Я подошёл ближе, присел рядом с койкой.
— Настя, послушай меня. То, что ты видишь, то, что ты слышишь, — это нереальность. Это твой мозг пытается осмыслить травму. Ты была без кислорода три минуты. Это могло повлиять на восприятие.
— А ты, — перебила она, — ты тоже был без кислорода семь лет назад. В ванной, когда резал вены. Три минуты клинической смерти. — Она посмотрела мне в глаза. — Ты видишь меня, потому что ты тоже был там, вместе, между жизнью и смертью. Ты такой же, как я.
Я замолчал. Она была права. Я никому не рассказывал об этом, но она знала.
— Откуда?
— Соня рассказала, — ответила Настя на мой невысказанный вопрос. — Она видела тебя там. Год назад, когда ты расследовал её дело. Ты пришёл в центр, и она узнала тебя. Поняла, что ты был в том месте, что ты носишь его в себе.
— Это невозможно.
— Возможно. — Она встала с койки и подошла к окну. — Мы все связаны, те, кто был в том месте. Мы видим друг друга. Узнаем друг друга, даже если пытаемся спрятаться.
Я тоже встал, подошел к ней.
— Настя, даже если это правда, ты не можешь уйти. Твоя мать любит...
— Я знаю. — Она прижалась лбом к холодному стеклу. — Но её любовь — это клетка. Она не даёт мне уйти туда, где моё место. Она держит меня здесь, в мире живых, хотя я не принадлежу ему.
— А если ты ошибаешься? Если ты жива, и это просто болезнь, тогда я умру по-настоящему.
Она обернулась, посмотрела на меня.
— И это будет лучше, чем жить в мире, где тебя не должно быть.
Я смотрел на нее. Худенькую девочку с темными кругами под глазами, которая хотела умереть, потому что верила, что уже мертва. И понимал ее. Потому что семь лет назад я тоже хотел уйти. Не мог больше жить в мире, где Лена умерла, а я остался. Не мог терпеть пустоту, вину, одиночество. Три минуты клинической смерти. Три минуты в месте, которое я до сих пор не могу описать словами. А потом вернулся. Потому что сын нашел меня, вызвал скорую, врачи откачали. Но часть меня действительно осталась там, в том месте между жизнью и смертью, в пустоте, где нет боли, но нет и ничего другого.
— Настя, — сказал я тихо, — я понимаю тебя. Я действительно был там и знаю, что ты чувствуешь. Но послушай меня. Если ты уйдешь сейчас, ты не вернешься. Это будет конец. Не переход в другой мир, а просто конец. Дай мне время разобраться, понять, что с тобой происходит.
— Сколько времени?
— Неделю. Одну неделю.
Она молчала, глядя в окно. Дождь барабанил по крыше, ветер выл в трубах вентиляции.
— Хорошо, — сказала она, наконец. — Неделя. Но если ты не найдёшь ответ, я уйду.
— Договорились.
Я встал, протянул ей руку. Она взяла её. Рука была холодной, маленькой, дрожащей. Мы вышли из палаты, спустились по пожарной лестнице, сели в машину. Я включил отопление на максимум, дал Насте свою куртку.
— Ты не скажешь маме, что я здесь была? — спросила она, кутаясь в куртку.
— Скажу, что нашёл тебя у подруги. Ты просто захотела уйти на время.
— Спасибо.
Я завёл двигатель, выехал на дорогу. Дождь немного стих, но город всё ещё был мокрым, блестящим от воды.
— Громов, — сказала Настя, когда мы ехали по пустым улицам. — Ты действительно веришь, что я могу быть жива?
Я посмотрел на неё в зеркало заднего вида. Она смотрела в окно, и в её отражении я видел не девочку, а что-то другое. Тень, призрак, что-то, что не должно было здесь быть, или мне просто казалось.
— Не знаю, — ответил я честно. — Но хочу верить.
— Я тоже хочу, — прошептала она. — Но боюсь, что это ложь.
Ольга Сергеевна встретила нас с мокрыми глазами и объятиями. Я отдал Настю матери, сказал, что нашёл её у подруги, что всё в порядке. Женщина не поверила, я видел это в её глазах, но не стала спорить. Просто обняла дочь и повела в ванную, говоря что-то о горячей воде и тёплой одежде. Настя обернулась на пороге, посмотрела на меня. «Неделя», — сказала она беззвучно. Я кивнул.
