Портфель ударился о стену, и Лёша закрыл дверь на оба замка.
Квартира была пустая - как и всегда бывает в три часа дня. Мать на работе до семи, иногда до восьми: аптека в центре, потом подработка - раскладка товара в ночном магазине. Лёша снял кроссовки, прошёл на кухню, достал из холодильника кастрюлю с макаронами. Поел стоя, не разогревая. Помыл тарелку.
В зеркале в коридоре он остановился. Скула горела - лиловая, припухшая, от Димки Горелова. Димка бил коротко, без замаха, снизу - это он где-то видел, то ли в кино, то ли старший брат научил. Рядом всегда стоял Ваня Шаров, длинный и худой, который не бил сам, но держал за рукав, чтобы не убежал.
Лёша потрогал скулу. Больно, но терпимо. Ссадина на локте - от того, что толкнули на перемене в шкафчик - была хуже, но её не видно под рукавом. Мать придёт вечером, увидит лицо. Спросит. Он скажет: на физре мячом попали. Она поверит. Или сделает вид, что поверит, потому что у неё нет сил не верить.
Лёша натянул толстовку - тёмно-синюю, единственную, которая не мала (он вытянулся за лето на семь сантиметров, и все старые вещи стали короткими). Сверху - серую зимнюю куртку, великоватую, с чужого плеча. Взял блокнот, карандаш и вышел.
Во дворе было тихо. Декабрь, полчетвёртого, уже темнело. На детской площадке никого - качели скрипели от ветра, пустые. Скамейка у подъезда, облезлая, зелёная. И пёс.
Лёша знал его. Все знали. Серый, пепельный, с белой грудью. Одно ухо торчком. Жил у подъезда - то ли год, то ли два, то ли вечность. Лёша видел, как Наталья Тимофеевна с первого выносила ему миску. Видел будку - новую, деревянную, с козырьком. Видел мужика с третьего этажа, который иногда садился на скамейку рядом с псом.
Лёша сел на землю в трёх метрах от скамейки. Открыл блокнот. Карандаш - простой, мягкий, единственный, который у него был. Посмотрел на пса. Пёс лежал спокойно, положив голову на передние лапы - белые, как в носочках. Не двигался.
Идеальная модель.
Лёша начал рисовать. Контур - быстрый, лёгкий. Голова, уши. Тело - крепкое, не худое, но и не раскормленное. Лапы. Хвост. Глаза - карие, спокойные, чуть прищуренные.
Он рисовал и забывал. Забывал Димку Горелова и его кулак. Забывал Ваню Шарова и его длинные пальцы на рукаве. Забывал школьный коридор, запах мела, смех за спиной: «Художник, эй, художник, нарисуй мне что-нибудь!» Забывал мать, которая уходит в темноте и приходит в темноте. Забывал отца, который ушёл в прошлом январе и иногда звонит по воскресеньям, обещает забрать на следующие выходные, и никогда не забирает.
Карандаш двигался, и мир сужался до одного - до линии. До штриха. До тени под скамейкой и светлого пятна на груди пса. Это было единственное, что Лёша умел делать лучше всех.
***
Он приходил каждый день.
После школы - портфель домой, макароны, толстовка, куртка, двор. Блокнот и карандаш. Садился на том же месте, в трёх метрах от скамейки. Рисовал. Пёс лежал.
На второй день Лёша сел ближе - в двух метрах. На третий - в полутора. Пёс не уходил. Поднимал голову, когда Лёша садился, смотрел - коротко, внимательно - и снова клал голову на лапы. Как будто проверял: ты? а, ты. ладно.
На пятый день Лёша протянул руку - не к псу, а просто положил на землю между ними. Ладонью вверх, открытой. Пёс посмотрел. Не подошёл. Но через пять минут переложил голову так, что нос оказался ближе к Лёшиной руке. Сантиметров двадцать. Мост, по которому ещё рано идти.
Лёша не торопил. Он понимал - без слов, нутром, той частью себя, которая рисовала - что доверие нельзя вырвать. Можно только дождаться. Как ждёшь, пока карандаш найдёт правильную линию - не ту, которую ты хочешь, а ту, которая есть.
На седьмой день пёс встал, подошёл и сел рядом. Не вплотную - в двадцати сантиметрах. Лёша не шевельнулся. Рисовал. Пёс сидел. Два молчаливых существа в декабрьском дворе, у которых было общее главное: им обоим было некуда идти.
