеклила его и сделала кладовку. В кладовке стояли банки с соленьями восемьдесят девятого года. Их никто не ел.
Я смотрела на фотографии и плакала. Тихо, чтобы Кирюша не проснулся. Артём уже спал – храпел тихонько, лёжа на боку. Я лежала рядом и держала телефон под одеялом, чтобы свет не разбудил.
Двушка. Шестой этаж. Свой балкон. Тридцать две тысячи.
У свекрови был один аргумент. И этот аргумент работал три года. Аргумент был такой: «не нравится – съезжайте». Подразумевалось: вам некуда. Вы нищие. У меня есть квартира. У вас – нет.
Аргумент перестал работать в тот момент, когда Вера прислала мне ссылку.
***
Два дня я носила телефон с собой. Доставала его в школе, на остановке, в магазине. Смотрела на фотографии. Считала. Двенадцать тысяч – реальная разница в месяц. Сто сорок четыре в год. За эти деньги я получала: своё пространство, ребёнку – свою комнату, тишину, право повесить колготки на батарею.
На третий день я пришла домой раньше Артёма. Тамара Игнатьевна ушла к Лидии Сергеевне – вторник опять. Кирюша играл в комнате с конструктором. Артём пришёл в семнадцать сорок, сел на табуретку, разулся, прошёл на кухню.
Я налила ему чай в синюю кружку с белыми звёздочками. Он отхлебнул.
Я взяла телефон. Открыла фотографии объявления. Положила телефон перед ним на стол.
И ничего не сказала.
Артём посмотрел на экран. Долго. Я считала про себя – раз, два, три. Дошла до сорока. Он листал фотографии. Кухня. Спальня. Маленькая комната. Балкон.
– Где это? – спросил он.
– Гагарина 17. Через дорогу.
Он перевёл взгляд с экрана на меня. Я первый раз за три года так на него посмотрела. Прямо. Без просьбы. Без жалобы. Просто как на человека, который должен сейчас что-то решить.
Он не сказал ничего. Просто взял телефон и ушёл в ванную.
Я сидела на кухне одна минут двадцать. В ванной шумела вода. Я не понимала, что он там делает. Считает? Думает? Молится? Просто прячется?
Он вышел. Лицо было мокрое. Он сел напротив меня и положил телефон на стол.
– Сколько мы откладываем?
– Тридцать восемь в месяц.
– А аренда?
– Тридцать две.
– Плюс коммуналка?
– Семь примерно.
– Останется на жизнь сколько?
– Шестьдесят шесть. Минус сад, лекарства, продукты, маршрутка – двадцать.
Он считал в уме.
– Лид. А свекрови мы платим двадцать пять. Если съедем, эти двадцать пять – наши.
– Да.
– Тогда мы откладываем не тридцать восемь. Мы откладываем больше. Если правильно посчитать.
– Да.
Он замолчал. Поджал губы. Точно как мать.
– Я подумаю, – сказал он.
– Подумай.
– Шесть дней.
– Хорошо.
***
Шесть дней он молчал. Утром уходил в шесть – я слышала, как закрывается дверь. Возвращался в семнадцать сорок. Ел молча. Играл с Кирюшей молча. Ложился спать молча.
Я не давила. Я ждала. Я уже сделала то, что должна была сделать. Дальше – не моё.
Тамара Игнатьевна за эти шесть дней успела два раза сказать мне «не нравится – съезжайте». Один раз – из-за того, что я сварила суп слишком жидким. Второй раз – из-за того, что Кирюша «громко топает» в коридоре в семь утра. Я молчала оба раза.
Артём сидел на кухне и читал что-то на телефоне. Калькулятор. Ставки по ипотеке. Аренду в нашем районе. Объявления о работе с чуть большим окладом. Я видела через плечо.
На седьмой день вечером мы все трое сели ужинать. Кирюша уже спал – он рано ложился. Тамара Игнатьевна нарезала хлеб. Артём ел макароны. Я пила чай.
– Артём, – сказала Тамара Игнатьевна. – Я тебе что говорила про сахар? Не клади столько в чай. У отца твоего диабет был. Тебе тоже грозит.
Артём положил ложку.
– Хорошо, мам.
– А ты, Лида. У тебя сегодня котлеты сухие были. Я мужу таких котлет не стала бы делать. Что мужу за такие котлеты говорят, ты знаешь?
Я знала.
– Не нравится – съезжайте.
Я даже не удивилась. Это была её фраза. Четвёртый раз за три года она говорила её мне в полный голос. Не считая мелких намёков.
Артём положил вилку.
В кухне стало тихо. Я услышала, как тикают часы над холодильником. Часы были ещё с восьмидесятых, на них было написано «Янтарь».
Я встала. Подошла к ящику. Достала тетрадку. Положила её на стол перед Артёмом. Открыла на странице «Март 2024».