Когда я вышел из квартиры, было уже поздно, почти полночь. Дождь прекратился, и город лежал в тишине, только изредка проезжали машины, оставляя мокрые следы на асфальте. Я сел в машину, закурил. Руки дрожали. От усталости, холода или чего-то еще, не мог разобрать. Неделя. Семь дней, чтобы понять, что происходит с Настей Терентьевой. Жива она или мертва, больна или действительно застряла между мирами. И что это значит для меня? Потому что если она права, если только мёртвый видит других мёртвых, то что это говорит обо мне? Я вижу её, каждую деталь, каждую черту лица. Я слышу её голос, чувствую её присутствие. Значит ли это, что я тоже мёртв? Что после тех трёх минут клинической смерти я не вернулся полностью? Что часть меня осталась там, вместе, между жизнью и смертью? Или это просто паранойя, вызванная усталостью и атмосферой этого проклятого дела? Я не знал. И это пугало больше всего. Завёл двигатель, поехал домой.
По дороге думал о Соне Волковой, которая умерла год назад, но всё ещё приходит к Насти. О мёртвых детях, которые, по словам Насти, ждут её в том месте между мирами. О себе. О том, что я видел в те три минуты, когда был мёртв. Я не помнил ничего. Или не хотел помнить. Но что-то осталось. Что-то, что я не мог назвать, но чувствовал каждый раз, когда смотрел на Настю Терентьеву. Узнавание. Будто я смотрел в зеркало и видел не свое отражение, а отражение того, кем я мог бы стать, если бы сын не нашел меня вовремя. Мертвым, который притворяется живым.
Следующие три дня я провел в архивах. Городская библиотека, медицинские записи, старые газетные вырезки. Искал любую информацию о клинической смерти у детей, о синдроме Катара, о случаях, когда люди утверждали, что видят мертвых. Нашел немного. Синдром Катара действительно редок у детей. Несколько задокументированных случаев по всему миру. Обычно связан с депрессией, органическими поражениями мозга, травмами. Лечится антидепрессантами, антипсихотиками, электросудорожной терапией. Но ни в одном случае не упоминалось, что больные могли знать детали о других людях, которых никогда не встречали, что они могли называть имена умерших, описывать их последние дни. Настя знала о Соне. Знала, что та умерла в центре паллиативной помощи. Знала, что Соня вела дневник. Знала о моей попытке суицида. Откуда?
Четвёртый день я встретился с доктором Вишневским снова. Он принял меня поздно вечером после последнего пациента. Выглядел уставшим, глубокие тени под глазами, небритый, пиджак помятый.
— Нашли что-то? — спросил он, наливая себе виски из бара в углу кабинета.
— Вопросы. Много вопросов. — Я отказался от выпивки. — Вы сказали, что пять лет назад у вас был похожий пациент, мальчик тринадцати лет, который утверждал, что умер в семь.
— Да, Артём Соколов. — Вишневский выпил залпом, налил ещё. — Сложный случай. Он действительно пережил клиническую смерть в семь лет. Утонул в реке. Его реанимировали. После этого утверждал, что умер и больше не принадлежит миру живых.
— И вы не смогли ему помочь.
— Никто не смог. Два года лечения, десятки специалистов. Он повесился у себя дома. — Вишневский залпом опустошил вторую рюмку. — Знаете, что он написал в предсмертной записке? «Наконец-то я возвращаюсь домой. Они так долго ждали меня».
— Кто они?
— Не знаю. Его родители говорили, что перед смертью Артём часто разговаривал сам с собой. Говорил, что видит других детей, мёртвых детей, которые зовут его к себе.
Я достал блокнот, записал имя.
— У вас есть контакты родителей?
— Зачем вам?
— Хочу поговорить с ними. Может быть, они помнят что-то, что вы упустили?
Вишневский записал адрес, протянул мне листок.
— Громов, вы действительно думаете, что эти дети... что они действительно видят что-то? — Он посмотрел на меня тяжёлым взглядом пьяного человека. — Что это не психоз, не болезнь, а... что-то ещё?
— Не знаю. — Я встал. — Но хочу выяснить.
