Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Учитель - Глава седьмая

Приходит зима, и вместе с ней — новые испытания. Глаша тяжело простужается, и Александр Иванович, рискуя собственной репутацией и здоровьем, дни и ночи проводит у её постели. Деревня, прежде осуждавшая, начинает уважать его за верность и заботу. Выздоровев, Глаша впервые называет его по имени — без отчества, просто «Саша». В этом коротком слове — вся их будущая жизнь. Все главы Ноябрь пришёл с ветрами и первыми заморозками. Река стала, покрылась сизым, ноздреватым льдом, и бабы перестали полоскать бельё в проруби — боялись, что лёд проломится. Поля опустели, и только вороны, чёрные, как угли, сидели на голых берёзах и хрипло перекликались с утра до вечера. В школе стало холодно. Печь-«буржуйка» грела плохо: дым шёл не в трубу, а в комнату, и ученики сидели в пальто, кашляли, шмыгали носами. Александр Иванович отменил занятия для младших, которые жили далеко, а сам каждый день ходил в школу, топил печь, занимался с теми, кто приходил — с Митькой, с Анкой, с Федотом. Учил их писать и чит

Приходит зима, и вместе с ней — новые испытания. Глаша тяжело простужается, и Александр Иванович, рискуя собственной репутацией и здоровьем, дни и ночи проводит у её постели. Деревня, прежде осуждавшая, начинает уважать его за верность и заботу. Выздоровев, Глаша впервые называет его по имени — без отчества, просто «Саша». В этом коротком слове — вся их будущая жизнь.

Все главы

Ноябрь пришёл с ветрами и первыми заморозками. Река стала, покрылась сизым, ноздреватым льдом, и бабы перестали полоскать бельё в проруби — боялись, что лёд проломится. Поля опустели, и только вороны, чёрные, как угли, сидели на голых берёзах и хрипло перекликались с утра до вечера.

В школе стало холодно. Печь-«буржуйка» грела плохо: дым шёл не в трубу, а в комнату, и ученики сидели в пальто, кашляли, шмыгали носами. Александр Иванович отменил занятия для младших, которые жили далеко, а сам каждый день ходил в школу, топил печь, занимался с теми, кто приходил — с Митькой, с Анкой, с Федотом. Учил их писать и читать, а они учили его выживать в этой суровой, непривычной для него жизни — колоть дрова, ставить самовар, чинить валенки.

Глаша видела его редко — он возвращался затемно, усталый, замёрзший, и они успевали только переброситься парой слов за ужином. Но в этих коротких встречах, когда их глаза встречались, было больше, чем в долгих разговорах летом.

— У вас губы синие, — сказала она как-то, подавая ему кружку с горячим молоком. — Вы бы шарф повязали потеплее.

— Некогда, — ответил он. — Утром бегом в школу, вечером — домой. А шарф я засунул куда-то и найти не могу.

Она тогда ничего не сказала, а на другое утро на его стуле, возле кровати, висел новый шарф — серый, шерстяной, домашней вязки. Александр Иванович надел его и почувствовал, как тепло разливается по шее, по груди, по всему телу. Потом заметил, что на шарфе вышита маленькая буква «А» — неровная, но старательная.

«Александр, — подумал он. — Или, может быть, А — это любовь?»

Он не знал. Но шарф носил, не снимая, даже в избе, и Марфа Васильевна, видя это, только вздыхала и качала головой — то ли осуждая, то ли радуясь.

В конце ноября случилось то, чего он боялся больше всего.

Глаша слегла. Началось с лёгкого кашля, потом поднялась температура, и она, всегда бодрая и деятельная, вдруг обессилела, лежала на печи, укутанная в тулуп, и бредила. Марфа Васильевна ставила горчичники, поила малиновым чаем, натирала гусиным салом, но ничто не помогало. Глаша горела, как свеча, и с каждым днём таяла.

Александр Иванович видел это и сходил с ума. Он бросил школу, договорившись о замене со старостой, и дни напролёт сидел у её постели. Держал за руку, клал на лоб мокрые тряпки, шептал какие-то бессвязные, ласковые слова, которых никогда раньше не говорил.

— Глашенька, ты слышишь меня? — спрашивал он, когда она открывала мутные, ничего не видящие глаза. — Выздоравливай. Я тебя жду. Мы же весной... помнишь?

Она иногда кивала, иногда улыбалась — слабо, через силу, — и снова проваливалась в тяжёлый, лихорадочный сон.

Марфа Васильевна, глядя на него, сначала хмурилась, потом смягчилась и однажды сказала:

— Батюшка, вы бы шли отдохнули. Я сама посижу. Не дай Бог, сами сляжете.

— Не могу, — ответил он, не оборачиваясь. — Я без неё не могу. Если она умрёт — я не знаю, что делаю.

