Окончание
В 17:53 через окно кафе увидел: у магазина «Старина» остановилась «Черная Волга». ГАЗ-24. Государственные номера с серией, какая полагается высокопоставленным чиновникам области. Из «Волги» вышел человек. Лагутин его увидел. И узнал. Не лично, лица он раньше не видел. Узнал по описанию. По описанию Марии Семеновны. Высокий, худощавый, лет пятидесяти. Лицо длинное, скулы выпирают. Нос прямой, длинный. Брови густые, черные. Подбородок раздвоенный. Седые виски, черная середина. Волосы зачесаны назад. Дорогое пальто, шляпа, итальянские туфли. И, главное, на правой руке, на мизинце, поверх тонкой кожаной перчатки был надет перстень. Большой, с черным камнем. Лагутин его увидел в тот момент, когда человек снимал перчатки, садясь в машину после магазина. И запомнил. Навсегда.
Это был он, Аркадий Михайлович Звонцов, уполномоченный по делам религий по Северо-Западному региону РСФСР. Член КПСС с 1962 года. Кандидат исторических наук. Диссертация в 68-м по теме «Религиозные пережитки в советском обществе и пути их преодоления». Заместитель председателя Совета по делам религий при Совете министров на общественных началах. Депутат Ленинградского областного совета. Кавалер ордена «Знак Почета». Дача в Сочи, две квартиры: одна в Ленинграде на Петроградской стороне, вторая в Москве на Кутузовском. Жена, Надежда Петровна, преподаватель истории КПСС в Высшей партийной школе. Дочь, Лариса, замужем за военным атташе советского посольства в Берне. Сын, Игорь, студент МГИМО, факультет международных отношений. Запомните, дорогие мои, последнюю деталь. Дочь Звонцова замужем за военным атташе в Берне. Берн — это, между прочим, столица Швейцарии. Той самой Швейцарии, в которую через дипломатические каналы уходили иконы. Той самой Швейцарии, где в частных коллекциях по сей день, по сегодняшнему дню, висят иконы Никольского погоста, Опочки, Воронцова, Себежа, Пыталова, Невеля и Новоржева.
Этот контур замкнулся. Свояк уполномоченного по делам религий — военный атташе в стране, куда уходит товар. Это не совпадение. Это система. Звонцов простоял у магазина минут сорок. В магазин не зашел. Стоял у машины, курил. Грязнов вышел к нему. Они говорили на улице, на морозе. Лагутин сидел в кафе и наблюдал через стекло. Слов он, конечно, не слышал. Но язык тела читал прекрасно. Звонцов был хозяином. Грязнов — слугой. Звонцов говорил. Грязнов слушал, кивал. Звонцов отдавал короткое распоряжение жестом руки. Грязнов сразу нырял в магазин и возвращался с папкой. Звонцов смотрел папку. Подписывал что-то. Возвращал. Грязнов кланялся мелко, по-холуйски. Звонцов уехал. Грязнов с папкой в руках вернулся в магазин.
Через 20 минут к магазину подъехал ГАЗ-53, грузовик, фургон. Из кабины вышли двое. Грязнов открыл им заднюю дверь магазина, ту самую, железную, что Лагутин разглядел из дальнего угла зала. Из этой двери двое грузчиков вынесли четыре деревянных ящика. Каждый ящик примерно метр на полтора, плотно сколочен, с трафаретными надписями по бокам. Что было написано, Лагутин со своего места не разглядел. Ящики погрузили в фургон. Фургон уехал. Лагутин вышел из кафе, поймал такси и поехал за фургоном. Не сразу, отстал на минуту, чтобы не палиться. Но фургон ехал небыстро. По вечернему, заваленному снегом Ленинграду Лагутин его догнал на Лиговке, удержал в поле зрения до Невского, потом по Невскому до Дворцовой, потом на Дворцовом мосту чуть не потерял из-за пробки, потом вытянул его на Васильевском, и через 20 минут фургон остановился у здания Морского торгового порта Ленинграда. Гавань, пропускной пункт, военный режим. Дальше никак.