— Если выясните, скажите мне. Мне нужно знать, что я не угробил Артёма своим лечением. Что его смерть была неизбежна, потому что он действительно был мёртв.
Вишневский налил третью рюмку, но не стал пить. Просто смотрел на янтарную жидкость. Или что я просто плохой врач, который не смог спасти ребёнка.
Я ничего не ответил. Просто вышел, оставив его наедине с виски и чувством вины.
Соколовы жили в частном секторе на окраине города. Небольшой деревянный дом, заросший сад, покосившийся забор. Я припарковался у калитки, прошёл по заросшей тропинке к крыльцу. Дверь открыла женщина лет пятидесяти, седые волосы, измождённое лицо, глаза, в которых давно погас свет.
— Да? — голос тусклый, безжизненный.
— Андрей Викторович Громов. Доктор Вишневский дал мне ваш адрес. Я хотел бы поговорить об Артёме.
Она вздрогнула, схватилась за косяк.
— Зачем? Он умер пять лет назад.
— Я знаю. Но есть другой ребёнок. Девочка. У неё похожие симптомы. Я пытаюсь ей помочь.
Женщина молчала, изучая меня. Потом кивнула, отступила от двери.
— Входите.
Внутри пахло затхлостью и немытой посудой. В гостиной висели фотографии мальчика, худого, светловолосого, с большими серыми глазами. На всех фотографиях он смотрел в камеру с одинаковым выражением, отстранённым, словно видел что-то за объективом.
— Это Артём, — сказала женщина, садясь на диван. — Он был хорошим мальчиком до того дня на реке.
— Расскажите, что случилось?
— Ему было семь лет. Лето, жара, мы были на речке с друзьями. Артём играл с другими детьми, прыгал с берега, и вдруг... — она замолчала, глядя в пустоту. — Вдруг он не вынырнул. Мы искали его пять минут, нашли на дне бессознательным. Скорая приехала быстро, реанимировали. Врачи сказали, что он был мёртв четыре минуты.
— И после этого он изменился?
— Не сразу. Первая неделя был как обычно. Немного тише, но врачи говорили, что это нормально после травмы. А потом через месяц начал говорить странные вещи. — Она вытерла глаза. — Говорил, что видит других детей. Утонувших детей, которые зовут его обратно в воду. Выводили его к психологам. Ко всем, кого могли найти. Никто не помог. Антидепрессанты не работали. Терапия не работала. Он продолжал говорить, что он мёртв, что его вытащили из воды, но вытащили только тело, а душа осталась там, на дне реки.
Я слушал, записывая, история слишком похожа на историю Насти. Клиническая смерть в детстве, убеждённость в собственной смерти, видение других мёртвых детей.
— Перед смертью он что-то говорил? О других детях, которых видел?
Женщина кивнула.
— Да, последние месяцы он часто разговаривал с ними, особенно ночью. Я подслушивала у его двери. Он говорил с кем-то, называл имена. Саша, Маша, Коля. Говорил, что они его ждут, что пора возвращаться домой.
— Вы проверяли эти имена? Может быть, это были реальные дети?
— Не знаю. Тогда я не придавала значения, думала, что это галлюцинации. — Она посмотрела на меня. — А теперь вы говорите, что есть другая девочка с такими же симптомами?
— Да, Настя Терентьева, одиннадцать лет. Клиническая смерть при родах, три минуты. Теперь утверждает, что мертва, и видит других мёртвых детей.
Женщина побледнела.
— Господи! Значит, это не психоз. Значит, они действительно видели что-то?
— Не знаю. Пытаюсь разобраться.
Она встала, подошла к старому буфету в углу, достала потрёпанную тетрадь.
— Это дневник Артёма. Последние полгода перед смертью он вёл его. Я не могла читать. Но, может быть, вам пригодится.
Я взял тетрадь, открыл наугад. Почерк был крупным, неровным. Страницы исписаны короткими фразами, словно ребёнок торопился зафиксировать мысли.
«5 марта. Саша пришёл снова. Говорит, что там, на дне, не страшно. Что вода тёплая и тихая. Что я должен вернуться.
12 марта. Маша сказала, что мама не сможет меня отпустить, что живые цепляются за мёртвых, потому что не понимают, что нас уже нет.
