Сорок четыре дня – это три миллиона восемьсот одна тысяча шестьсот секунд. Я знаю, потому что считала. На десятый день я остановилась – цифры начали сами раскладываться в голове, как столбцы в отчёте, и это меня испугало. На одиннадцатый я считать перестала. На двенадцатый – начала снова, но иначе.
Меня зовут Вера Аркадьевна. Мне сорок девять. Я аудитор – двадцать два года в одной фирме, пять последних лет – главный. Я была одна не потому, что не сложилось. Я была одна потому, что выбрала. Двадцать лет назад это было решение. Семь лет назад – уже привычка. В сорок девять – уже паспорт.
В январе мне сделали операцию на позвоночнике. Грыжа, конструкция, металл. Я готовилась к ней полтора года, как готовятся к сделке. Документы, врачи, сроки, два запасных варианта. Лучшая клиника, лучший хирург, отдельная палата. Я платила за то, чтобы быть одна.
Через четыре дня после операции меня перевели из реанимации в палату четыреста двенадцать. Везла каталка, везла санитарка, везла медсестра по фамилии Лариса – я запомнила, потому что она первой произнесла моё имя без отчества: «Вера, потерпите, голубчик мой». Я не сразу поняла, что в палате нас двое. Не двое женщин.
У окна, на второй кровати, лежал мужчина. Лет пятидесяти трёх, не больше. Правое плечо у него было ниже левого – на полсантиметра, я заметила сразу, у меня глаз на пропорции. Голова из-за этого склонялась чуть вправо. Он смотрел в потолок и ничего не сказал, когда меня вкатили.
– Лариса, – позвала я. Голос у меня ровный, без подъёмов и спадов, как будто я зачитываю позиции отчёта. В больнице эта ровность стала глуше – будто на полтона ниже обычного. – У меня же была заявка на отдельную.
– У вас была, голубчик. А койка у нас одна свободная. Палата на двоих.
– Я платила.
– Деньги вернут, – сказала Лариса спокойно, как будто это было обычное дело. – У нас тут не санаторий, голубчики мои. По тяжести кладём, а не по списку. У вас и у Льва Михайловича – обоим лежать долго. Тяжёлые – к тяжёлым.
Она ушла. Дверь закрылась. Я лежала на спине, потому что иначе было нельзя. Потолок надо мной был белый, с одной круглой лампой посередине и одной квадратной над моей кроватью. Та, что над изголовьем, моргала. Я закрыла глаза и сосчитала до пятидесяти.
– Сорок дней, – сказал мужчина у окна. Я не заметила, что он повернул голову.
– Что?
– Лариса вам сказала «долго». Это сорок дней минимум. У меня уже шесть.
Я не ответила. Мне надо было подумать. Подумать – это моё базовое состояние, и оно вернулось ко мне, как только я услышала чужой голос рядом. Я подумала вот что: ноутбук у меня врач отнял, потому что нагрузка на позвоночник запрещена. Книгу держать перед лицом больно. Телефон тоже не возьмёшь – он лежит на тумбочке справа, а тянуться нельзя. Остаётся потолок и сосед.
– Сорок четыре, – сказала я. – До субботы. Если ничего не пойдёт не так.
Он помолчал. Потом сказал:
– Я считаю дни.
– Я тоже.
Я думала, на этом разговор закончится. Тут он и должен был оборваться. Но он сказал ещё:
– Орешин. Лев Михайлович. Инженер.
– Клепикова. Вера Аркадьевна. Аудитор.
И мы замолчали.
***
Соня приехала в первое воскресенье. Соня – моя племянница. Её мать, моя старшая сестра, умерла, когда Соне было тринадцать. С тех пор Соня – единственное, что у меня есть из родственников, и единственный человек, который приезжает ко мне без повода. Ей двадцать семь, и она не задаёт мне вопросов, на которые я не хочу отвечать. За это я её и держу при себе.
Она привезла стопку книг. Шесть штук. Она знает, что я читаю быстро.
– Тёть Вер, я тебе ещё термос с морсом, врач разрешил.
