Поселок Горючей Лог местные давно звали между собой «Муравейник Хромовой». Потому что главной здесь была не администрация, не участковый, и даже не отец Вениамин из обветшалой церквушки, а Анфиса Кузьминична Хромова — восьмидесятидвухлетняя старуха с лицом, будто из соленого теста вылепленным, и глазами, которые умели превращаться в две ледяные щелочки. Росту в ней было чуть, а силы хоть отбавляй. Шестеро детей, двенадцать внуков и все как на привязи. Не в одном доме, а в одном поселке, но для Анфисы Кузьминичны это была разница ничтожная, потому что любой член семьи обязан был явиться по первому ее звонку, а звонки эти сыпались как из дырявого мешка с утра до ночи.
У Хромовой не было инсульта, не было паралича, не было даже приличной гипертонии. Так, хондрозы всякие и ноющая поясница, но Анфиса Кузьминична поставила свое здоровье на поток. Она болела громко, со вкусом, с причитаниями и временами такими натуралистичными подробностями, что даже зятья, мужики в общем-то тертые, бледнели.
— Ох, детушки, — начинала она по утрам, и ее вой разносился по всей улице Школьной так, что соседские собаки подхватывали, — ох, смертушка моя пришла! Левая нога не шевелится, правую вообще не чую, сердце как воробей бьется, а потом замрет, и тишина. Похороните меня в моих сапогах, велюровое платье из комода возьмите, то, что с цветочками.
Звала она всегда первую по счету дочь — Валентину Петровну Галушкину, пятидесяти семи лет, работавшую в «Пятерочке» на Южной улице. Валентина была женщиной с лицом замученной коровы и седыми прядями в русых волосах. Ей предлагалось бежать через весь поселок, потому что мать решила умирать в четвертый раз за эту неделю.
— Валька, иродова душа, — гремело в трубке, если Валентина не успевала ответить на первом гудке. — Ты там штаны протираешь? Я тебе сказала, что умираю, а ты телефон не берешь?
Валентина бросала кассу на коллегу, натягивала пуховик и бежала. За тридцать лет такого режима она выработала скорость достойную олимпийского резерва. Прибегала, а мать сидела в кресле, и нога у нее прекрасно шевелилась, но лицо было такое страдальческое, что любой врач заплакал бы и выписал чего-нибудь успокоительного.
— Принесла? — спрашивала старуха, не здороваясь.
— Мам, ты чего? Я с работы.
— С работы! А я, думаешь, с прогулки? Я тут помираю. Где ряженка? Где хлеб черный, я же звонила вчера, чтобы купила. И мятный чай кончился, ты мне мятный чай две недели не покупаешь, нарочно, да? Извести меня хочешь? Дочка твоя, Светка, прости господи, приносила какую-то дрянь в пакетиках, я это пить не буду. Мне травы надо, чтобы настоящие. Ты что, не понимаешь, у меня печень закрывается, мне без мяты никак.
— Мам, у тебя печень в прошлом году на УЗИ...
— Ты мне не умничай! — старуха стучала костяшками пальцев по подлокотнику кресла. — Нашлась умница! В своем «Пятерочке» ценники переставлять научилась, а лечить мать не умеешь. Иди, принеси. И внучку захвати, пусть полы протрет, я тут тазик уронила, сама поднять не могу. Смерти моей ждешь.
Валентина вздыхала.
— Какая же ты вредная, мам, — говорила дочь уже на выходе.
— А ты помолчи, — отвечала Анфиса Кузьминична, не поворачивая головы. — Я твоя мать. Меня Бог на землю послал, чтобы вас, идиотов, воспитывать. Только все без толку. Иди уже, не ной.
Ремонт в доме Хромовой производился с завидной регулярностью, потому что старуха каждую весну начинала находить новые недостатки в своей избе. То крыша протекает, хотя дождя не было три недели, то в сенях сквозняк, и у нее радикулит заточил. То обои в спальне позорные, купила их когда-то дочь Зинаида, так теперь Зина же и должна переклеивать, а вместе с ней — два мужика, сын Петр и внук Павел, который работал физруком в местной школе, но по факту был у бабки на побегушках. Павел, здоровый парень под два метра, приходил каждую субботу с инструментом, потому что Анфиса Кузьминична заявляла, что у нее «гвоздь из плинтуса вылез, можно ногу порезать».
— Пашка, зараза ты ленивая, — говорила она, пока внук ставил пятую по счету розетку в кухне, хотя в этой кухне не было приборов, требующих пяти розеток. — Ты это, не филони. Я тебя для дела растила. Прибей мне тут полку. И там прибей. И в сенях доску смени, я туда ногой попадаю.