20 марта. Видел новую девочку. Она стояла одна, смотрела на меня. Я спросила, как её зовут, но она не ответила, просто смотрела, будто ждала чего-то».
Я перевернул страницу. Последняя запись. Дата. День его смерти.
«Сегодня я иду домой. К Саше, Маше, Коле. К той девочке, которая все еще ждет. Они говорят, что на дне реки я найду покой. Что там нет боли, страха, одиночества. Прости, мама. Но я не могу больше притворяться живым. Слишком устал. Дома меня ждут».
Я закрыл тетрадь, посмотрел на женщину.
— Артём упоминал девочку, которая стоит одна и ждёт. Вы знаете, кто это мог быть?
Она покачала головой.
— Нет. Он никогда не называл её имя, просто говорил, что она ждёт, что она застряла, как он.
Застряла, как Настя, как Артём, как все дети, пережившие клиническую смерть и вернувшиеся в мир живых. Или не вернувшиеся. Я подумал о том, что Артём писал об этой девочке пять лет назад, а Настя осознала правду только три месяца назад. Но если она умерла при родах одиннадцать лет назад, пусть всего на три минуты, может быть, она была в том месте с самого рождения, просто не осознавала этого, жила, как живут все дети, но часть её оставалась там. И Артём видел её. Видел в том месте девочку, которая застряла, как он. А три месяца назад Настя нашла в интернете информацию про клиническую смерть, синдром Катара, форум памяти Сони Волковой. И, наконец, поняла, что голоса, которые она слышала всю жизнь, не фантазия. Что Соня говорила правду, что она действительно застряла между мирами.
Я встал, протянул женщине визитку.
— Если вспомните что-то ещё, позвоните в любое время.
Она взяла визитку, посмотрела на неё пустыми глазами.
— Вы поможете той девочке? Не дадите ей сделать то же, что сделал Артём?
— Постараюсь.
— Тогда скажите ей... — Женщина замолчала, потом продолжила тихо. — Скажите ей, что мёртвые не ждут, что они просто пытаются затащить её к себе, потому что не хотят быть одни.
Я вышел из дома, сел в машину. Руки снова дрожали. В голове складывалась картина, которая мне не нравилась. Дети, пережившие клиническую смерть. Дети, которые утверждают, что они мертвы. Дети, которые видят других мертвых детей, зовущих их к себе. И в центре всего этого Настя Терентьева. Девочка, которая умерла при родах на три минуты и теперь верит, что ее место с другими мертвыми. Но что, если она права? Что, если клиническая смерть действительно оставляет след? Что, если эти три-четыре минуты без кислорода открывают дверь в какое-то другое место, место между жизнью и смертью, где застревают те, кого вернули слишком поздно? И что это значит для меня, для человека, который тоже пережил клиническую смерть?
Я завёл двигатель, поехал обратно в город. По дороге думал о Насте, об Артёме, о Соне, о всех детях, которые умерли слишком рано и не смогли уйти до конца. О себе. О тех трех минутах в ванной, когда мир стал тихим, темным, спокойным. Тогда я не хотел возвращаться. Хотел остаться там, в тишине, где не было боли от потери Лены, где не было чувства вины, одиночества, пустоты. Но вернулся. Потому что сын нашел меня. Потому что врачи откачали. Потому что сердце снова запустилось. А что, если часть меня действительно осталась там, в том месте между жизнью и смертью? И теперь эта часть узнаёт Настю, видит в ней то же самое, другую душу, застрявшую между мирами.
Пятый день. Оставалось два дня до конца недели, которую я обещал Насте. Я приехал к ней утром. Ольга Сергеевна открыла дверь с натянутой улыбкой.
— Андрей Викторович, проходите. Настя в своей комнате.
— Как она?
— Не ест, не спит, сидит у окна и смотрит в никуда. — Женщина понизила голос. — Я боюсь, что она... что она снова уйдёт.
— Не уйдёт. Мы договорились.
Я прошёл в детскую. Настя действительно сидела у окна, обняв колени. Не обернулась, когда я вошёл.
— Осталось два дня, — сказала она тихо.
— Знаю. Ты нашёл ответ?
— Ещё нет, но близок.