Соня всегда говорит, наклоняясь корпусом вперёд градусов на десять – будто слушает плохо слышимое радио. Я не знаю, откуда у неё эта манера. У моей сестры такой не было.
– Спасибо.
– Сосед твой, – она кивнула в сторону Льва Михайловича, который как раз в этот момент закрыл глаза, делая вид, что спит. – Не мешает?
– Не мешает.
Соня посмотрела на стопку книг. Я тоже посмотрела. Сверху лежал «Мост через реку Квай». Не мой выбор – она брала наугад в букинистическом возле дома.
– Можно? – Лев Михайлович открыл глаза. На «Мост» он посмотрел так, как я смотрю на знакомую цифру в чужом отчёте.
– Берите, – сказала я.
Соня встала и сама отнесла ему книгу. Лев Михайлович не сел – ему ещё было нельзя. Он протянул руку – и я увидела его кисти. Фаланги указательного и среднего пальцев правой руки были темнее остальных, желтовато-серого цвета. Я знаю этот оттенок. Так выглядят руки людей, которые тысячи раз держали карандаш и оранжевые маркеры. Бухгалтерских пальцев я в жизни видела много. У него были не такие.
– Чертёжник? – спросила я.
– Мостопроект-2. Тридцать лет. – Он взял книгу. – Спасибо.
– Я думала, инженеры мостов уже давно перешли на компьютеры.
– На компьютеры всё перешло. А привычки же не переучишь. Карандашом всё равно надёжнее – хотя бы для эскиза.
Соня смотрела то на него, то на меня. Потом сказала тихо:
– Пойду я, тёть Вер. Через неделю снова приеду.
– Хорошо.
Когда она ушла, в палате стало слышно, как тикают часы над дверью. Раньше я их не замечала. Лев Михайлович открыл «Мост через реку Квай». Я закрыла глаза.
– Восьмой, – сказал он, не отрываясь от книги.
– Что восьмой?
– У меня. Восьмой день.
– У меня третий, – сказала я. – С палаты. С операции – седьмой.
– Дочка у вас хорошая.
– Племянница.
– А.
И снова мы замолчали. Но это уже было другое – не как с Ларисой или с врачом. Не как с курьером, который привозит мне продукты домой по средам. Это молчание было с весом.
***
На пятый день лампа над моей кроватью моргнула на третьем щелчке и не зажглась. Я нажала кнопку вызова. Пришла Лариса, посмотрела вверх, сказала «электрика позову» и ушла. Электрик не пришёл ни в этот день, ни на следующий. У меня горел только верхний свет, потому что лежачей мне до выключателя было не дотянуться.
– Это на неделю, – сказал Лев Михайлович спокойно, как ставит срок. – Тут электрик один на корпус.
– Я уже поняла.
Я лежала в темноте от семи вечера. С восьми было темно по-настоящему – за окном январь, а штор в палате не закрывали, чтобы был хотя бы свет уличных фонарей. Лев Михайлович читал «Мост через реку Квай» при своей лампе, которая работала. Я слушала, как он переворачивает страницы. На каждые три страницы – пауза. Думает.
– Вы тоже считаете? – спросила я однажды вечером, когда уже не выдержала тишины.
– Что?
– Страницы.
Он засмеялся. Тихо, почти про себя, и это был первый раз, когда я услышала, как он смеётся.
– Считаю.
– Зачем?
– Привычка. Тридцать лет сроки сдачи. Не успел сосчитать – не успел сдать. – Он помолчал. – А вы зачем?
– Я аудитор. У меня цифры – основа речи.
– Тогда мы говорим на одном языке.
Я не ответила. Я думала, что у меня нет языка для этого разговора. У меня есть язык для отчётов, для совещаний, для разговоров с курьером и с племянницей. Для этого – не было.
Но я сказала всё-таки:
– На каком ещё – на одном?
– На счётном.
***
На двенадцатый день я заговорила про мать.
Я не собиралась. Я лежала, смотрела в потолок и считала трещины. Их было четыре – одна длинная и три коротких. Лев Михайлович читать перестал – он закрыл «Мост» и положил его на тумбочку. Книгу он почти дочитал.