— Ба, там доска новая, ты сама велела две недели назад сменить.
— Так я того, я помню, — старуха щурилась. — А теперь она скрипит. Переделай. И не спорь со мной. Я тебя знаю, ты без меня через неделю в милицию попадешь. Или в город сбежишь, а там тебя быстро научат.
Главная статья семейного бюджета Хромовой — продукты. Сама Анфиса Кузьминична в магазин не ходила лет пятнадцать, после того как во второй раз «упала в обморок» у кассы и потребовала скорую и чтоб все дочери приехали. С тех пор доставка продовольствия была налажена как в Кремле: старшие дочери привозили основную бакалею и молочку. Средняя дочь, трудившаяся в «Красном и Белом», привозила то, что в народе называлось душевным — красное вино для аппетита, белое для сна, а также иногда для растирания. Внучки из кафе «У Басика» тащили полуфабрикаты, салаты и раз в месяц большой торт. Два сына, Петр и Николай, один историк в школе, другой — дворник там же, приносили муку, сахар и крупы, купленные на оптовой базе. Остальные внуки тащили мешки с картошкой, морковкой и ведра с огурцами. В итоге у Анфисы Кузьминичны кладовая ломилась от запасов, а она все равно отправляла очередную дочь за пачкой соли, потому что «вы всё съели, сороки, я себе оставить не могу».
— Мам, да у тебя три пачки соли в шкафу! — кричала Екатерина, средняя дочка, работавшая в «Красном и Белом» на перекрестке, женщина с характером, которая еще пыталась спорить.
— Катись ты, — шипела старуха. — Три пачки! Одна просроченная, вторая какой-то «Экстра», я эту гадость не ем. Я тебе сказала — принеси соль «Илецкую», помол номер ноль, и чтобы бумажный пакет был. И чтоб до шести вечера.
Екатерина выходила из материнской избы красная, шевелила губами, но ехала в магазин. А скажут люди? Мать уже два раза в неделю помирает, но вдруг в этот раз по-настоящему?
Сложнее всего было с молодежью. Внуки, особенно те, которым перевалило за двадцать, начинали бунтовать. Им хотелось в большой город, в Москву, куда-то, где есть ночная жизнь, девушки не в дутых пуховиках, и где можно не слышать бабкиного речитатива через три дома. Самой бунтарской была внучка Лариса, девушка двадцати трех лет с красными волосами. Лариса однажды заявила при всех, что она собирает чемодан и уезжает в Краснодар.
— Чего? — ужас был в том, что Анфиса Кузьминична это услышала. Слышала она вообще все. У нее был слух, как у летучей мыши, и информаторы среди детей, которые, опасаясь гнева матери, стучали на собственных отпрысков. — Это кто здесь уезжать собрался? Ларка, пойди сюда.
Лариса подошла, скрестив руки на груди, вся такая независимая, накрашенная в четыре слоя.
— Ну, ба, я уже взрослая. Мне двадцать три. Хочу попробовать жить сама. Не в поселке же мне вековать.
— Взрослая, — старуха хмыкнула. — Взрослая она. Кто? Взрослая? Ты даже чашку в руках удержать не можешь. Куда ты поедешь? В Краснодар! А что ты там умеешь? Кофе подавать? Так там таких как ты вагоны. Разденут, и будешь ты там, прости господи, копейки собирать, а мать твоя, Зинка, будет тебе из дому высылать.
— Ба, ну ты чего начинаешь? — Лариса покраснела до корней волос. — Я деньги зарабатывать умею.
— Зарабатывать! — старуха вскочила с кресла с такой скоростью, что любой наблюдавший за ее «больной ногой» удивился бы. — Ты, Ларка, без меня — ноль без палочки. Я тебя с трех лет учила уму-разуму. А ты бежать? От родной бабки? У меня сердце, между прочим! Ты как об этом подумала? Я сейчас давление померяю, оно за сто восемьдесят, а ты мне про Краснодар! Садись вот сюда, пей чай.
Чай был уже готов, как всегда. С травками. Настой получался душистым, с ментоловым холодком, и после двух чашек хотелось только лечь на диван и смотреть в потолок, размышляя о вечности. Лариса выпила чай, потому что бабка положила ей руку на плечо, а это означало, что неповиновение карается. Старуха могла и ложкой в лоб запустить, и вообще была не из тех, кто терпит пререкания. Через полчаса Лариса уже клевала носом, а потом засобиралась домой, потому что завтра рано на работу в кафе, и Краснодар вдруг показался каким-то далеким и ненужным, и вообще там дожди, а дома своя комната, интернет.