Она повернулась, посмотрела на меня. Лицо ещё более осунулось, глаза запали. Она теряла вес, силы, саму себя.
— Я говорила с Соней вчера ночью, — сказала Настя. — Она говорит, что ты тянешь время, что не хочешь признать правду.
— Какую правду?
— Что ты такой же, как я. Что ты тоже мёртв. Что ты тоже застрял между мирами. — Она встала, подошла ко мне. — Ты боишься признать это, потому что тогда придётся выбирать: остаться среди живых, притворяясь одним из них, или уйти к нам, к мёртвым.
Я смотрел на неё и не знал, что ответить, потому что она была права. Я боялся. Боялся признать, что после тех трёх минут в ванной я не вернулся полностью, что часть меня осталась там, в том тихом, тёмном месте, и теперь эта часть мешает мне жить, цепляется за прошлое, не даёт двигаться вперёд.
— Настя, — сказал я, садясь на край кровати, — даже если это правда, даже если мы действительно застряли между мирами, это не значит, что мы должны умирать. Может быть, есть другой способ.
— Какой?
— Не знаю. Но хочу попробовать найти. — Я посмотрел ей в глаза. — Дай мне ещё два дня. Если я не найду ответ, ты свободна. Делай, что считаешь нужным.
Она молчала долго, потом кивнула.
— Два дня, но не больше. Я устала ждать.
Выходя из квартиры, я столкнулся с Ольгой Сергеевной. Она стояла в коридоре, прислонившись к стене.
— Она умрёт, правда? — спросила женщина тихо. — Если вы не найдёте ответ.
— Не знаю.
— Скажите честно, вы верите в то, что она говорит, что она мертва?
Я посмотрел на неё, измождённую мать, которая цеплялась за дочь, не желая её отпускать.
— Не знаю, — повторил я, — но знаю, что она верит, и это опаснее всего.
Шестой день я провёл в городском морге. Нашёл знакомого патологоанатома Сергея Ивановича Крылова, с которым пересекался по старым делам. Он принял меня в своём кабинете — маленькой комнате с запахом формалина и сигаретного дыма.
— Громов, давно не виделись? — Он пожал мне руку, указал на стул. — Что привело?
— Вопрос про клиническую смерть.
— Ты хочешь умереть? — Он усмехнулся. — Или уже умер и не знаешь?
— Второе, — ответил я серьёзно.
Усмешка сползла с его лица.
— Ты серьезно?
Я достал сигарету, прикурил.
— Скажи мне, как специалист: клиническая смерть — это точка невозврата или переходное состояние?
Крылов откинулся в кресле, сложил руки на животе.
— С медицинской точки зрения, клиническая смерть — это обратимое состояние. Сердце останавливается, дыхание прекращается, но мозг еще жив. Если реанимация начинается в течение первых пяти-семи минут, человека можно вернуть. Без серьёзных последствий.
— А если последствия всё-таки есть? Не физические, а другие... Другие — это как? Психические, эмоциональные. — Я затянулся. — Человек возвращается, но чувствует, что часть его осталась там, в том месте между жизнью и смертью.
Крылов помолчал.
— Знаешь, у меня была пациентка. Женщина, лет сорока. Инфаркт, клиническая смерть, шесть минут. Откачали, выжила, но после говорила странные вещи. Говорила, что видела тоннель, свет, умерших родственников, классический околосмертный опыт. — Он наклонился вперёд. — Но главное, она говорила, что больше не чувствует себя живой, что её тело живёт, дышит, ходит, но она сама где-то там, в том месте, которое видела в тоннеле.
— Что с ней случилось?
— Покончила с собой через полгода, повесилась. В предсмертной записке написала: «Я возвращаюсь туда, где мне место. К свету».
Тишина. Я смотрел на Крылова, и он смотрел на меня.
— Ты спрашиваешь, потому что с тобой случилось то же самое? — спросил он тихо.
— Может быть. Семь лет назад. Ванна, вскрытые вены.
Он посмотрел на мои запястья. Знал, что под рукавами скрываются старые шрамы.
— Три минуты клинической смерти. Я читал рапорт. Ты знал?
— Конечно. Мы все знали. Но никто не говорил вслух. Не принято. — Он достал из ящика стола бутылку коньяка, две рюмки. — Выпьем за тех, кто вернулся, но не знает зачем.