– Моей маме сейчас было бы восемьдесят два, – сказала я в потолок.
Он не повернул голову. Он понял, что нельзя.
– Сколько лет?
– Семь. Семь лет в феврале.
– У меня жене было пятьдесят восемь. Два года назад. В январе.
И снова мы замолчали. Но это не было молчание уважения – это было молчание узнавания. Я подумала: я ведь семь лет ни с кем об этом не говорила. С Соней – нет, она была маленькая, я её щадила. С коллегами – никогда, на работе нельзя. С самой собой – тем более нельзя.
А тут я сказала это потолку.
– Она мне в девяносто шестом сказала, – продолжила я. – «Ты у меня железная». Мне было девятнадцать. Я тогда первый раз поступила не туда, куда хотела. Шла домой и плакала. А она встретила меня в дверях и сказала это. И я поверила. На тридцать лет хватило.
– А сейчас?
– А сейчас железо моргает.
Это я сказала про лампу, но не только.
Лев Михайлович помолчал. Потом сказал:
– Таней звали. Опухоль. Одиннадцать месяцев от диагноза до конца. Дочка как раз тогда в Калининград переехала – так совпало. Она сейчас там, далеко. Прилетит, когда меня заберёт.
Он сказал это ровно, как я говорю про отчёты. Я узнала эту ровность – так говорят те, кто уже выплакал своё, но не закрыл. Открытым держат, потому что закрыть – значит забыть.
– Сколько ей? Дочери.
– Двадцать восемь. К следующему январю будет двадцать девять.
– Соне моей двадцать семь.
– Я так и подумал.
И мы замолчали снова. У меня было чувство, как будто кто-то приоткрыл окно, за которым не было видно, и впустил ровно столько воздуха, сколько надо.
***
На семнадцатый день к нему пришли. Мужчина лет шестидесяти, в куртке. Они говорили о работе – о каком-то мосту в Бирюлёво, который надо досдавать без него. Я делала вид, что читаю. На самом деле слушала. У меня память на разговоры – профессиональная, но в этот раз я слушала не для работы.
Когда тот ушёл, Лев Михайлович сказал:
– Простите. Не хотел грузить.
– Я слушала.
Он посмотрел на меня внимательно. У него глаза были светлые, серые – я раньше даже не разглядела, потому что он чаще смотрел в потолок или в книгу.
– Зачем?
– Потому что мне интересно, как делают мосты.
– А мне интересно, как делают аудит.
– Тогда мы пропали.
Он засмеялся снова. Я тоже – впервые за две с лишним недели. Засмеяться оказалось больно – швы тянули. Я ойкнула, и он сказал:
– Аккуратнее! Швы.
– Знаю. У вас тоже.
– У меня в другом месте.
И мы замолчали. Это уже становилось нашим – молчать. Как точки между предложениями. Как пробелы в тексте. Без них фраза не читается.
В тот же вечер пришла Соня. Она посмотрела на меня дольше, чем обычно. И сказала:
– Тёть Вер, ты другая стала.
– Какая?
– Не знаю. Будто разбавленная.
Я хотела возразить. Но не возразила. Я подумала: разбавленная – это же может быть и хорошо, и плохо. Концентрат сильный, но пить его нельзя. А разбавленный – пьётся. Соня смотрела на меня и ждала, что я что-нибудь скажу. Раньше я бы сказала. Раньше у меня всегда был ответ. А сейчас я просто кивнула, и Соня, кажется, поняла, что это и есть ответ.
Когда она ушла, Лев Михайлович спросил:
– Племянница ваша?
– Племянница.
– Похожа.
– На кого?
– На вас.
Я хотела сказать, что это вряд ли – Соня дочь моей сестры, а сестра была на меня не похожа совсем. Но потом подумала: он же не лица имел в виду. Что-то другое. Я не стала уточнять.
***
На двадцать второй день Лев Михайлович дочитал «Мост». Он закрыл книгу и положил на свою тумбочку. Потом, через паузу, сказал:
– Возвращать?