Лагутин расплатился с таксистом, постоял в темноте, метрах в ста от ворот порта, на ветру, на морозе. Увидел, как фургон проехал в порт через КПП без досмотра, по предъявлению какого-то документа. Без досмотра! Понимаете, дорогие мои? Государственный фургон с государственными грузами, к которым не имеет отношения порт по своему профилю, заходит на режимную территорию без досмотра. Это значит, у этого груза есть сопровождение. Высокого уровня, очень высокого. И где-то через 2–3 дня этот груз окажется в трюме сухогруза «Михаил Стынько», который уйдет в Гамбург. А оттуда поездом в Цюрих. А в Цюрихе встретит швейцарский посредник, через которого товар уйдет коллекционерам.
Это материалы дела «Антиквар-78», которые, между прочим, частично рассекретили в 2003-м, и любой может почитать в Государственном архиве Российской Федерации. Не все. Не до конца. Но достаточно, чтобы понять: Лагутин был прав. Лагутин стоял у ворот порта на Васильевском в 19:30 18 ноября 1979 года. И он в этот момент уже понимал все. Не на 20%, не на 50%, а на 100%.
Звонцов дает разрешение. Грязнов изымает иконы. Иконы идут через салон на Литейном в порт. Из порта в Швейцарию. В Швейцарии их встречает зять Звонцова, военный атташе. И вся эта цепочка работает потому, что Звонцов — государственный чиновник высшего уровня по своей линии, и его разрешение никто не оспаривает. А когда какой-то сельский батюшка отказывается подписать акт о передаче в музейный фонд, батюшку находят с бутылкой «Стрелецкой» и техническим спиртом в желудке. Семь старых одиноких людей с шрамами от лесоповала, не пивших по 30 лет, просто стоящих между Звонцовым и его четырьмя миллионами долларов.
Лагутин в Ленинграде задержался на трое суток. Он сделал три вещи. Первое. Нашел человека, который работал водителем у Грязнова с 75-го по 78-й, а потом был уволен. Звали человека Вася. 30 лет. Алкоголик в средней стадии. Лагутин нашел его через старого ленинградского опера, через Кузнецова, который, несмотря на свой телефонный отказ, все-таки шепнул адресок. Вася сидел в коммуналке на Петроградке, опухший, в трико, и был очень рад, когда Лагутин принес ему бутылку «Столичной». За эту бутылку Вася рассказал Лагутину следующее.
Грязнов в 75–78 возил иконы из области в Ленинград. Раз в две-три недели. Выезжали на «Волге», ехали в район, в Псков, в Новгород, в Тверь, в Кострому. Заходили к местному священнику, сидели час-полтора, уезжали. Иногда с иконами в багажнике, иногда без. С иконами или без, зависело от священника. Если священник договороспособный, оформляли документы, забирали иконы, ехали обратно. Если упрямый, Грязнов выходил, плевался, садился в машину и говорил: «Вася, поехали к Аркадию Михайловичу, доложим. Этот не понимает по-хорошему».
Аркадий Михайлович, это дорогие мои, был Звонцов. Лагутин уточнил у Васи описание: высокий, с перстнем на мизинце, с раздвоенным подбородком. Точно, Звонцов. И вот, рассказал Вася, после визита к Звонцову, через 2–3 недели приходила новость. Что упрямый священник, оказывается, спился. Или утонул. Или в проруби нашли. Или еще как-нибудь. И тогда Грязнов снова ехал в этот приход. Уже не на «Волге», а с фургоном. И уже забирал все, что там было. Без подписи священника, потому что подписи не у кого было ставить.
— Сколько раз, Вася, такое было при тебе?
Вася задумался. Поскреб щетину.