— Вот и молодец, — говорила Анфиса Кузьминична, провожая внучку взглядом.
С особо буйными — теми, кто не поддавался на мяту с мелиссой, — старуха использовала тяжелую артиллерию. Во-первых, кошачьи капли. Назывались они «Кот Баюн Релакс» и продавались в ветеринарной аптеке как успокоительное для агрессивных котов. Анфиса Кузьминична держала их за иконой в красном углу, в пузырьке из-под корвалола. По три капли на сахар — и самый лютый бунтарь через двадцать минут начинал зевать и говорить, что жить, в общем-то, неплохо, и город — это все суета, а здесь огородик, курочки, спокойствие. Ее сын Николай, дворник, мужик под пятьдесят, однажды заикнулся, что съездил бы на недельку к товарищу во Владимир. Анфиса Кузьминична всплеснула руками, запричитала, что он ее, старую, бросает, что товарищ его алкаш и вор, а потом вручила сыну кружку чая с тремя каплями «Кот Баюна». Коля допил, покряхтел, а через час сидел на завалинке и философствовал о том, что Владимир — город исторический, но там везде пробки, лучше уж в Горючем Логу, и вообще ему срочно надо покрасить мамкин забор, потому что старая краска облезла.
— А ты не бузи, — сказала тогда старуха и добавила в свою кружку немного коньяку для себя. — Я лучше знаю, где тебе хорошо.
Еще одна серьезная статья — домашний ремонт, который дети и внуки делали не покладая рук. Анфиса Кузьминична объявляла, что у нее того и гляди рухнет потолок. Весной она затевала замену всех плинтусов, летом перекладку печи, осенью утепление окон. Зятья кидали жребий, кому ехать в строительный магазин, внуки носили цемент, доски, вагонку, а Анфиса Кузьминична сидела в кресле и командовала:
— Петька, не туда повернул! Ты, что ли, печник? Я сорок лет в этом доме живу, я лучше тебя знаю, куда угол ставить. А ты, Федор, не суйся со своим уровнем! У меня глаз алмаз. Клади вот так, чуть левее. Еще левее. Переделывай.
Федор, мужик уже за шестьдесят, кряхтел, перекладывал, потом оказалось, что бабка имела в виду правое направление. Но никто не спорил. Один раз спорил зять Сергей, муж Зины, когда Анфиса приказала ему вырезать кусок пола в сенях, потому что «там мыши ходят». Сергей сказал, что мышей не слышно, что пола жалко и вообще он пришел в гости, а не работать. Старуха тогда не стала кричать. Она закрыла глаза, вытянула ноги и очень тихо сказала:
— Ну, как хочешь. Я, видно, никому не нужна. Лежу здесь с этими мышами. А он в гости пришел. Иди, зять, ужинай, а я тут, может быть, до завтра не доживу. Тебе же легче будет, дом мой получишь.
Зять покраснел, плюнул, взял ножовку и к одиннадцати вечера вырезал идеально квадратную дырку в полу, в которую потом все равно пришлось заколачивать фанеру, потому что никаких мышей там не оказалось.
Дети снабжали мать не только едой и ремонтом, но и деньгами. Формально никто не отдавал ей зарплату, но каждый раз, когда она говорила: «Ох, лекарства нужны, дорогие, а пенсия маленькая», — дочери подкидывали по две-три тысячи. Внуки отдавали по пятьсот рублей «на карманные расходы». На самом деле у Анфисы Кузьминичны на книжке лежало уже под триста тысяч, плюс наличными в трех носках и под матрацем. Но она продолжала жаловаться на бедность и требовала, чтобы ей покупали новую микроволновку, потому что старая «искрит на всю улицу».
Микроволновку купили дети вскладчину. Потом новый холодильник, когда старуха сказала, что у нее «продукты портятся и она из-за этого похудела на три килограмма». Никто, естественно, не проверил, портится ли что-то в старом холодильнике.
Анфиса Кузьминична вообще была мастерица наводить ужас. Она знала все слабые места каждого члена семьи.
— Мам, ну зачем ты так? — говорил Петр, когда она после похвалы сменяла тон на угрожающий. — Я же принес тебе варенье из черной смородины, как ты просила.
— Принес, — соглашалась старуха, тут же переключаясь на новую тему. — А чего мало? Ты на мне, старой, экономишь? Ну варенье, а где сметана? Надо сметаны деревенской, не магазинной.