– Оставьте пока.
– У меня уже всё.
– А у меня же ещё нет.
Это была неправда. Я давно её прочла – «Мост через реку Квай» я читала ещё в институте, а Соня привезла случайно. Просто я не хотела, чтобы книга вернулась на мою тумбочку. Между нами лежал мост – пусть лежит на его стороне.
Он не стал спорить. Положил книгу обратно. И это тоже было – согласие.
На двадцать третий день меня снова посмотрел хирург. Сказал, что всё идёт по плану. Что выписка – суббота, седьмого марта. Я кивнула. Кивнула спокойно, как всегда.
А потом, когда хирург ушёл, я лежала и поняла, что у меня в груди что-то опускается. Как будто услышала плохую цифру в отчёте.
Седьмое марта. Двадцать один день.
Я закрыла глаза и стала считать в обратную сторону. Двадцать один. Двадцать. Девятнадцать. Дошла до пятнадцати – и остановилась. Я никогда раньше не считала в обратную сторону без необходимости.
– Что-то случилось? – спросил Лев Михайлович.
– Нет. Всё по плану.
– Когда?
– Седьмого. Суббота.
Он не ответил. Я не повернула голову, чтобы посмотреть. Но услышала, что он повернул свою – к окну.
***
На двадцать седьмой день Лев Михайлович впервые встал. Ему уже две недели как разрешили садиться, а в этот день – встать с ходунками и пройти три шага до окна и обратно. Он прошёл. Лариса смотрела, я смотрела. Когда он сел обратно на кровать, лицо у него было бледное и довольное.
– Как? – спросила Лариса.
– Шесть шагов, – сказал он. – По три в каждую сторону.
Лариса засмеялась:
– Голубчик ты мой! Считает он.
Когда Лариса ушла, Лев Михайлович минуту посидел. Потом сказал:
– Вера Аркадьевна, ваша лампа.
– Что лампа?
– Я могу.
– Вы только что встали.
– Я инженер, а не балерина! Шести шагов мне хватит на лампу.
И пока я не успела возразить, он встал снова. Подошёл к моей кровати – два шага. Лампа была над изголовьем, низко. Он постоял, глядя вверх, и оперся левой рукой о металлический поручень. Потом сказал:
– Скрепка же есть?
– У меня в сумке.
Он не пошёл к моей сумке – дотянуться было всё равно нельзя. Он отошёл к своей тумбочке, взял свою скрепку из ежедневника, шагнул обратно. И ещё пластырь у меня попросил. Пластырь я ему достала – он лежал у меня под подушкой.
Я не видела, что он делал. Я видела только его спину – правое плечо ниже левого на полсантиметра, голова склонена вправо, левая рука на поручне. Он работал минуты три. Потом щёлкнул выключателем.
Лампа загорелась. И не моргнула.
– Контакт, – сказал он. – Окислился. Скрепкой замкнул, пластырем закрепил. До электрика дотянет.
Электрик к тому моменту так и не пришёл.
Я не сказала спасибо словами. Я кивнула. Он кивнул в ответ. И пошёл обратно. Шесть шагов он считать перестал.
Вечером, когда я выключила свет, чтобы спать, я лежала и смотрела на лампу, которая больше не моргала, и думала о том, что меня же никто не чинил последние семь лет. Чинила я. Себя, квартиру, отчёты, племянницу, свою жизнь. Меня – никто.
И ещё мне не хотелось спать. Завтра сегодня кончится, и начнётся следующий день, а от субботы седьмого марта меня отделяло уже только семнадцать.
***
На тридцать третий день он предложил игру. Это было вечером, после ужина – ужин у нас был в шесть, а свет гасили в десять. Между ужином и сном – четыре часа, которые надо было чем-то занять.
– Давайте посчитаем, – сказал он.
– Что?
– От ста до одного. По очереди. Я – сто, вы – девяносто девять. Кто собьётся – проиграл.
– А приз?
– Победитель загадает, что хочет.
Я подумала. Это была игра моего детства – мы с сестрой так считали в очередях, когда мать вела нас к зубному. Я не вспоминала об этом тридцать пять лет.