— Не умрёт, — твёрдо сказала Марфа. — Я ей не дам. И вы не давайте. Только себя берегите. Она живая, молодая, выкарабкается. А вы, смотрю, на измор.

Он не послушался. Сидел и сидел, пил бесконечный чай, жевал сухой хлеб, забывал, когда ел в последний раз.

На четвёртый день Глаше стало лучше. Жар спал, и она открыла глаза уже ясные, осмысленные. Увидела Александра Ивановича, склонённого над ней, бледного, с красными от бессонницы глазами, и прошептала:

— Саша...

Он вздрогнул. Она никогда не называла его по имени, без отчества. Только «Александр Иваныч» — почтительно, немного печально. А тут — «Саша».

— Глаша, — ответил он, беря её руку. — Ты жива.

— Жива, — улыбнулась она. — Ты меня не отдал.

— Не отдал, — подтвердил он, и по его щекам потекли слёзы — глупые, счастливые, давно не бывалые.

Она вытерла их худой, ещё горячей ладонью и сказала:

— Не плачь. Всё хорошо. Теперь всё будет хорошо.

Марфа Васильевна, стоявшая в дверях, перекрестилась и вышла, тихо притворив за собой дверь.

Через неделю Глаша встала. Была она по-прежнему слабой, бледной, с глубокими тенями под глазами, но дух её укрепился, и она уже садилась прясть у окна, а вечерами, когда Александр Иванович возвращался из школы, просила его почитать вслух — ту самую, зачитанную до дыр, книжку Пушкина.

Он читал, а она сидела в углу на лавке, поджав под себя ноги, и слушала, и глаза её сияли. И ему казалось, что в этом тихом, камерном свете лампы он понимает каждую строчку по-новому — не умом, а сердцем, будто стихи были написаны про них, про эту зиму, про эту избу, про эту любовь, которая согревает сильнее всякой печки.

Слухи в деревне поутихли. Те, кто осуждал учителя, теперь смотрели на него с уважением — не бросил, не уехал, выхаживал, как родную. Мельничиха Агафья, главная сплетница, первая принесла Марфе кусок холста — на новую рубаху для учителя, «за усердие». Принято было молча, но с достоинством.

К Рождеству Глаша окончательно поправилась. В сочельник они втроём — учитель, Глаша и Марфа Васильевна — сидели за столом, пили узвар и жевали кутью. За окном — сугробы по пояс, звёзды рассыпаны по небу, как бисер. И в избе — тепло, покой, и то особенное чувство, когда ничего не надо, некуда спешить, потому что главное уже случилось или случится непременно.

— Александр Иваныч, — сказала Глаша, когда Марфа вышла ненадолго. — Вы меня не разлюбите? За то, что болела, за то, что чуть не умерла? За то, что я таких хлопот наделала?

— Разлюблю? — переспросил он, и глаза его стали серьёзными, почти строгими. — Глаша, я тебя не любил никогда так сильно, как когда ты лежала без памяти. Я ведь понял тогда — без тебя мне не жить. Совсем.

Она потупилась, покраснела и тихо сказала:

— И мне без вас — не жить. Теперь уж точно.

В дверях кашлянула Марфа Васильевна — давая знать, что вернулась. Они замолчали, но их руки под столом сцепились и не расставались до тех пор, пока не пришло время ложиться спать.

В ту ночь Александр Иванович долго сидел у окна, смотрел на снег и думал о весне. Она казалась ему теперь не сроком для ожидания, а обещанием — того дня, когда он войдёт в церковь, возьмёт Глашу за руку и скажет те слова, которые должно сказать. Не модные, не книжные, а древние, сильные, которыми люди связывали свои судьбы века назад.

«За каким чёртом я ехал в столицу? — спросил он себя в который раз. — Зачем мне были те города, те люди, те разговоры? Всё — здесь. Всё — сейчас. Всё — навсегда».

Он подошёл к иконам, неловко, по-непривычному перекрестился и прошептал:

— Господи, спасибо. За всё спасибо.

И сам не заметил, как заснул — стоя на коленях, уронив голову на край стола. А под утро Глаша накинула ему на плечи полушубок — тихо, чтобы не разбудить, — и вернулась на свою лежанку, улыбаясь в темноту.

Декабрь перевалил на вторую половину. Рождество прошло, наступал Новый год — 189... какой-то. Им было всё равно на цифры. Они жили вне времени, в том пространстве, которое отмерялось не днями и часами, а биением сердца, взглядом, прикосновением, общим дыханием.

Зима казалась долгой, но за ней обязательно придёт весна. И они знали — дождутся.

Продолжение тут

Кому понравилось ставьте лайки, а поделиться впечатлениями можно в комментариях
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :