Я пришёл в правление к семи. Дверь в кабинет Грача была заперта. За дверью было тихо, и эта тишина мне сразу не понравилась. Иван у себя в кабинете тихим не бывал — он или ходил, или скрипел стулом, или говорил по телефону, и каждое утро у него с шести начиналось дело. Я постучал. Молчание. Постучал ещё. Молчание.
У меня от старого ранения нога моя правая в холодное утро ноет с раннего пробуждения, и я лучше других знаю, как звучит тишина за дверью. У меня в кармане висел запасной ключ — он мне как второму счетоводу полагался для приёма утренней корреспонденции. Я повернул его и вошёл.
Иван сидел в кресле, голова на плече, в правой руке — наградной пистолет тэтэ́, его «Тула-Токарев» сорок второго года. На правом виске — входное отверстие, вокруг чёрный пороховой ожог. Слева — выходное, стену за креслом забрызгало страшно. На столе — стакан, наполовину полный. На крюке у двери висел его пиджак, на пиджаке — медаль «За отвагу», единственная, которую он носил, остальные хранил у себя дома в коробке.
Я не подошёл к телу. Я закрыл дверь. И пошёл звонить старшине Бергеру.
Бергер из района приехал в одиннадцать. Грузный, потный, с папкой под мышкой, с фотографом из райцентровской газеты, которого я знал только в лицо. Бергер вошёл в кабинет, постоял, посмотрел.
— Стандартное самоубийство, — сказал он мне, — для отчёта. Жалко, конечно. Иван был неплохой человек.
— Бергер, — сказал я. — Иван — последний человек на земле, кто бы это сделал.
Бергер посмотрел на меня. Поморщил лоб. У Бергера фронт прошёл по правому плечу — он его двигал не как все люди, а будто плечо у него на петле, отдельно. Бергер был мне другом — не близким, но проверенным. С ним вместе мы три года назад разбирали дело о хищении кормов, и у нас тогда сошлось.
— Сёма, — сказал он. — Ты мне говори, что у тебя.
— Ничего у меня. Ивана убили. Я тебе пока не докажу. Дай мне неделю. Я при тебе с тобой буду — для отчёта пиши «самоубийство». А я под этим буду копать. У меня без бумажки полномочий нет, а у тебя без бумажки — мотива. Дай мне.
Он смотрел на меня минуту. Потом сказал:
— Ладно. Только тихо. И если я скажу — закрываем. Согласен?
— Согласен.
Утром я пошёл к Зине, Ивановой вдове. Она сидела на кухне, у плиты, с пустыми руками. Когда я вошёл, она подняла глаза, и я увидел, что она ничего ещё не плачет — она ещё не пришла к плачу. У неё сейчас было то, что было у моей сестры, когда у неё в сорок четвёртом погиб муж: она ещё не понимала, что навсегда.
— Сёма, — сказала она. — Иван вчера вечером мне сказал. Понедельник, говорит, в районе. Я там по одному делу с топливом. Я уже досмотрел. Сёма, что значит — досмотрел?
— Зина, — сказал я. — Иван последнюю неделю что-то писал?
— Писал, в кабинете у себя дома, — сказала она. — В субботу вечером, и потом, в воскресенье в обед. Ушёл в правление в пять, я думала — на полчаса.
— Ты не смотрела, что он писал?
— Сёма, ты что. Я в его бумаги никогда не лезу.
— Не выйдет ли посмотреть сейчас, со мной.
Мы пошли в комнату, где у Ивана стоял его дубовый стол, и шкаф для бумаг с двумя дверцами. Я открыл шкаф, она встала рядом. На полке лежала папка, серая, с надписью «По колхозу». Я её снял.
В папке, между двух бумажных листов, лежал черновик заявления, дата — суббота двадцать девятое сентября. Он был написан от руки, аккуратно, почерк ровный, как у Ивана всегда:
«Прокурору Кубанского сельского района. Прошу провести проверку по факту систематического хищения дизельного топлива и семенного материала элитного сорта „Кубанка-3“ в количестве, соответствующем крупному размеру, в колхозе „Свет Октября“. Виновного установил — Гончарик Григорий Семёнович, тракторист первой бригады. Доказательства собраны и приложены отдельной описью.»