– Сто, – сказал он.
– Девяносто девять.
– Девяносто восемь.
– Девяносто семь.
Мы дошли до пятидесяти, и я подумала: этого мало. Слишком быстро.
Мы дошли до тридцати, и я подумала: пусть это длится.
Мы дошли до десяти, и я подумала: я сейчас собьюсь нарочно.
Я не сбилась.
– Один, – сказала я.
– Ноль, – сказал он.
И мы замолчали. Лампа над моей кроватью горела ровно. За окном был февральский снег и фонари. Часы над дверью тикали.
– Кто выиграл? – спросила я наконец.
– Никто. До ноля дошли оба.
– А приз?
Он молчал. Потом сказал:
– Я подумаю.
И это было первое его «потом», в котором было обещание, а не отговорка.
В ту ночь мне снилась мать. Она стояла у меня в дверях квартиры, той самой, с двенадцатого этажа на Юго-Западной, и говорила: «Ты у меня железная!» А я ей отвечала: «Мам, я устала быть железной». И она кивала. Она кивала, как будто всегда это знала.
Я проснулась под утро. Лампа горела ровно.
***
На тридцать восьмой день Лев Михайлович спросил меня:
– Что у вас на руке?
Я посмотрела на руку. На правой кисти от запястья до основания мизинца тянулась бледная полоска шириной с нитку. Я её не замечала много лет – она просто была.
– Резинка, – сказала я. – От папки. Я ношу её четырнадцать лет.
– Ту же?
– Ту же.
– Вы с ней спите?
– Сплю с папкой. Резинка на ней.
Он покачал головой. Не осуждающе – удивлённо.
– Я не понимаю.
– Это документы, которые я не доверяю никому. Они нужны мне всегда под рукой. В сумке, дома, на работе – всегда там, где я.
– А в больнице?
– В сумке. В тумбочке.
– И сейчас?
– И сейчас.
Он посмотрел на мою тумбочку. Я посмотрела на свою тумбочку. Я не доставала папку сорок дней. Это был самый долгий перерыв за четырнадцать лет.
– Хотите посмотреть? – спросил он. – Я свою папку с чертежами тоже вожу с собой. У меня в тумбочке.
– Я знаю.
– Откуда?
– Видела, как вы её доставали. Поздно ночью. Я тогда не спала.
Он засмеялся. И я тоже. Швы уже не тянули – я научилась смеяться так, чтобы не было больно. Это умение я не приобретала специально, оно само пришло.
– Значит, у нас обоих папки, – сказал он.
– Значит.
И мы замолчали.
***
На сороковой день я поняла, что считаю не туда.
Я лежала и смотрела в потолок – четыре трещины, одна длинная, три коротких, я их знала наизусть. До выписки оставалось четыре дня. До субботы. До такси, которое вызовет Соня. До моей квартиры на Юго-Западной, где никто не моргает лампой и никто не предлагает считать от ста до одного.
И я подумала: я не хочу, чтобы дни кончались.
Я подумала это спокойно, как формулируют вывод в конце аудита. Без надрыва, без паники, без слёз. Просто факт. Цифра в отчёте. Вера Аркадьевна Клепикова, сорок девять лет, аудитор, одна по выбору, не хочет, чтобы дни кончались.
Я лежала и считала ещё раз. Четыре дня – это девяносто шесть часов. Это пять тысяч семьсот шестьдесят минут. Это много. Это очень мало.
– Лев Михайлович, – сказала я.
– Да?
– Вы какой день у себя считаете?
– Сорок пятый.
– А до выписки?
Он помолчал. Потом сказал:
– Не знаю. У меня тромбоз нашли. Срок продлили. Может, ещё две недели. Может, три.
– Так вы не выйдете в субботу?
– Не выйду.
Я закрыла глаза. Потолок надо мной горел ровно лампой, которую он починил скрепкой и пластырем.
– Жаль, – сказала я.
И это было первое моё лишнее слово за сорок дней.