Мы выпили молча, коньяк был горьким, обжигающим.
— Скажи честно, — сказал я, ставя рюмку, — люди, пережившие клиническую смерть, они действительно меняются, становятся другими?
— Не все, но многие. — Крылов налил еще. — Видишь ли, смерть — это граница. И когда ты переступаешь ее даже на несколько минут, ты видишь то, что не должны видеть живые. А потом возвращаешься, и мир уже не тот. Или не ты тот.
— А дети, если клиническая смерть случается в детстве?
— У детей хуже, они более восприимчивы, их психика еще не сформирована. — Он выпил, поморщился. — Я вскрывал нескольких детей, которые покончили с собой после клинической смерти. Все говорили родителям одно: что они не принадлежат миру живых, что их место там, где они были эти несколько минут.
— Сколько их?
— За двадцать лет работы — пятеро. Разные возрасты, разные обстоятельства смерти, но одна закономерность — все пережили клиническую смерть в детстве. И все покончили с собой в течение нескольких лет после.
Я записал это.
— Последний вопрос. Ты веришь в жизнь после смерти?
Крылов усмехнулся.
— Я патологоанатом. Я вскрываю трупы двадцать лет. Видел всё, что можно увидеть внутри человека. Знаю, что мы — просто мясо, кости, органы. Что когда сердце останавливается, это конец. — Он посмотрел на меня. — Но иногда, когда я вскрываю самоубийц, которые утверждали, что они уже мёртвы, я вижу что-то в их глазах, что-то, чего там быть не должно.
— Что?
— Облегчение. Будто они наконец-то вернулись домой.
Седьмой день. Последний день, который я обещал Насте. Я встал рано, в шесть утра. Не спал всю ночь, думал, анализировал, пытался сложить пазл. Дети, пережившие клиническую смерть, убежденность в собственной смерти, видение других мертвых детей, самоубийство. Все они утверждали, что не принадлежат миру живых, что их место там, где они были во время клинической смерти. Но где это «там»?
Я открыл дневник Сони Волковой, перечитал последнюю запись. «Видела живую девочку в месте мёртвых». Соня видела Настю ещё год назад, в день своей смерти, за несколько часов до конца. Увидела её в том самом месте, где находилась во время клинической смерти. Значит, это место реально. Не галлюцинация, не бред. Реальное место, куда попадают те, кто умирает. И некоторые из них, те, кого реанимируют, возвращаются. Но возвращаются не полностью. Часть их души остаётся там. И эта часть тянет их обратно, не даёт покоя, нашёптывает, что нужно вернуться, а другие мёртвые, те, кто остался там навсегда, зовут их к себе, потому что не хотят быть одни.
Я посмотрел на свои запястья. Под рукавами рубашки скрывались старые шрамы. Тонкие белые линии — свидетельство той ночи семь лет назад. Три минуты клинической смерти. Три минуты в том месте. Я не помнил ничего или не хотел помнить, но что-то осталось. Что-то, что тянуло меня обратно все эти годы, что делало мир вокруг тусклым, нереальным, чужим, будто я смотрел на него через стекло, будто я был здесь, но не принадлежал здесь, как Настя.
Телефон зазвонил. Ольга Сергеевна, голос истеричный.
— Андрей Викторович, приезжайте, она снова ушла, оставила записку.
— Что в записке?
— «Неделя закончилась, я иду домой. Не ищите меня. Только мёртвые найдут мёртвых. Спасибо, что пытались помочь, но мне там лучше. С другими».
Я схватил куртку, выбежал из квартиры, завёл машину, помчался по пустым утренним улицам, знал, куда она пошла. В то же место, что и в прошлый раз, в центр паллиативной помощи. Место, где умирали дети, где тонка граница между жизнью и смертью, где она чувствовала себя как дома.
Я примчался к центру через десять минут. Рассвет только начинался. Серое небо, холодный ветер, пустые улицы. Здание центра стояло тёмное, молчаливое. Я не стал искать открытое окно, просто выбил стекло в двери и пролез внутрь. Сработала сигнализация, но мне было всё равно. Побежал по коридору на второй этаж к той палате, где в прошлый раз нашёл Настю. Дверь была открыта, внутри горел тусклый свет ночника. Настя лежала на больничной койке, неподвижная, глаза закрыты. В руке пустой блистер от таблеток.