Лёша стал приносить хлеб из школьной столовой. Половину булки, которую давали к обеду, он клал в карман и нёс псу. Хлеб был мягкий, белый, чуть влажный от кармана. Пёс ел аккуратно, с ладони, не цепляя зубами пальцы.
***
Наталья Тимофеевна появилась однажды утром. Лёша пришёл раньше обычного - суббота, школы нет. Сидел, рисовал. Она вышла из подъезда с миской и остановилась.
– Ты с четвёртого? - спросила она.
Лёша кивнул. Молча. Он не любил разговаривать с незнакомыми взрослыми - они всегда спрашивали что-нибудь лишнее. «А ты чей?» «А ты в какой школе?» «А родители знают, что ты тут?»
Но эта женщина не спросила ничего лишнего. Она посмотрела на его блокнот - внимательно, не мельком. Потом на скулу - свежий синяк, другой, не тот, что был неделю назад. Посмотрела и не спросила.
– Хорошо рисуешь, - сказала она. - Серый, как туман. Правда?
Лёша посмотрел на пса. Серый, пепельный, дымчатый. Туман. Да, точно.
– Можно я его Туманом буду звать? - сказал Лёша. Голос был хрипловатый, непривычный - как будто долго молчал и разучился.
– Зови, - сказала Наталья Тимофеевна. Поставила миску и ушла.
Лёша написал в блокноте, под рисунком: «Туман». И впервые за долгое время почувствовал, что сделал что-то настоящее. Не нарисовал - назвал. Дал имя. Как будто этот пёс, серый и ничей, стал немножко его.
***
Блокнот забрали на перемене, перед физикой.
Димка Горелов выдернул из рук - Лёша не успел среагировать, держал расслабленно, перелистывал. Димка раскрыл, хмыкнул:
– Опять собачки. Слышь, Вань, художник собачек рисует.
Ваня Шаров засмеялся - тонким, визгливым смехом, который Лёша слышал во сне.
Димка перелистывал блокнот. Туман с разных ракурсов: лежит, сидит, стоит, поднимает голову, зевает, смотрит. Двадцать страниц, тридцать, сорок. Лёша рисовал каждый день, иногда по нескольку рисунков.
– Ненормальный, - сказал Димка. И начал вырывать страницы.
Одну. Две. Три. Лёша стоял и смотрел, как рвутся листы. Мятые обрывки падали на пол коридора, под ноги проходящим. Кто-то оглядывался, кто-то нет. Учительница математики прошла мимо, не заметив. Или просто не желая влезать. Ваня Шаров держал Лёшу за локоть - не крепко.
Димка вырвал десять страниц. Не все - ему наскучило. Бросил блокнот на пол, наступил ногой.
– Собачник, - сказал и ушёл.
Лёша поднял блокнот. Обложка треснула, страницы измяты, десять лучших рисунков - на полу, в клочьях. Он собрал обрывки. Сложил в карман. На физику не пошёл - сидел в туалете на подоконнике и клеил рисунки скотчем. Два получилось восстановить. Остальные - нет.
***
В тот день он пришёл к Туману и не стал рисовать.
Сел на своё место, на землю. Положил блокнот рядом. Карандаш не достал. Сидел, обхватив колени руками, и смотрел в землю. Декабрь, промёрзший двор, ветер. Он не чувствовал холода. Внутри было холоднее.
Туман лежал в будке. Высунул голову, посмотрел. Лёша не двигался. Пёс вылез из будки, подошёл. Не как обычно - осторожно, с дистанцией. Подошёл вплотную. Сел рядом. И положил голову Лёше на колено.
Тяжёлая, тёплая голова. Мокрый нос. Одно ухо торчком.
Лёша обхватил пса обеими руками, прижал лицо к шерсти и заплакал. Первый раз с тех пор, как отец ушёл и перестал звонить. Обещал по воскресеньям каждую неделю - а потом перестал, и Лёша ждал четыре воскресенья подряд, а на пятое перестал ждать. Четыре месяца, в которые были Димка Горелов и Ваня Шаров, и школьный коридор, и рваные рисунки, и «художник, нарисуй мне что-нибудь». Почти год только с матерью, которая уходила в темноте и приходила в темноте.