– Посмотри, – сказала я.
Артём посмотрел. Я знала, что он увидит. Все цифры, которые я ему уже назвала. Только теперь – на бумаге, своим почерком, за три года.
Тамара Игнатьевна посмотрела на тетрадку.
– Что это?
– Это наши деньги, – сказал Артём. Тихо, как всегда. – За три года.
– И что?
– Мам.
Артём поднял голову. Поджал губы. Я первый раз увидела, как он точно так же поджимает губы, как она. Только у него это не от привычки приказывать. У него это от того, что он сейчас скажет что-то трудное.
– Мам, мы съезжаем. В пятницу. Соседний дом, шестой этаж. Тридцать две тысячи. Я подписал договор сегодня.
Тамара Игнатьевна не пошевелилась. У неё в руке был кусок хлеба. Она его так и держала.
– Куда?
– Через дорогу.
– Через дорогу? – она усмехнулась. – Артёмушка, ты что, обиделся? Я же по-доброму говорю. Не нравится – ну так живите как хотите. Я разве вас держу?
– Не держишь, мам.
– Ну так чего тогда?
– Мам. Ты эту фразу за три года сказала Лиде четыре раза. В голос. И сто раз намёками. Лида три года терпит. И я три года терплю. Я больше не могу.
Тамара Игнатьевна положила хлеб. Поджала губы. Долго. Я считала – раз, два, три. Дошла до восьми. Она всё поджимала.
– Я для вас всё, – сказала она наконец. – Я свою комнату вам отдала. Я Кирюшу с садика забирала, когда вы оба на работе. Я суп каждый день варю. И вы – уезжаете. Из-за чего? Из-за того, что я раз сказала «съезжайте»? Так это же фигура речи.
– Четыре раза, мам, – сказал Артём. – И это не фигура.
– А я говорю – фигура.
– Мам.
Артём посмотрел на меня. Я посмотрела на него. Между нами было то, что бывает между людьми, которые шесть лет вместе и три года молчали об одном и том же. Без слов было понятно всё.
– В пятницу, – повторил Артём. – Вещи мы соберём. Кирюшу заберём. Кружку папину – оставлю тебе. Ты её любила.
Тамара Игнатьевна посмотрела на синюю кружку с отбитым краем. Она стояла на сушилке. Артём из неё пил вечером.
– Артём, – сказала она.
– Мам.
– Артём, ты сейчас. Ты сейчас. – она замолчала.
Я ждала, что она заплачет. Она не заплакала. Она встала, забрала свою тарелку, унесла её к раковине и стала мыть. Спина у неё была прямая. Подбородок – вперёд.
– Мойте посуду, как считаете нужным, – сказала она в раковину. – Я лягу.
Она ушла к себе в комнату и закрыла дверь.
Мы с Артёмом остались на кухне. Я смотрела на тетрадку. На цифры. На «25», которые перестанут быть свекровиными.
– Лид, – сказал Артём.
– Что.
– Мам у нас не злая. Она просто. – он замолчал, подбирая слово. – Знаешь, маму папа бросил, когда мне было семь. Я тогда не понимал, конечно. А сейчас понимаю. Эта квартира – всё, что у неё своё. Только она этим и держится. Когда она говорит «съезжайте» – она не нас гонит. Она проверяет, что мы тут. Что не уйдём. А мы – уходим. И я не знаю, как ей это пережить.
Я взяла его руку. Кожа у него на ладонях была шероховатая – от завода. У меня кожа на левой руке между большим и указательным пальцами огрубела до плотности картона – от мытья посуды по триста раз на дню. У нас были руки людей, которые работали.
– Ничего, – сказала я. – Ничего, переживёт. Мы же не в другой город. Мы напротив.
Артём кивнул. Допил чай из синей кружки. Поставил её на сушилку.
В пятницу мы переехали.
***
Грузчики занесли наш диван, наш стол, кроватку Кирюши – она стала уже мала, мы решили купить новую через месяц – и шесть коробок. Шесть. За три года у нас прибавилось три коробки.
Кирюша обошёл новую квартиру. Зашёл в маленькую комнату. Постоял.
– Мам, это что?
– Это твоя комната, Кирюш.
– Моя?
– Твоя.
– Совсем моя?
– Совсем.
Он сел посреди комнаты на пол. Положил руки на колени. И сказал:
– А кто тут со мной будет?
– Никто. Только ты.
Он подумал.
– А игрушки?
– Игрушки – с тобой.
Он кивнул. Серьёзно. Ему было четыре, и он первый раз в жизни получил свою комнату. Он, видимо, ещё не понимал, что это такое, – но почувствовал, что что-то важное.