— Мам...
— Всё, — отрезала она. — Иди, не отвлекай. И внучат пришли завтра, забор красить. Я сказала, забор. Пусть придут в девять утра, и чтобы без этих ваших «телефонов». Краска в сенях, синяя. Иди уже, Бог с тобой.
Кто хотел бы жениться на такой женщине? Она сама об этом иногда задумывалась, особенно когда смотрела вечерние передачи про любовь. Но тут же трезво оценивала перспективы. В поселке старики были или спившиеся, или занятые. А Анфиса Кузьминична, если бы привела в дом мужа, заставила бы его работать наравне с детьми, а то и больше. Мужчина должен был бы красить заборы, менять трубы, таскать картошку из погреба и главное — терпеть ее характер. А он, весь из себя старенький, наверняка захотел бы покоя. Но какой покой с бабкой Хромовой? Она и собственных детей не жалела, а чужого тем более.
Впрочем, иногда она намекала дочкам: мол, приглядите мне кого, одиноко мне, старухе, в кровати холодно. Дочки делали вид, что не слышат.
— Я своего Ваську столько лет терпела — любила говорить она. — И тот, царствие небесное, не всегда угодить умел. Хотя обидно, конечно. В моем возрасте многие уже на том свете, а мне некому даже комплимент сказать.
Комплименты ей говорили только внуки, когда хотели получить от нее поблажку.
— Бабуля, ты сегодня прекрасно выглядишь, — лепетал внук Павел, мечтая не красить забор, а пойти с девушкой в кино. — Красивая ты у нас.
— Заткнись, лизоблюд, — отвечала Анфиса Кузьминична, но беззлобно. — Знаю я твои подходы. Ну ладно, иди, но до восьми дома. И смотри мне, без этих твоих городских штучек.
Самое удивительное, что дети и внуки Хромовой действительно не стремились уехать. После многих лет обработки у них сформировалось стойкое убеждение, что в Горючем Логу хорошо. Что в городе — грязь, преступность, дороговизна, нет огородов, нет этой их коллективной ответственности перед бабкой. Что «Красное и Белое» и «Пятерочка» — это надежные места работы, а кафе «У Басика» дает неплохие чаевые, если хорошо крутишься. Что историк в школе — это почетно, а дворник — не стыдно, если все равно летом на овощах подрабатываешь.
И только иногда, по ночам, кто-нибудь из молодежи глядел в интернете фотографии Москвы, вздыхал, но, вспомнив бабкин заварник и ледяные щелочки глаз, закрывал вкладку и шел спать. Утром на работу. А по дороге, конечно, надо занести бабке хлеба и ряженки, потому что она звонила в семь утра и заказала.
К концу дня, когда Анфиса Кузьминична укладывалась в свою кровать под двумя пуховыми одеялами, над ней висела икона Казанской Божьей матери, а под подушкой лежал пузырек с кошачьими каплями. Она обводила взглядом комнату — стены, которые дети переклеили, пол, который перестелил зять, окна, что мыла внучка Лариса еще до своего неудавшегося побега, — и думала: хорошо. Пусть боятся, пусть бегают, пусть приносят. Потому что иначе — что? Иначе она останется одна, а одна она не умела. Не умела ни есть в одиночку, ни болеть без зрителей, ни умирать без паники.
— Ох, — вздыхала она для профилактики, накрываясь одеялом. — Смертушка моя. Приходи завтра, сегодня уж поздно. Детей жалко, бедных. Спят небось, умаялись за день.
Через полчаса она храпела на весь дом, а в полпервого ночи вдруг просыпалась и отправляла сообщение в общий чат: «Кто не спит, принесите мне таблетку валерианы, сердце прихватило». И кто-то обязательно нес.
Соседки завидовали черной завистью: у нее дети каждый день, а у них раз в полгода.
— Повезло Анфисе, — говорили они. — А что она для них делает? Да ничего.
А Анфиса сидела в кресле, смотрела телевизор, пила свой чай с мятой и ждала, когда очередная дочь принесет ей свежей сметаны. Дверь открылась — это была Валентина, запыхавшаяся, с пакетом.
— Мам, я принесла. И полы тебе внучка завтра помоет. Не кричи только.
— А я и не кричу, — ответила Анфиса Кузьминична. — Я тихая сейчас. Болею. Иди, не мешай. И прикрой дверь, сквозит. Всё, с Богом.
Дверь закрылась. Старуха осталась одна, но ненадолго.