Он плакал тихо, без звука. Шерсть Тумана пахла улицей, сырой землёй и чем-то тёплым, животным, живым. Пёс не шевелился. Не лизал лицо (как собаки в фильмах), не вилял хвостом. Просто лежал головой на его колене и дышал ровно. Как будто говорил этим дыханием: я тут. Я никуда. Реви, сколько надо.
Лёша просидел так долго. Потом вытер лицо рукавом куртки, погладил Тумана по голове и сказал:
– Спасибо.
Туман моргнул. Убрал голову с колена. Потянулся. Зевнул.
Лёша достал карандаш и начал новый рисунок. Руки не дрожали.
***
Мать заметила. Не синяки - их она видела, и Лёша всякий раз объяснял: физра, мяч, столкнулся с кем-то. Светлана кивала. Она работала в аптеке шесть дней в неделю, а по вечерам - три раза в неделю раскладка в магазине. Она знала, что синяки - не от мяча. Но у неё не было сил на это знание. Не было времени остановиться, сесть, поговорить по-настоящему. Она говорила себе: разберётся сам, он уже большой, четырнадцать лет, мальчики дерутся. Она врала себе, и знала это, и ненавидела себя за это.
Но заметила другое: Лёша стал приходить домой позже. Раньше - сразу после школы, к двум, к трём. Теперь - к пяти, к шести. Темнело рано, и она звонила - у Лёши был старый кнопочный телефон - её прежний, без интернета, только звонки и сообщения:
– Лёш, ты где?
– Во дворе.
– Что делаешь?
– Рисую.
– Холодно же.
– Нормально.
«Нормально». Четырнадцатилетние мальчики говорят это слово так же, как тридцатичетырёхлетние мужчины. Пустое слово, затычка для всех вопросов.
Светлана пришла домой раньше обычного - заменилась в магазине. Было ещё светло, хотя декабрьский «свет» - это серые сумерки. Она вышла во двор и увидела.
Лёша сидел на земле у скамейки. Рядом - пёс, серый, среднего размера. Лёша рисовал в блокноте. Новом - она заметила, что купил новый, хотя денег на карманные расходы у него почти не было - скопил. Рисовал сосредоточенно, наклонив голову. Пёс лежал и не двигался.
Светлана стояла у подъезда и смотрела. Сын выглядел... спокойным. Не напряжённым, не скукоженным, как обычно дома, а расслабленным. Как будто здесь, на мёрзлой декабрьской земле, рядом с дворовой собакой, ему было безопасно.
Она развернулась и тихо ушла домой. Не стала окликать. Не стала мешать.
Но синяк на руке - свежий, там, где Лёша задрал рукав, рисуя - она видела. И поняла, что в «физру» и «мяч» больше верить нельзя.
***
Разговор случился тем же вечером. Не по плану - Светлана не планировала, просто не смогла больше молчать.
– Лёш.
– М?
– Кто тебя бьёт?
Тишина. Лёша сидел на кровати, блокнот на коленях. Карандаш замер.
– Никто.
– Лёша.
– Мам, я серьёзно.
– Я видела руку. Это не мяч.
Он закрыл блокнот. Посмотрел на неё. Глаза серые, большие, как у отца. Четырнадцать лет, худой, нескладный. Мальчик, который рисует.
– Горелов и Шаров, - сказал он тихо. - Из класса. Мам, не ходи в школу. Пожалуйста. Будет хуже.
Светлана села рядом. Горло сжалось, глаза защипало, но плакать нельзя - он испугается, закроется, пожалеет, что сказал.
– Давно?
– С сентября.
Четыре месяца. Четыре месяца она каждый день спрашивала «как дела» и слышала «нормально» - и не копнула глубже. Четыре месяца он ходил в школу, как на войну. Один.
– Из-за чего? - спросила она, хотя знала ответ.
– Из-за рисунков. Говорят, рисую «как девчонка». Блокнот порвали. Тот, старый.
Светлана хотела спросить про новый, но не стала. Вместо этого:
– А пёс?
Лёша поднял голову. И что-то в его лице изменилось - как будто кто-то включил свет в тёмной комнате. Не сильный, но свет.
– Туман. Его зовут Туман, - сказал Лёша. И начал рассказывать.
Рассказывал долго - сбивчиво, перескакивая, возвращаясь. Как нашёл его у скамейки. Как садился ближе каждый день. Как тот положил голову на колено. Как рисовать его - лучше всего на свете, потому что он не двигается, и у него одно ухо вверх, и глаза такие... такие...