***
На сорок третий день мы молчали больше обычного. Я собирала сумку – понемногу, с перерывами, потому что наклоняться по-прежнему было нельзя, и Лариса помогала мне складывать вещи. Соня должна была приехать в восемь утра в субботу. Такси ждало бы внизу.
Лев Михайлович смотрел в потолок. Книга – «Мост через реку Квай» – лежала на его тумбочке. Я её ему так и не отдала, и она оставалась там всё это время, рядом с его лампой, как будто всегда там жила.
Лариса сложила мой халат, тапочки, два полотенца, шампунь и зубную щётку. Кружку положила в мешок отдельно. Вытащила из тумбочки пачку отчётов, которые Соня привезла мне на третьей неделе и которые я так ни разу и не открыла.
– Это вам ещё пригодится! – сказала Лариса.
– Уже не уверена.
Лариса посмотрела на меня внимательно, как смотрят медсёстры, когда видят что-то, чему нет диагноза. И ничего не сказала. Просто положила отчёты сверху.
Когда она ушла, в палате стало тихо. Часы над дверью тикали. Лампа над моей кроватью горела ровно. Снаружи смеркалось.
– Лев Михайлович, – сказала я вечером.
– Да?
– Вы что-нибудь придумали?
– Что?
– Приз. Вы же сказали, подумаете.
Он долго молчал. Потом сказал:
– Завтра скажу.
– Завтра я уеду.
– Знаю.
И мы замолчали снова. Я лежала и думала: тридцать три дня назад я бы спросила прямо. Сейчас не спрошу. Сейчас я уже знаю, что прямые вопросы – это для отчётов. Для остального есть пауза.
В ту ночь я не спала. Смотрела на лампу, которая больше не моргала, и считала в голове секунды до восьми утра. Получилось много. Я сбилась трижды. На четвёртый раз бросила.
***
В восемь утра в субботу седьмого марта Соня позвонила и сказала, что ждёт внизу. Лариса принесла мне выписку, объяснила, какие лекарства когда пить, какой реабилитолог приедет домой во вторник. Я слушала и кивала. У меня в голове всё это укладывалось ровно, как столбцы.
Я надела пальто – Лариса помогла. Сумку взяла в правую руку, левую держала свободной, потому что так было меньше нагрузки на спину. У двери я остановилась.
Лев Михайлович лежал у окна. Голову он повернул к стеклу. За окном был серый мартовский свет, ещё не утренний толком.
– До свидания, – сказала я.
Он не повернулся. Он сказал, глядя в окно:
– Я считал дни до вашего выхода. Не до своего.
Я остановилась. У двери.
Я держала ручку. Ручка была холодная.
Я подумала: сейчас я открою дверь и выйду, и больше я этого человека не увижу. Я подумала это спокойно, как формулируют вывод. И поняла, что вывод-то неправильный.
Я отпустила ручку.
Я повернулась.
Я вернулась на три шага – именно столько и было от двери до его тумбочки. Поставила сумку рядом, на свободный стул. Открыла её, достала папку – ту самую, с резинкой, которую я носила четырнадцать лет. Положила на тумбочку, рядом с «Мостом через реку Квай».
Книгу я взяла, открыла на той странице, где Соня тогда оставила закладку. Закладку я заменила – вместо картонки с рекламой букинистического там лежал листок из моего блокнота, на котором я ночью написала только цифры. Десять цифр. Мой телефон.
– Вам пригодится, – сказала я про папку. – Чертежи держать.
Я взяла сумку со стула. Вернулась к двери. Положила руку на ручку. Повернулась последний раз.
Он смотрел на меня. Глаза у него были светлые, серые, и в них не было ни вопроса, ни просьбы. Был только счёт, который кончился.
– Я знаю, – сказала я. – Я тоже.
Я открыла дверь и вышла.
В коридоре я остановилась. Через стекло в двери была видна лампа над моей бывшей кроватью. Она горела ровно.
Я пошла к лифту. Соня ждала меня внизу, в машине, с термосом морса. Дни мои кончились.
Но я уже знала, что они начнутся снова. И что считать я их буду уже не одна.