— Точно помню четыре. С августа 76-го по ноябрь 78-го. Четверо стариков, которым мы с Витькой ездили, потом померли. Один — поп в Тверской области, не помню деревня. Второй — в Костромской. Третий — в Великих Луках. Четвертый — где-то под Лугой, я только дорогу помню. Может, и больше было, я-то не каждый раз ездил, иногда Витька сам в одиночку гонял. Я только когда ящики таскать надо было.
Четыре — это только за три года. И только при одном водителе. А Вася был не первым и не последним. До него был кто-то, после него кто-то еще. Если посчитать общую механику, то за десятилетия с 68-го по 78-й эта система могла перемолоть 50–70 стариков. Никто никогда не считал. Никто никогда не считал. Лагутин записал показания Васи. Дал ему еще бутылку. Сказал: никому. Молчи. Вася обещал. Через два месяца, в январе 80-го, Вася умрет от острой алкогольной интоксикации в той же коммуналке. Найдут утром, после новогодних. Запишут: спился. Бутылка рядом. «Стрелецкая». Знакомый сценарий, дорогие мои. Знакомый.
Второе, что сделал Лагутин в Ленинграде, — встретился с искусствоведом. Тем самым Шапиро, который ездил с делегацией в Никольский погост в сентябре 78-го. Шапиро работал в Русском музее, в фондах. Был тихим, очкастым, седым мужичком лет 60-ти. Лагутин нашел его через домашний адрес. В справочной службе ему дали без проблем, тогда это было нормально. Лагутин пришел к Шапиро домой, в его маленькую двушку на улице Чайковского. Вечером. Без удостоверения. В гражданском. Шапиро открыл дверь. Увидел Лагутина. И, дорогие мои, у этого человека сразу побелело лицо. Будто он этого визита ждал. Готовился. И боялся. Лагутин зашел. Сел в кресло. Сказал прямо:
— Михаил Аронович. Я капитан милиции из Псковской области. Я не из КГБ, не из прокуратуры, не из райкома. Я обычный сельский опер. У меня в районе семь покойных священников за десять месяцев. Я знаю, что вы ездили в сентябре 78-го в Никольский погост вместе со Звонцовым. Я знаю, что вы видели иконы отца Серафима. Мне нужно понять, что вы там видели. Без протокола, без подписи. Просто скажите. Потому что отец Серафим умер. И его икон уже нет в храме. И я хочу знать, какие иконы пропали.
Шапиро долго молчал, налил себе чая, не предложил Лагутину. Сел напротив и сказал, голосом тихим, надтреснутым, как у человека, который наконец-то решил говорить:
— Михаил Григорьевич. У отца Серафима в храме висели иконы такого уровня, что любой музей мира продал бы душу, чтобы их получить. 112 единиц. Из них 87 — 17 век.
— И что с ними сейчас, Михаил Аронович?
Шапиро посмотрел на Лагутина. Долго. Потом сказал:
— В Русский музей по акту приема из Никольского прихода поступило 12 икон. Из 112. Среди этих 12 нет ни одной из девяти, что были датированы XIV–XV веком. И нет ни одной из тех двух новгородских. Ни одной.
— И вы знаете, где они?
— Я не знаю, но я могу предположить. Уровень этих вещей такой, что внутри Союза их продать невозможно. Слишком приметны. Любой эксперт узнает в три секунды. Значит, они ушли за границу. С учетом каналов, которыми пользуется Звонцов, это Швейцария. С большой вероятностью, частная коллекция... имени «Я не знаю», но в 70-е в Цюрихе работал серьезный коллекционер русской иконы, фамилия Хегер, имя Йохан, немец, бывший дипломат. Он покупал крупные вещи и не задавал вопросов. Я думаю, туда.