Я вышла на балкон. Балкон у нас правда был. Он выходил во двор, и я видела наш бывший дом – вон тот, шестой этаж, окна с краешком белой тюлевой занавески. Тамара Игнатьевна вешала тюль во всех окнах.
Артём подошёл и встал рядом. Молча. Мы смотрели на её окна.
– Я к ней зайду завтра, – сказал он.
– Зайди.
– Кружку отнесу.
– Какую?
– Мою. Синюю. Я её взял с собой. Нечаянно. Хотел оставить ей, забыл.
– Отнеси.
Я положила голову ему на плечо. Оно было костлявое, с углом – он на заводе сильно похудел за последний год. Я раньше не замечала этого.
Я заметила, что плечи у меня впервые за долгое время не у ушей. Они опустились сами. Без усилия.
***
Через два дня Артём пошёл к матери.
Я не знала, как она встретит его. Я боялась, что она не откроет. Или откроет и скажет «иди отсюда». Или будет молчать.
Артём вернулся через час. У него было спокойное лицо.
– Ну что? – спросила я.
– Открыла. Пустила. Чай налила.
– И?
– Молчали полчаса.
– И?
– Потом она спросила, как Кирюша устроился. Я сказал – хорошо, ему нравится своя комната. Она спросила, нужны ли занавески. Я сказал – нужны, у нас на маленькой комнате нет. Она сказала – заходи завтра, дам.
– И?
– И всё. Я ушёл.
– А кружку?
– Кружку поставил в шкаф. На верхнюю полку, где стояла. Она увидела, ничего не сказала. Я тоже ничего не сказал. Просто закрыл дверцу.
Я представила себе это: Артём ставит синюю кружку с отбитым краем на полку, тихо закрывает дверцу. Тамара Игнатьевна стоит и смотрит. Её сын ставит свою чашку обратно, как будто говорит – мам, я тут не насовсем уехал. Я тут где был. Только теперь – в гости.
– Хорошо, – сказала я.
***
Через две недели Тамара Игнатьевна впервые пришла к нам. Принесла занавески – на маленькую комнату. И пирог. С яблоками.
Кирюша обрадовался. Он любил бабушкин пирог. Тамара Игнатьевна посадила его на колени, и он ел кусок руками, крошки сыпались ей на халат, она их стряхивала.
Она не сказала ни слова про квартиру. Ни хорошего, ни плохого. Просто пила чай. Из обычной нашей кружки – у меня были недорогие, в горошек.
– Лида, – сказала она, когда уходила. – Ты это. Ты в субботу не делай ничего. Я приду, наварю тебе борща на неделю. У тебя на работе много, я знаю.
Я кивнула.
– Спасибо, Тамара Игнатьевна.
Она поджала губы. На секунду, на две.
– Мама зови меня. А то Тамара-Игнатьевна – язык сломаешь.
Я моргнула. Она впервые за три года предложила мне это.
– Хорошо. Мама.
Она ушла. Артём посмотрел на меня. Я на него.
– Это что было? – спросил он.
– Это, наверное, мы переехали, – сказала я.
***
Через два месяца я сидела у окна новой квартиры. У меня в руках была та же тетрадка в синюю клетку. Только я писала в ней не расходы. Я писала список вещей для Кирюшиной комнаты: стол письменный – тысячи четыре, лампа настольная – полторы, полка для книг – две, ковёр маленький – тысяча.
Кирюша рисовал на полу. Ему через месяц шёл пятый.
Артём пришёл с работы. Я налила ему чай. В обычную кружку, в горошек. Свою синюю с отбитым краем он оставил у Тамары Игнатьевны. Так и не забрал.
– Лид, – сказал он. – Мама звонила. Звала в воскресенье на пирог.
– Пойдём.
– Все втроём?
– Все втроём.
Я посмотрела в окно. На наш бывший дом. На шестой этаж. Окна с белым тюлем. У Тамары Игнатьевны горел свет на кухне – она, наверное, варила суп.
Кирюша подбежал ко мне.
– Мам, а мы к бабе пойдём?
– Пойдём, Кирюш.
– А я ей рисунок свой покажу.
– Покажи.
Он побежал обратно к своему листу.
Я закрыла тетрадку. Положила её на подоконник. Плечи у меня стояли спокойно. Не у ушей. Просто на месте, как должны.
Семь тысяч в месяц. Вот сколько стоила тишина. Вот сколько стоило право сказать «мама» свекрови, не сжимая зубы. Вот сколько стоила Кирюшина комната.
Семь тысяч.
Я думала, аргумент свекрови работал три года. На самом деле он работал ровно до того момента, пока я не открыла тетрадку и не увидела, чего на самом деле стоит «экономия».
Двенадцать тысяч в месяц мы «экономили». И платили за это – собой.
Семь тысяч в месяц теперь стоит наш покой. И с этой арифметикой я согласна.