– Покажи, - сказала Светлана.
Лёша раскрыл блокнот. Новый, чистый, купленный на скопленные карманные. Туман на каждой странице. Лежит. Сидит. Стоит. Смотрит. Зевает. Спит, свернувшись. Стоит у будки. Нюхает миску. Поднимает голову.
Рисунки были хорошие. Не «для подростка хорошие» - просто хорошие. Уверенная линия, точные пропорции, живое выражение. Светлана не разбиралась в рисовании, но видела: это не каракули. Это талант.
Она листала блокнот, и ей становилось одновременно гордо и стыдно. Гордо - потому что сын. Стыдно - потому что она не видела. Не замечала. Не смотрела.
– Лёша, - сказала она. - Это красиво. По-настоящему красиво.
Он поднял на неё глаза и улыбнулся. Тонко, неуверенно - как улыбаются, когда не привыкли к похвале.
***
На следующий день Светлана позвонила в три места. В школу - записалась на приём к директору. Лёша просил не ходить; она решила: пойдёт, но не завтра, а после Нового года, когда подготовит разговор. Участковому - узнала, что делать при систематической травле - ответили казённо, но дали памятку. И в Дом культуры на Октябрьской - там был бесплатный художественный кружок для подростков.
Кружок работал по средам и субботам. Педагог - Ирина Александровна, женщина лет пятидесяти, бывшая преподавательница художественного училища, которая вела занятия на энтузиазме и копеечной ставке. Краски, бумага, кисти - всё от Дома культуры, общие, потрёпанные, но рабочие.
– Пусть приходит, - сказала Ирина Александровна по телефону. - Посмотрим, что умеет.
Лёша пришёл в среду. Сел за стол, достал блокнот. Ирина Александровна полистала, молча. Потом подняла голову и посмотрела на него тем взглядом, который Лёша знал только по фильмам - взглядом человека, который видит то, что другие не видят.
– Ты где учился?
– Нигде. Сам.
– Вот это, - она показала на рисунок Тумана, лежащего у будки, - это очень хорошо. Объём, свет, характер. Тебе нужны краски.
Она дала ему акварель - школьную, двенадцать цветов. И лист - плотный, зернистый, настоящий акварельный. Лёша взял кисть. Рука дрожала - от волнения, не от страха. Первый мазок. Серый, с синевой. Пепельный. Туман.
Он рисовал два часа. Ирина Александровна подходила, смотрела, молчала. Один раз сказала: «Воды больше. Акварель любит воду». Больше не вмешивалась.
Когда Лёша закончил, на листе был Туман. Не карандашный - живой, цветной, с тёплым светом на шерсти и холодной тенью под скамейкой. Одно ухо торчком. Карие глаза, чуть прищуренные. Белая грудь с розоватым отблеском заката.
Ирина Александровна кивнула.
– Приходи в субботу.
Лёша пришёл.
***
Рисунок для подъезда был идеей Натальи Тимофеевны.
Лёша показал ей акварельного Тумана - вынес во двор, держал в руках и боялся помять. Наталья Тимофеевна посмотрела долго, молча. Поправила очки. Посмотрела ещё.
– Повесь в подъезде, - сказала она. - На доске объявлений. Красиво - пусть висит.
Лёша растерялся. Доска объявлений в подъезде - стенд под стеклом, рядом с почтовыми ящиками. Там висели объявления управляющей компании, расписание отключения воды и чей-то выцветший листок про репетитора по математике. Не галерея.
Но Наталья Тимофеевна смотрела на него тем учительским взглядом, который не терпит возражений. Лёша кивнул.
Он повесил рисунок в тот же день. Аккуратно, на кнопки, под стеклом. Подписал внизу, мелко: «Туман».
Жильцы реагировали по-разному. Кто-то проходил мимо, не замечая. Кто-то останавливался. Бабушка с пятого этажа - маленькая, согнутая, с палочкой - долго стояла, щурилась, потом сказала вслух, никому: «Ой, это наш серый? Похож-то как!» Мужчина из десятой квартиры, который всегда здоровался кивком и никогда - словами, задержался, посмотрел, кивнул. Женщина из шестой - «Светланин сын рисовал? Талант!»