Лагутин записал: «Хегер, Йохан, Цюрих, дипломат». Записал и замер. Потому что фамилия Хегер, дорогие мои, ему была откуда-то знакома. По служебной работе, по каким-то ориентировкам. Он не сразу вспомнил, но вспомнит позже. И когда вспомнит, это будет еще один кусок мозаики. Шапиро дальше говорил:
— Михаил Григорьевич, я вам все это рассказываю не потому, что я смелый. Я не смелый. Я последний трус. Я 30 лет в этой системе работаю и 30 лет молчу. Я подписывал акты, в которые не верил. Я ставил экспертизы, которые знал, что фальшивые. Я закрывал глаза. Я делал вид, что не понимаю, куда уходят вещи. Я соучастник. Понимаете, я соучастник по полной.
— Зачем тогда сейчас говорите?
Шапиро помолчал. И сказал:
— Потому что у меня внук родился. В прошлом месяце. Михаил, как и я. И я подумал, что я ему скажу через 15 лет, когда он спросит, что я делал в 79 году. Что я молчал. Что я подписывал. Что я закрывал глаза, пока стариков убивали за их иконы. И я решил: нет. Хоть кому-то. Хоть один раз. Расскажу. А вы делайте с этой информацией что хотите. Я подпишу, если надо. Только ребенка не трогайте. Жену. Не трогайте семью. Меня, пожалуйста. Я готов.
Лагутин посмотрел на этого тихого, седого, очкастого человека, на его дрожащие руки. На фотографию маленького внука на серванте, пеленка, чепчик, два миллиметра жизни. И сказал:
— Михаил Аронович. Я вас сюда втягивать не буду. Я записал ваши слова. Подпись пока не нужна. Если до подписи дойдет, я вас спрошу. Спасибо. Берегите себя.
И ушел. Это было третье. Мария Семеновна, Вася, Шапиро. Три источника. Три независимых свидетеля. Каждый со своим куском мозаики. Все три куска складываются в одну картинку. И Лагутин, дорогие мои, поехал обратно в Псковскую область с тремя записями в блокноте, с актом фельдшера Саши, с нательным крестом отца Иннокентия, с крестом, на обороте которого была мелкая гравировка, которую Лагутин еще не успел прочитать, лупы под рукой не было.
***
Декабрь 79-го. Лагутин едет в Москву. К старому однокурснику по школе милиции Володе Селиванову. Селиванов работает в Главном управлении уголовного розыска МВД СССР на Огарева. Лагутин показывает ему собранный материал. Селиванов читает. Молчит. Потом говорит:
— Миша, я сделаю запрос официальный по линии Главка в КГБ. По Звонцову. Посмотрим, что ответит.
Через три недели Селиванов звонит Лагутину в Псков. Голос глухой.
— Миша, запрос вернулся. С пометкой: «Лица, в отношении которых ведется оперативное обеспечение по линии 2-го Главного управления, проверке по линии МВД не подлежат». Перевод: на Звонцова у нас рук нет. Он — ИВ. Человек КГБ. Контрразведка. Понимаешь?
— Понимаю.
— Миша, отступись. Я тебя умоляю. Это не шутки.
— Не отступлюсь, Володя. Спасибо за помощь.
Лагутин повесил трубку. Запомните этот эпизод, дорогие мои. Это очень важно. Звонцов был человеком КГБ. Не просто советский чиновник, а агент или сотрудник Второго главного управления контрразведки. Это значит, что весь его бизнес по иконам — это не личное обогащение. Это, дорогие мои, операция. Возможно, оперативная разработка. Возможно, операция прикрытия. Возможно, способ финансирования каких-то закрытых программ. Этого мы с вами никогда не узнаем. Архивы Второго главного управления за 70-е и 80-е годы рассекречены меньше, чем на 5%. Остальное там же, где и было. В подвалах, в сейфах, в пыли. Но факт: Звонцов был неприкасаемым, и стариков-священников убивали с санкции системы, не отдельного зарвавшегося чиновника. Система.