А ниже — опись. Бочки, мешки, даты, журнальные записи по выдаче топлива на трактор номер шестнадцать. Журнал ГСМ. Запись о выдаче двух бочек тракторного дизеля Гончарику «по разрешению председателя» — пятого июля. Той самой записи, в которой Иван не давал разрешения, я знал, потому что я в правлении вёл и второй счёт по выдаче ГСМ.
Я свернул черновик с описью аккуратно, положил во внутренний карман своего пиджака.
— Зина, — сказал я. — Это пока у меня. Я тебе верну, когда будет можно.
— Сёма, — сказала она. — Что это.
— Это, Зина, причина.
Я пошёл к Бергеру.
Бергер в правлении сидел в красном уголке, разложив на столе ТТ Ивана и пинцет. Он медленно поднял глаза, когда я вошёл, и только потом я обратил внимание, что в комнате он не один — рядом сидел приехавший вместе с ним эксперт-дактилоскопист, лейтенант, фамилию которого я не запомнил. На столе перед ним стоял маленький переносной стол с порошком и кисточкой.
— Сёма, — сказал Бергер. — Что у тебя.
Я положил перед ним черновик. Он читал медленно. Когда дочитал, поднял глаза.
— Где взял.
— У Зины. В шкафу для бумаг, в папке «По колхозу».
— Это меняет.
— Это всё меняет, — сказал я.
Эксперт уже отработал по рукоятке. Он повернул ТТ к нам, ткнул пальцем.
— Здесь, — сказал он, — на нижней щеке рукоятки, есть частичный след. Не Грача — Грач на левой и на спусковом крючке, его отпечатки я с дактокарты знаю. На нижней щеке другой. Маленький, вероятно — фрагмент указательного пальца. Сличить надо. Если у вас есть кто на подозрении.
— Есть, — сказал Бергер. — Гончарик Григорий Семёнович, тракторист.
Бергер придумал ловушку чисто. Он велел вызвать Гончарика «по другому делу» — для проверки трактора. Ничем особенным мы Гончарика не насторожили: трактор номер шестнадцать действительно нуждался в плановой проверке, и Гончарик это знал. Гончарик пришёл к одиннадцати, в брезентовой куртке, в кепке набок, спокойный, играющий лицом — у него одно лицо для всех, и это лицо у него с двадцати двух лет, как будто заранее заготовленное.
Эксперт, сидя за столом, попросил его подойти — «расписаться в наряде на проверку». Гончарик расписался. Пока он расписывался, эксперт «по неловкости» уронил у себя со стола блестящий металлический скребок. Гончарик его поднял, подал. Скребок ушёл в пакет.
Мы дождались, когда Гончарик уйдёт.
— Сличаю, — сказал эксперт.
Через сорок минут он вышел из красного уголка с папкой и сказал коротко:
— Совпадает. Частичный след с рукоятки ТТ — палец Гончарика Григория Семёновича. Совпадение по семи характерным точкам. Этого для районного — достаточно. Для области — повторим в Краснодаре.
— Берём, — сказал Бергер.
Я попросил у него полчаса.
Я хотел зайти к Тимофею ШкарбанУ.
Я Тимофея подозревал. Я с ним подозревал двенадцать лет. С сорок четвёртого, когда Шкарбан, наш фронтовой командир, на переправе через Днепр приказал нашему отделению идти вперёд, не подбирая раненых. Я тогда лежал в воде, пробитый осколком в правое колено. Я попадал под ту самую переправу, под прицел немецкой шестистволки, и Шкарбан написал в лист потерь — пропал без вести. Грач, который шёл с тыла к понтонёрам, нарушил приказ, выволок меня на левый берег и положил в санчасть. С тех пор у нас с Иваном была общая жизнь, и у меня с Шкарбаном — общий счёт.
Я этот счёт двенадцать лет держал. Когда Шкарбан после демобилизации приехал в наше село, я перестал к нему ходить. Здоровались сухо. Когда у нас в правлении совещание — он не приходил, потому что я там. Он на моей совести жил, я на его.
И когда Иван был убит, я подумал: Шкарбан. Потому что у Шкарбана со мной — счёт через Ивана. Грач его в сорок четвёртом не послушался, и Шкарбан мог это держать.
Я зашёл к нему.
Шкарбан сидел во дворе, у баньки, и колол щепу. Заметил меня — выпрямился. У него глаза были голубые, выцветшие, как и у меня сейчас становились. Зимы.
— Сёма, — сказал он. — Ты с чем.
— Тимофей, — сказал я. — Где ты был в воскресенье ночью.
