Нина Петровна налила мне солянку с таким лицом, будто оказывала услугу.
— Ешь, Оленька. Ты худая в последнее время.
Я была не худая. Я была такая же, как в прошлое воскресенье, и в позапрошлое. Но в этом доме я всегда была «в последнее время» какая-нибудь. Слишком худая. Слишком бледная. Слишком нервная.
Антон сел справа, как всегда. Молча взял свою тарелку, молча развернул салфетку. Я давно заметила, что у свекрови он становится тише. Не молчит — просто убирает громкость. Половина голоса, половина взгляда.
— Оленька, — сказала Нина Петровна, глядя в половник, — я вот что подумала.
Я уже знала, что она подумала. Она думала это третье воскресенье подряд. В первый раз это звучало как «время нестабильное, Оленька, мало ли что». Во второй — «мужчина должен чувствовать себя хозяином в доме». Сегодня был третий заход, и я ждала, чем она удивит.
— Я тут с батюшкой говорила, — сказала она. — Отец Димитрий объяснил. На тебе сглаз.
Я положила ложку.
— На мне сглаз?
— Ну а почему, ты думаешь, восемь лет деток нет? У всех врачей были, все анализы в порядке. А детей нет. Значит, что? Значит — энергия. Квартира-то на тебе. А мужчина в чужом пространстве не плодоносит.
Я посмотрела на Антона. Он изучал свою салфетку. Часы на левом запястье он уже поправил дважды.
— Мам, не дави, — сказал он, не поднимая головы. — Оля сама решит.
Пауза.
— Но вообще-то в этом что-то есть.
Они переглянулись. Быстро, вскользь, как переглядываются люди, которые уже всё обсудили и теперь просто отыгрывают мизансцену. Я видела это переглядывание не в первый раз. Я видела его раньше и думала: показалось. В этот раз я не подумала «показалось».
Я покрутила на пальце бабушкино кольцо. Бирюза была тёплая.
— От чего именно мы защищаемся? — спросила я.
Нина Петровна поставила половник.
— Оленька, ты всё усложняешь. Мы же семья.
— Я и не усложняю. Я спрашиваю.
— От жизни, — сказала она и наконец посмотрела мне в глаза. — От жизни, Оленька. Мало ли что.
Она налила Антону добавки, не спросив. Он не отказался.
Солянка пахла лавровым листом и пережаренным луком. Я доела молча. На обратной дороге в машине Антон включил радио громче обычного, и мы не разговаривали до самого дома.
____________________________________________________________________________________
Ночью он повернулся ко мне в темноте.
— Оль. Ты спишь?
Я не спала. Я лежала и слушала, как тикают часы на его тумбочке. Раньше я их не слышала. Тик у них тихий, деликатный — их надо поднести к уху, чтобы услышать. Но в эту ночь я слышала их так, будто они лежали у меня на груди.
— Не сплю.
— Ты не обижайся на маму.
— Я не обижаюсь.
— Она боится за меня.
Я промолчала. Антон сел, потянулся к часам. В темноте было слышно, как он надевает браслет. Щёлкнул застёжкой — тихо, привычно.
— Знаешь, — сказал он, — мама права в одном.
Всегда «в одном». За восемь лет я выучила эту формулу. «Мама перегибает, но в одном она права». «Мама лезет не в своё, но в одном она права». В одном, в одном, в одном. Если сложить все эти «одно» — получится вся наша жизнь.
— В чём?
— Если со мной что-то случится, у тебя квартира, работа. А если с тобой что-то случится — я без всего.
Я не шевелилась. Я смотрела в потолок и слушала, как он дышит рядом.
— Что со мной может случиться, Антон?
— Оль, ну не цепляйся к словам. Я про то, что семья — это общее. Давай хотя бы долю переоформим. Половину. Это же честно.
— Половину?
— Ну или как скажешь. Можно четверть. Чтобы я не чувствовал себя квартирантом.
Квартирантом он себя не чувствовал восемь лет. Сегодня — вдруг почувствовал. Я хотела сказать это вслух и не сказала.
— Я подумаю.
— Ну подумай. Только мама уже собралась договариваться. На пятницу.
Он лёг. Повернулся к стене. Через минуту задышал ровно, как человек, который сделал важную работу и теперь заслужил сон.
Я лежала и слушала его часы. Тик у них всё-таки не деликатный, подумала я. Тик у них наглый.