Я бросился к ней, проверил пульс. Был. Слабый, прерывистый, дыхание поверхностное.
— Настя! — я встряхнул ее. — Настя, открой глаза!
Она открыла их медленно, посмотрела на меня. В ее взгляде не было страха, только покой.
— Ты опоздал, — прошептала она. — Я уже почти там. Вижу их, Соню, Артёма, всех других. Они ждут меня.
— Держись, я вызову скорую.
— Не надо. — Она слабо сжала мою руку. — Не возвращай меня снова, пожалуйста. Я устала быть между мирами. Хочу быть с ними, там, где моё место.
Я достал телефон, набрал скорую, но рука дрожала так сильно, что телефон выскользнул, упал на пол.
— Громов, — прошептала Настя, — ты тоже можешь пойти. Там хорошо, тихо, больше нет боли, нет одиночества, нет вины за то, что ты остался жить, когда она умерла.
Я замер.
— Лена. Она говорила о Лене.
— Ты видишь её? — спросил я хрипло.
— Вижу. Она там. Ждёт тебя. — Настя улыбнулась. — Говорит, что простила. Что ты можешь идти. Что там вы будете вместе.
Слёзы потекли по моему лицу. Я схватил Настю за плечи.
— Врёшь, это галлюцинации. Ты умираешь, мозгу не хватает кислорода.
— Нет. — Она посмотрела мне в глаза, и в её взгляде была такая ясность, такая уверенность, что я не мог не поверить. — Это правда. Она там, твоя Лена. Ждёт тебя семь лет. Говорит, что соскучилась.
Я закрыл лицо руками. Рыдал, как не рыдал с той ночи, когда Лена умерла в больнице, держа меня за руку.
— Иди с нами, — прошептала Настя. — Ты же знаешь как. Ты уже был там один раз. Просто позволь себе вернуться. Отпусти этот мир. Он не твой. Твой мир там, с ней.
Я смотрел на неё, умирающую девочку, которая говорила со мной голосом Лены, и понимал, что она права. Я не принадлежал этому миру. Не принадлежал с той ночи, когда вскрыл вены в ванной. Часть меня осталась там, в том тихом темном месте, и эта часть тянула меня обратно все эти семь лет. Можно просто отпустить, перестать цепляться за жизнь, которая давно стала чужой, пойти за Настей, за Соней, за всеми мёртвыми детьми, которые ждали меня в том месте. Пойти к Лене. Рука сама потянулась к блистеру с таблетками, упавшему на пол. Ещё оставалось несколько штук. Достаточно. Я взял блистер, вытряхнул таблетки на ладонь, посмотрел на них. Белые, маленькие, безобидные. Путь домой.
— Да, — прошептала Настя. — Иди с нами. Там лучше.
Я поднёс таблетки ко рту и остановился, потому что услышал сирену. Скорую, которую я вызвал. И вспомнил слова матери Артёма: «Скажите ей, что мёртвые не ждут, что они просто пытаются затащить её к себе, потому что не хотят быть одни». Мёртвые не ждут, они затягивают. Лена не ждала меня семь лет. Лена умерла, и память о ней стала клеткой, в которой я сам себя запер. А Настя? Настя была живой одиннадцатилетней девочкой, которую убедили, что она мертва. Больной девочкой, которую никто не смог вылечить. Девочкой, которая предпочла умереть, чем продолжать жить в мире, где она чувствовала себя чужой.
Я швырнул таблетки на пол, схватил Настю на руки, побежал к выходу. Скорая уже стояла у входа. Я передал Настю медикам, выдал быстро всю информацию.
— Снотворное, примерно двадцать таблеток, десять минут назад.
Они увезли её. Сирена взвыла, машина скрылась за поворотом. Я остался стоять у разбитой двери центра. Дрожащий, мокрый от пота, с руками всё ещё сжатыми в кулаки. Я почти сделал это. Почти пошёл за ней, в то место, где обещали покой, тишину, встречу с Леной. Но что-то остановило меня. Не здравый смысл, не инстинкт самосохранения, а понимание, что это была ловушка. Ловушка, которую расставил мой собственный мозг, моя собственная боль, мое собственное нежелание жить дальше. Настя не видела мертвых детей. Не видела Лену. Она видела то, что хотела увидеть. То, что оправдывало ее желание умереть. Как и я семь лет назад. Как и Артем, который повесился. Как и женщина из рассказа Крылова, которая вернулась к свету. Мы все видели то, что хотели увидеть. И называли это правдой.