Он усмехнулся. Положил топор.
— Сёма, — сказал он. — Я знал, что ты с этим придёшь. Я тебя двенадцать лет ждал. Только я с этим не согласен. Я в воскресенье играл в дурака у Аркаши Зозули в крайней избе. Четверо нас было: Аркаша, я, Парамон Кубарев, фельдшер Шорников. До трёх ночи. После трёх — Аркашина жена меня домой проводила, потому что я слегка набрался. Спрашивай у всех четырёх. Спрашивай у его жены. У соседа Аркашиного сверху, через стенку — мы там слышны были. Это всё, Сёма. Я Ивана не убивал. Я с ним двенадцать лет рядом жил. Он мне ничего не должен был. Это ты мне должен.
Я молчал.
— Ты мне должен, — повторил он. — Ты на меня двенадцать лет смотришь как на своего должника. А я просто мимо прошёл. У войны свои правила, Сёма. Я в той ситуации не знал, что ты живой. Шестистволка била по нашей цепи, я вёл оставшихся, и я выбирал между «попробовать вытащить раненого, потеряв всё отделение» и «увести оставшихся». Я выбрал увести. И до сих пор по ночам этому выбору не радуюсь. Но я его сделал. И жить мне с ним мой остаток. А ты меня этим грузить перестань. Ты живой. Грач живой не благодаря мне, а вопреки моему приказу. Это правда. И с правдой этой я живу так же, как и ты живёшь с ногой своей. Уходи.
Я постоял минуту. Потом протянул ему руку. Он на неё посмотрел. Долго. Потом вытер свою о штанину и пожал.
— Тимофей, — сказал я. — Прости.
— Бог с тобой, — сказал он. — С тобой — Бог.
Я ушёл.
В правлении меня ждал Бергер.
— Я Гончарика взял, — сказал он. — Он у меня в кабинете. Я тебя жду.
Допрашивали мы Гончарика в кабинете Бергера в районной милиции. Гончарик сидел перед нами в той же брезентовой куртке, лицо у него было то же — без выражения, без испуга, без ничего. Только пальцы его лежали на коленях слишком ровно — пальцы у живых людей всегда чуть двигаются, а у Гончарика они замерли, как на мёртвом.
— Гончарик Григорий Семёнович, — сказал Бергер. — В ночь с воскресенья на понедельник, между двумя и пятью, где был.
— Дома спал.
— Кто подтвердит.
— Никто. Я один живу.
— У вас на ТТ Грача — частичный след вашего пальца. Этим ТТ Грач застрелен.
— ТТ я в прошлом году в руках держал. Грач нам с Васькой Лютенко давал стрелять по бутылкам. Я тогда и оставил.
— Грач не давал тебе свой наградной никому. Я с Зинаидой Степановной сверял, я с двумя твоими сменщиками сверял. Иван свою наградную никому из колхозников ни разу не давал. Это не его привычка.
— Значит, кто-то соврал.
— Гончарик, у меня тут перед тобой черновик заявления Грача о хищении тобой дизельного топлива и элитного зерна в крупном размере, со всеми расчётами, со всеми ссылками на номера журнальных записей. Есть бумага из колхозной заготконторы — две бочки соляры на твой трактор пятого июля без подписи председателя; первоначальная запись в журнале выдачи горюче-смазочных материалов — рукой кладовщика Сидоренко, потом исправленная, но первая запись уцелела — снова две бочки на твой номер шестнадцать. Мы вчера вечером твой трактор обыскали — две бочки, не пустые, а полные, в кузове, прикрыты соломой. Сидоренко даст показания по выдаче. Конюх Прохор Захарьевич Лещенко даст показания по тому, как видел в воскресенье в полночь в окне правления свет, и в то же время — мужскую фигуру вдоль забора в сторону задней калитки. Что скажешь.
Гончарик молчал минуту.
— Сидоренко мне в прошлом году в клубе челюсть подбил, — сказал он. — Соврёт, чтоб мне отомстить.
— А Лещенко тебе не подбивал.
— Лещенко плохо видит. Он в темноте курицу за петуха принимает.
— А черновик Грача.
— Черновик мне не интересен. Грач много чего в стол себе писал. Бумага ничего не значит.
— А отпечаток на ТТ.
— Отпечаток у меня случайно. Я уже сказал.
Бергер положил перед ним лист.