Лёша стоял у почтовых ящиков, делая вид, что проверяет почту (ящик был пустой), и слышал. Каждое слово - в грудь, тёплым ударом.
***
Олег нашёл его во дворе через два дня.
Лёша рисовал - сидел на своём месте, на земле, блокнот на коленях. Олег подошёл, встал рядом. Большой, широкоплечий, в рабочей куртке. Лёша посмотрел снизу вверх - настороженно.
– Ты Лёша? - спросил Олег. - С четвёртого?
Кивок.
– Видел твой рисунок в подъезде. Хорошо. - Олег говорил коротко, без лишнего - как гвозди забивал. - Я ему будку сделал. Нужна табличка. С именем. «Туман». Нарисуешь?
Лёша моргнул.
– На чём?
– На фанерке. У меня есть обрезок, принесу. Размер... - Олег показал руками. - Вот такой. Поместится?
– Поместится.
Олег кивнул и ушёл. Через десять минут вернулся с куском фанеры - гладким, зачищенным наждачкой. Положил рядом с Лёшей.
– Когда сделаешь - скажи. Я прибью.
Лёша сделал за вечер. Акварелью по фанере - буквы «ТУМАН» и рядом маленький портрет: морда, одно ухо вверх, карие глаза. Высушил на подоконнике.
На следующий день Олег забрал покрыть лаком, а через день прибил табличку к будке. Четыре гвоздя, ровно, аккуратно. Отошёл, посмотрел.
– Нормально, - сказал он. И Лёша понял, что у Олега «нормально» - это высшая похвала.
Туман лежал рядом и смотрел на будку со своим именем. Вряд ли он понимал буквы. Но он точно понимал, что эти два человека - большой и маленький, с мозолями и с карандашом - что-то делали для него. И это «что-то» пахло деревом, красками и заботой.
***
Был ещё один вечер. Важный.
Лёша рисовал во дворе, а Туман лежал рядом. Из окна второго этажа смотрел Геннадий Павлович Сазонов - крупный, сутулый старик в сером жилете, который все в подъезде знали как главного ворчуна.
Лёша слышал, как он жаловался в подъезде: «Развели псарню, антисанитария, управу на вас найду». Слышал и боялся - старик говорил громко и зло, как будто весь мир был ему должен. Но Туман не боялся. Лежал и не двигался. Туман вообще ничего не боялся, кроме, может, грозы.
Геннадий Павлович вышел во двор. С тростью - раньше ходил без, а теперь с не.й Подошёл к скамейке. Не сел - встал рядом. Посмотрел на блокнот.
– Что малюешь?
Лёша показал. Рисунок: Туман лежит у будки с табличкой. Передние лапы вытянуты, голова поднята.
Геннадий Павлович наклонился, посмотрел ближе. Прищурился.
– Лапы, - сказал он.
– Что?
– Передние лапы. Короче, чем надо. Он когда лежит, вытягивает их дальше - я даже с балкона это вижу. Ты же видел тоже.
Лёша посмотрел на рисунок. Посмотрел на Тумана. Пёс лежал - и действительно, передние лапы были вытянуты дальше, чем Лёша нарисовал. Мелочь, но старик увидел.
– Подправь, - сказал Геннадий Павлович и пошёл к скамейке. Сел, кряхтя.
Лёша стёр и перерисовал. Показал. Старик глянул:
– Вот. Теперь правильно.
И замолчал. Лёша рисовал. Геннадий Павлович сидел. Туман лежал между ними. Три молчаливых существа - мальчик, старик и пёс. Каждый - на своём месте.
***
Через неделю Геннадий Павлович принёс ему мольберт. Не настоящий - самодельный. Старый чертёжный планшет из фанеры - большой, А2 - с приделанными ножками из реек. Ножки были чуть разной длины, и одна пошатывалась, но Лёша видел: сделано аккуратно, с умом. Петли, чтобы складывался. Фиксатор, чтобы не падал.
– На, - сказал Геннадий Павлович, поставив мольберт у скамейки. - Рисуй нормально, а не на коленке. Спина кривая будет.
– Это... мне?
– Нет, Туману. Конечно тебе. Бери.
Лёша взял. Мольберт был тяжёлый, пах деревом и чем-то старым - лаком, бумагой, временем. Планшет был исчерчен - Лёша видел слабые линии, следы от рейсфедера и циркуля. Кто-то когда-то чертил на нём.
