Я зашла в его кабинет через месяц после похорон. И поняла, что не знала человека, который называл меня дочкой.
Ключ повернулся туго. Замок не открывали давно, и я даже обрадовалась – может, не надо? Но дверь поддалась, и меня встретил запах. Старая бумага, пыль, что-то деревянное и терпкое. Кабинет пах так же, как при нём. А может, это книги так пахли всегда.
Стеллаж был от пола до потолка. Три секции, пять полок в каждой. На верхних – какие-то справочники в синих переплётах, на средних – художественная литература, на нижних – папки и коробки. Я знала этот стеллаж с детства. Я брала с него «Трёх толстяков», потом «Мастера и Маргариту», потом вообще ничего не брала, потому что читала в телефоне. Он сидел в этом кресле каждый вечер. Листал, подчёркивал карандашом, делал пометки на полях. И я думала: какой умный папа. Как много знает. Как спокойно с ним.
Спокойно.
Я провела пальцем по корешкам. Пыль осталась на подушечках – серая, тонкая, как пепел. Ноги сами подогнулись, я села на пол, прислонившись спиной к стеллажу. Напротив – его кресло. Пустое. Обивка протёрта на подлокотниках. Я не плакала. Я смотрела на этот стеллаж и не знала, с чего начать.
Я вытащила первую книгу наугад. Толстый том, бирюзовая обложка, бумага пожелтела по краям. «Анна Каренина». Я открыла, и что-то скользнуло вниз, упало на пол с тихим шорохом. Газетная вырезка. 1987 год. Я подняла её и прочитала. Статья о каком-то заводе, о перевыполнении плана, о передовиках производства. Мелкий шрифт, пожелтевшая бумага, сгибы посередине. Она лежала между страниц, где Вронский смотрит на Анну в первый раз.
Почему он хранил это тридцать девять лет?
Я перевернула вырезку. На обороте – его почерк. Три цифры. Похоже на код города. И слово «перезвонить». Я тогда ещё не знала, что это только начало. Я потянулась за следующей книгой. И ещё одной. И ещё. Закладки выпадали из каждой третьей. Билеты в театр, программки, сухие кленовые листья, обрывки чеков. Кто-то хранит воспоминания в коробках. Мой отец хранил их между страниц.
Я стала перебирать закладки снова и снова. Доставала, смотрела, складывала в стопку, потом доставала заново – будто боялась, что они исчезнут, если я не удержу их в руках. Семь. Двенадцать. Девятнадцать. Руки дрожали. Бумажная пыль щипала глаза. Я потёрла веки – и на пальцах осталась чёрная грязь от краски с книжных корешков. В зеркале напротив я выглядела так, будто плакала. Глаза красные, под ними чёрные разводы. Но я не плакала.
На нижней полке, зажатую между словарём Даля и сборником рецептов (откуда у него рецепты?), я нашла тетрадь. Обычная общая тетрадь в серой обложке. Листы пожелтели по краям, чернила выцвели. Я открыла. Почерк отца, но я его почти не узнавала – буквы мелкие, строчки сползают вниз, слова зачёркнуты, переписаны, снова зачёркнуты. Он вёл дневник. Я не должна была это читать. Но я читала.
«Сегодня опять совещание. Делают вид, что слушают. Я делаю вид, что верю. Это называется работа.»
«Сказал дочке, что устал на заводе. Она обняла. Соврал.»
«Мне пятьдесят, а я всё ещё не знаю, кем хотел стать.»
Я перелистывала страницу за страницей. Пальцы сжимали обложку так сильно, что затрещал переплёт. Где этот человек, который сидел в кресле с книгой и улыбался? Где папа, который учил меня кататься на велосипеде и говорил, что главное – честность? Он ненавидел свою работу. Он врал, что устал. Он мечтал стать кем-то другим.
Я отложила тетрадь. Пошла на кухню, налила в чайник воды и поставила на плиту. Пока вода грелась, я стояла у окна и смотрела на пустой двор. Чайник закипел, я заварила чай. Сделала глоток и не почувствовала вкуса. Я оставила чашку на столе и вернулась в кабинет.