— Гончарик, — сказал он. — Я тебе под протокол объясняю. У меня тут пять опор: трактор с бочками — раз. Журнал ГСМ — два. Черновик заявления Грача — три. Свидетель Лещенко по ночной фигуре — четыре. Отпечаток твой на наградном ТТ Грача — пять. Каждая твоя версия по каждой из пяти — голословна. Я тебе предлагаю: говори правду. Будет тебе адвокат, будет тебе суд, будет приговор. С признанием — короче, без — длиннее.
— Адвоката из района, — сказал Гончарик. — Я больше ничего не говорю.
Он ничего больше и не говорил. Ни в этот день, ни на следующий, ни на третий, ни до самого суда.
Адвоката ему дали. Судили в Краснодаре через три месяца. Гончарик до конца не признал. Адвокат строил защиту: «Доказательства косвенные, отпечаток частичный, журналы бухгалтерские можно подделать, свидетели — заинтересованные.» Прокурор отвечал: «Доказательства косвенные, но в совокупности образуют единственно возможную версию событий. Никакая иная версия не объясняет одновременно все пять указанных фактов. Теория защиты предполагает заговор пяти человек против обвиняемого, каждый из которых имеет свою отдельную причину лгать — что само по себе нелепо.» Суд назначил пятнадцать лет строгого режима за умышленное убийство и хищение в крупном размере.
Я на суде не был. Я в день оглашения сел на автобус и поехал в Краснодар к матери. Мать у меня к тому году была почти слепая, в маленькой комнате на Селезнёвской, и она ждала меня с весны. Я ей не писал, что у нас в селе случилось. Я приехал, посидел с ней часа два, потом сводил её во двор посидеть на скамейке. Она держала мою руку и говорила: «Сёмушка, ты сегодня тёплый. У тебя сегодня внутри что-то отпустило, я чувствую». А я не сказал ей ничего — не потому, что не хотел, а потому, что слов не было.
Шкарбан после суда пришёл ко мне с самогоном. Поставил банку на стол, не садясь, налил мне и себе. Мы выпили молча. Потом он налил по второй. Так мы с ним сидели до полуночи. Не разговаривали особо. Он мне один раз сказал: «Сёма, я тебя двенадцать лет не звал. Теперь тебя зову. Ты приходи ко мне, как тебе захочется. Тапки мои у тебя есть в сенях с сорок шестого года, ты их там оставил, я их не вынес — и не вынесу.»
— Тимофей, — сказал я. — Я зайду.
Я зашёл к нему через неделю, потом через две, потом стал заходить в субботу вечером. Мы играли в нарды, потом в карты, иногда говорили о войне, чаще нет. Зина Иванова первое время к нам не приходила — она своё переживала одна, потом стала забегать на минутку. Принесла нам один раз большой пирог с яблоками.
Колхозом стал руководить новый председатель — Семёнов Андрей Петрович, фронтовик, друг Ивана из соседнего колхоза «Заря». Семёнов первым делом провёл осенью полную инвентаризацию по складам, по ГСМ, по семенному фонду. Кладовщика Сидоренко за подделку записи перевели на работу попроще — на молочную ферму, без права распоряжения материальными ценностями. Учёт упрощали, отчётность сводили. К весне колхоз вышел на план, к осени план перевыполнили. Виноградник под старшего звеньевого Колупайло дал лучший урожай за пять лет. Школьную пристройку, начатую при Иване, к концу мая открыли. На стене у входа в школу повесили мемориальную доску: «Председателю колхоза „Свет Октября“ Грачу Ивану Кузьмичу, открывшему эту школу, от учеников и колхозников».
Зина сама эту надпись не подписывала, но читала её каждое первое сентября, когда внуки шли в школу. В первый раз она прочла её и не плакала. Во второй раз — плакала. В третий раз — улыбалась. Так у людей в нашем селе устроено.
К весне следующего года я перестал ходить хромая медленнее, чем все. Я пошёл с обычной скоростью. Боль в правой ноге по-прежнему была, но не из-под груза, а просто — фронтовой остаток.
Так в нашем колхозе в пятьдесят шестом году один хороший человек ушёл, чтобы один молодой циничный мерзавец сел в Крайнем Севере на пятнадцать лет, а двое инвалидов фронта с двенадцатилетним долгом друг другу — расплатились. Это, может быть, не та арифметика, которую нам обещали в школе. Но другая у нас не водилась.