– Спасибо, - сказал Лёша.
– Не за что, - буркнул Геннадий Павлович. - Всё равно валялся.
Он ушёл. Лёша поставил мольберт, прикрепил лист, взял карандаш. Рисовать стоя - совсем другое. Рука свободнее, линия длиннее, обзор шире. Он рисовал Тумана и чувствовал себя настоящим. Не мальчиком, который рисует «как девчонка». Не жертвой Горелова и Шарова. Не сыном брошенного отца и уставшей матери. Художником. Человеком, который стоит за мольбертом и творит.
Туман поднял голову. Посмотрел на Лёшу за мольбертом. Зевнул. Положил голову обратно.
***
Вечером Лёша вернулся домой. Мать была на кухне.
– Мам, - сказал он. - Мне дед со второго этажа мольберт подарил. Сам сделал.
– Какой дед?
– Геннадий Павлович. Ворчун который.
Светлана подняла брови.
– Сазонов? Он же на всех ругается.
– На всех ругается, - согласился Лёша. - А мне мольберт сделал.
Он прошёл в свою комнату. Маленькую, с кроватью и столом, где стены были увешаны рисунками - все до единого Туман, в разных позах, разными материалами. Поставил мольберт у стены. Посмотрел на него. Потом на рисунки. Потом снова на мольберт.
Впервые за год Лёша почувствовал, что мир - не только школьный коридор.
***
В январе Лёша шёл из кружка - суббота, темнело рано. Нёс под мышкой новый рисунок, влажный ещё. Туман акварелью - зимний, в снегу, серый на белом. Ирина Александровна сказала: «Это можно на выставку». Лёша не поверил. Но рисунок нёс аккуратно, двумя руками, как стеклянный.
У подъезда сидел Туман. Но рядом - двое. На скамейке - Наталья Тимофеевна и женщина, которую Лёша узнал: Марина, с третьего этажа, жена того мужика, Олега. Они разговаривали. Наталья Тимофеевна что-то говорила, Марина слушала и кивала. Туман лежал у их ног.
Лёша подошёл. Обе женщины посмотрели на него.
– Новый? - спросила Наталья Тимофеевна, кивнув на рисунок.
Лёша показал. Марина наклонилась, посмотрела.
– Это же он, - сказала она тихо. - Один в один.
– Мой муж его будку сделал, - сказала Марина, повернувшись к Наталье Тимофеевне. - А Лёша - табличку. Командная работа.
Наталья Тимофеевна кивнула. Посмотрела на Лёшу - тем же учительским взглядом, от которого хотелось выпрямиться.
– Ты каждый день рисуешь?
– Да.
– Молодец. Не бросай.
Лёша кивнул и ушёл домой. Поднимался по лестнице и думал: три месяца назад он не знал ни одного из этих людей. Наталья Тимофеевна с первого этажа, Олег и Марина с третьего, Геннадий Павлович со второго. Четверо взрослых, которые существовали в том же подъезде, что и он, но в другом мире. А теперь - через пса, через серого, молчаливого пса, который ничего не делал. Только был. И теперь они знали его имя, Лёша. Видели его рисунки. Говорили с ним.
Он открыл дверь. Квартира пахла картошкой - мать пришла домой раньше, готовила.
– Мам, - сказал Лёша с порога. - Меня в подъезде похвалили. За рисунок.
Светлана вышла из кухни. Посмотрела на сына - с рисунком подмышкой, с красными от холода щеками. И с глазами, в которых было что-то, чего она давно не видела.
– Покажи, - сказала она.
Лёша показал. Туман, зимний, серый на белом. Одно ухо торчком.
Светлана смотрела на рисунок и думала: этого пса она ни разу не погладила. Не подошла, не присела. А он - не делая ничего, просто лёжа у подъезда - вернул ей сына.
– Красиво, Лёш, - сказала она. - Правда красиво.
Он улыбнулся. Широко, по-настоящему. Как в детстве. Как когда ему было шесть и он принёс из садика рисунок маме - и мама сказала «красиво», и это было самое важное слово в мире.
Туман положил голову Лёше на колено - не потому, что его просили. А потому, что почувствовал. Ваш питомец тоже приходит именно тогда, когда вам плохо?
Из окна второго этажа за всем этим наблюдал человек, который звонил в управу и требовал убрать «дворнягу». В четвёртой главе - его история.