Настю спасли. Промывание желудка, реанимация, две недели в больнице под наблюдением психиатров. Вишневский подобрал ей новую комбинацию лекарств, более агрессивную, с антипсихотиками последнего поколения. Подействовала. Через месяц Настя перестала говорить, что мертва. Начала есть, спать, улыбаться. Ольга Сергеевна позвонила мне через два месяца, сказала, что Настя идёт на поправку. Что она снова ходит в школу, общается с друзьями, живёт нормальной жизнью.
— Она спрашивала о вас, — сказала женщина. — Хочет встретиться, поблагодарить.
— Не нужно, — ответил я. — Передайте, что я рад за нее.
Я не хотел встречаться с Настей. Не хотел видеть в ее глазах то, что видел в своих. Разочарование. Злость на того, кто вернул тебя в жизнь против твоей воли. Потому что я знал, Настя не выздоровела. Она просто научилась прятать правду. Как я прятал ее семь лет. Но это было лучше, чем смерть. Или нет? Я не знал. И это пугало больше всего.
***
Прошло полгода. Весна. Город оттаял, зазеленел, ожил. Я сидел в своей квартире, разбирал старые дела. Нашёл записи по делу Насти Терентьевой. Перечитал. Всё казалось таким ясным, таким логичным. Больная девочка, синдром Катара, галлюцинации. Но одна деталь не давала покоя. Настя знала о моей попытке суицида, знала детали, которые никто не мог знать. Три минуты клинической смерти, ванная, сын, который нашёл меня. Откуда?
Я позвонил доктору Вишневскому. Он ответил не сразу. Голос уставший, хрипловатый.
— Громов, что-то случилось?
— Когда вы обследовали Настю, вы говорили с её матерью о моём прошлом?
— Нет, зачем?
— А с кем-то ещё?
— Нет, это врачебная тайна. Пауза. Почему вы спрашиваете?
— Просто любопытство.
Я повесил трубку. Значит, Вишневский не говорил. Мать Насти не знала. Никто не знал о моей попытке суицида, кроме врачей, которые откачивали меня, и моего сына, который меня нашёл. Тогда откуда Настя знала? Ответ был один, тот, который я не хотел принимать. Она действительно видела меня там. В том месте между жизнью и смертью. Видела, когда я был мёртв, три минуты. Как и Соня видела её, как и Артём видел ту девочку, которая ждала. Все дети, пережившие клиническую смерть, были связаны, видели друг друга в том месте, узнавали друг друга, когда возвращались. И значит...
Я подошёл к зеркалу, посмотрел на своё отражение. Седые волосы, глубокие морщины, уставшие глаза. Лицо человека, который прожил пятьдесят шесть лет. Или умер семь лет назад и до сих пор не знает об этом. Я поднял руку, дотронулся до стекла. Отражение повторило движение. Реально ли оно? Реален ли я? Или это просто иллюзия, как говорила Настя? Видение того, кем я хочу быть, не знаю и не уверен, что хочу узнать. Потому что если Настя была права, если я действительно мёртв и просто не признаю этого, тогда вся моя жизнь последние семь лет была ложью, притворством, игрой в живого человека. А если она ошибалась, если синдром Катара был просто болезнью, а все совпадения случайностью, тогда я чуть не убил себя из-за бреда больной девочки. Не знаю, что хуже.
Я отошел от зеркала, сел в кресло, закурил. Смотрел в окно, где за стеклом проходила обычная весенняя жизнь. Люди шли на работу, дети играли во дворе, машины проезжали по улице. Все они казались такими реальными, такими живыми, а я смотрел на них через стекло, будто они были по ту сторону, а я по эту, в месте между жизнью и смертью, где я был семь лет назад и где, возможно, остаюсь до сих пор. Только теперь я знаю, что я не один. Есть другие, дети, которые умерли и вернулись, которые видят меня, узнают меня, зовут к себе.