Подошла к стеллажу. На полке с поэзией – Есенин, Ахматова, Цветаева – все эти книги были потрёпаны больше других. Я вытащила «Стихотворения» Ахматовой. Книга открылась сама собой, на странице, где бумага истончилась от времени и пальцев. И там лежала закладка. Но не газетная вырезка. Листок из тетради в линейку, сложенный вчетверо. Я развернула. Женский почерк. Круглые буквы, наклон влево, точки вместо запятых. Стихи.
«Ты обещал звонить, но молчишь второй месяц.
Я понимаю – нельзя. Я и не прошу.
Просто скажи, что ты жив, что у тебя всё хорошо.
Мне хватит одной фразы.»
Я перевернула листок. На обороте – его почерк. Коротко. Всего три слова.
«Жив. Всё хорошо.»
Сердце колотилось где-то в горле. Я перевернула страницу. Там была ещё одна закладка. И ещё. Стихи, записки, сухие цветы – они лежали между страницами Ахматовой, как тайник. Разные почерки. Разные имена. Ни одного маминого.
Я сжала край книги до хруста. В голове как будто щёлкнуло. Командировки. Командировки, в которые он уезжал каждую осень и весну. «На две недели, дочка. Привезу тебе подарок». Он привозил мне магнитики на холодильник. Я сидела на полу с раскрытой Ахматовой в руках. На кухне остывал нетронутый чай. А я смотрела на эти листочки и не узнавала почерк человека, который учил меня честности.
Я думала, что хуже уже не будет. Я ошиблась.
Из «Доктора Живаго» выпала картонка. Маленький прямоугольник, пожелтевший по краям. Билет в кинотеатр «Россия». Сеанс в девятнадцать тридцать. Дата – двенадцатое марта тысяча девятьсот девяносто четвёртого года. Мне тогда было шесть. Папа уехал в командировку, и мама кормила меня кашей из голубой миски. Только из такой я ела. Я помню эту миску. Я помню, как сидела на кухне и смотрела на её голубые цветы. И помню, что папы не было долго. Очень долго...
Я перестала дышать на несколько секунд. Потом встала, подошла к его столу, открыла ящик. Документы. Письма. Фотографии – мы с ним на речке, мама на фоне ели, я в песочнице. И его лицо. Оно смотрело с каждого снимка, улыбалось, щурилось на солнце. Идеальный папа. Я провела пальцем по дате на билете. Двенадцатое марта. Где он был в этот день? В каком кинотеатре? С кем? Я села на пол. Билет лежал на ладони. Лёгкий, жёлтый, почти невесомый, а давил на руку, как гиря.
Что бы я сделала, если бы узнала это при его жизни? Устроила скандал? Перестала разговаривать? Он сидел бы в этом кресле, а я стояла бы в дверях и молчала. Но он не сидит. И я не стою. Я сижу на полу с билетом в кино, которому почти тридцать лет, и понимаю: я никогда его не знала. Никогда.
Я не знаю, сколько просидела на полу. Часы на стене щёлкали, но я перестала следить за стрелками. Солнце переместилось с одного окна в другое. В воздухе кружилась пыль. Я собрала закладки в стопку. Газетные вырезки, билеты, письма, стихи на тетрадных листках – всё это разноцветное, разнокалиберное, чужое. Я смотрела на них и представляла, как отец берёт с полки книгу, находит между страниц чьи-то стихи, перечитывает и кладёт обратно. Не выбрасывает. Кладёт обратно.
Я встала. Подошла к стеллажу. Убрала все книги на места. Даже те, которые начала читать. Тетрадь с дневником положила туда же, где нашла. Закладки – каждая в свою книгу. Я не разобрала стеллаж. Я оставила его почти таким же, каким он был.
Взяла ключ от кабинета. Вышла в коридор. Закрыла дверь. Два оборота – щёлкнул замок. Ключ я положила на верхнюю полку шкафа в прихожей. Туда, где хранились старые фотографии и ненужные мелочи. В кабинете пахло старой бумагой и тишиной. А я стояла в прихожей и не знала, какое у меня лицо – злое, грустное или вообще никакое.
Что бы вы сделали на моём месте? Оставили бы всё как есть или выбросили без сожаления?