__________________________________________________________________________________
Я вышла за Антона в двадцать шесть. Ему было двадцать девять, он снимал комнату у метро и гордился, что снимает сам.
«Оль, мне твоя жилплощадь не нужна, я самодостаточный. Я только тебя хочу, не квартиру».
Так он сказал мне в ЗАГСе, в коридоре, пока мы ждали. У меня в руке был конверт с двумя кольцами, и я помню, как смеялась.
Квартиру мне завещала бабушка. Двушка на третьем этаже, окна во двор, липы. Я выросла в этой квартире. В детстве я сидела на бабушкиной кухне и смотрела, как она чистит картошку, стараясь, чтобы кожура снималась тонко. «Оленька, толстая кожура — значит, человек не уважает продукт». У неё была мера ко всему: к картошке, к людям, к мужчинам.
Она умерла, когда мне было двадцать три. Квартиру я оформила на себя через полгода, долго плакала у нотариуса и думала, что теперь осталась одна совсем.
С Антоном мы прожили восемь лет. Сначала — хорошо. Первые два года он возил меня на море в августе и приносил кофе в постель по субботам. Потом кофе стало реже, море — тоже. Об этом я думаю спокойно, без драмы. Так у всех.
Ребёнок не получался. Мы сходили к врачам, один за другим: к моему, к его, к общему. Все говорили одно: «У вас обоих всё в порядке. Ждите, расслабьтесь, не думайте». Мы ждали. Расслабляться не очень получалось, но мы старались.
Последние два года Антон всё чаще уезжал. Командировки — сначала раз в месяц, потом раз в две недели, потом «ну, Оль, работа такая». Я не спрашивала подробностей. Мы перестали говорить про ребёнка.
И вот теперь я стояла у раковины, мыла чашку и думала: странно. Командировок всё больше. А «давай оформим долю» — именно сейчас. И сглаз на мне появился — именно сейчас.
Бирюза на пальце нагрелась от горячей воды.
_____________________________________________________________________________________
Марине я позвонила во вторник вечером. Чай стоял на подоконнике и остывал — я налила его час назад и забыла.
— Оль, — сказала Марина после первой фразы. — Оль, ты дура?
Марина — юрист. Марина стрижёт себя сама кухонными ножницами, носит свитера, которые линяют, и зарабатывает больше всех моих знакомых. Марина не умеет разговаривать мягко. В этом её польза.
— Я пока ничего не подписала.
— Подумать хочешь? Думай. Но сразу тебе скажу: дарение отменить нельзя. Никак. Если муж не алкоголик, не наркоман и не признан судом невменяемым — всё, квартира ушла.
— Даже половину?
— Даже четверть. Отдала кусок — кусок чужой. Навсегда.
Я смотрела на своё отражение в оконном стекле. За стеклом было темно, и я видела себя лучше, чем комнату.
— Марин, он говорит, это справедливо. Что он чувствует себя квартирантом.
— Оля. — Она замолчала на секунду. Я слышала, как она прикуривает. — Оля, послушай меня один раз. Человек, который восемь лет жил в твоей квартире и не чувствовал себя квартирантом, вдруг почувствовал. Что изменилось?
— Ничего.
— Что-то изменилось. Ты не знаешь что. Может, он не знает. Может, знает, но тебе не скажет. Но что-то изменилось. И пока ты не поймёшь что — не подписывай.
— Они уже к нотариусу записались. На пятницу.
Пауза. Марина выдохнула дым — я услышала это даже через трубку.
— Оль. — Она говорила медленно. — Пусть он тебе объяснит. Не «мы семья», не «мама волнуется», не «мужчина должен». Пусть назовёт конкретную вещь, от которой вы защищаетесь. Если не назовёт — значит, защищаться надо тебе.
— От него?
— От чего-то, что он знает, а ты — нет.
Я положила телефон на стол экраном вниз. Чай был ледяной. Я вылила его в раковину и открыла кран, чтобы не думать.
Вода шумела. Я стояла над мойкой и прокручивала в голове разговор с Антоном — ночной, в темноте. Слова всплывали по одному, как всплывают со дна предметы, когда вода чуть успокоится.
«Если со мной что-то случится, ты останешься».
«А если с тобой — я без всего».
Если со мной. Что-то случится...
Я закрыла кран.
До пятницы оставалось три дня.
Продолжение 👇