Январь 80-го. Лагутин начинает понимать, что лобовая атака не пройдет. Нужен другой путь. И он принимает решение идти не через органы, а через прессу. Но советская пресса в 80-м году — это, дорогие мои, не пресса. Это рупор партии. Туда с такой темой не пробьешься. Остается одно — самиздат. Или иностранные корреспонденты. Но и то, и другое — это сразу статья. Антисоветская агитация и пропаганда. 70-я статья. От 7 до 15 лет. С конфискацией. С последующей ссылкой. И это для самого Лагутина. А семья? Жена в школу больше не вернется, сын в институт не поступит, в любой институт, по любой специальности. Лагутин думает над этим месяц. С декабря по январь. И принимает компромиссное решение.
Он пишет отчет, полный, на 42 страницы машинописного текста, с приложениями, копией акта фельдшера Саши, записями показаний Марии Семеновны, Васи и Шапиро, схемой движения «Волги» и «Фургона», описанием операции в порту, фотографией ящиков, которую он сделал в порту своим личным «Зенитом» с длинным фокусом через забор со 100 метров. 42 страницы плюс 19 листов приложений. Этот отчет он печатает в Псковской области, в кабинете тети Шуры в архиве, поздно вечером, когда все ушли. Тетя Шура его пускает.
Тетя Шура к Лагутину относилась с материнской любовью, потому что Лагутин был детдомовец, а она мать без сына. И когда Лагутин ее попросил пустить его в архив на ночь, она пустила и не задавала вопросов. Когда он попросил молчать, она молчала, и никогда никому ни слова. До своей смерти в 88-м году. Уже после того, как Лагутина уволили. Уже после того, как все, что можно было замолчать, замолчали. Тетя Шура унесла свой кусок этой истории в могилу, и низкий ей за это поклон.
Лагутин печатает отчет на 42 страницах, в трех экземплярах. Один — себе, в свой личный сейф дома, под половицу в прихожей, в жестяной коробке из-под печенья «Юбилейное». Второй — на хранение Селиванову в Москву, нелегально, в конверте с пометкой «Личная», передан с проводницей поезда «Ленинград-Москва» за 10 рублей. Третий, самый важный, он отвозит в Псково-Печерский монастырь, к духовнику отца Серафима, архимандриту Иоанну. Этот человек, дорогие мои, в этой истории отдельная глыба. Архимандрит Иоанн принимает Лагутина в келье. Читает отчет. Молчит час. Потом говорит:
— Михаил Григорьевич, я этот отчет спрячу. В монастырских стенах, в месте, которого никто не знает, кроме меня. Если со мной что-то случится, отчет найдут только при разборе моих вещей после моей смерти. Вы меня поняли?
— Понял.
— А теперь езжайте домой. И ждите. Бог терпит долго, но бьет больно. Терпения, капитан.
Лагутин уехал, и отчет остался в монастырских стенах. Где он лежит до сих пор, дорогие мои, я вам сказать не могу, потому что не знаю. Архимандрит Иоанн умер в 2006 году. Куда он этот отчет положил, он унес с собой. Может, его найдут когда-нибудь при ремонте, может, нет. Это уже другая история.
Февраль 80-го. Лагутин снова едет в Никольский погост. Не по делу, по-человечески. Узнал, что у отца Серафима остался внук. 12 лет. Алеша. Мальчик жил в Пскове у дальней родственницы матери, двоюродной тети. Та женщина была, мягко скажем, не подарком. Пьющая. Со скандальным мужем. Алешу взяли потому, что больше некому, и потому, что от государства за опекунство платили 20 рублей в месяц, на сахар хватало. Лагутин нашел этого Алешу, привез ему конфет, поговорил. И мальчик ему сказал тихо в коридоре коммуналки, чтобы тетя не слышала, что у деда было что-то спрятанное в храме. В алтаре. В окладе старой иконы, не той, что висели в храме, а маленькой, складной, которую дед держал в алтаре под престолом. Эта икона осталась. Ее, видимо, забыли при изъятии, потому что она была маленькая, скромная, без серебра, без позолоты и казалась простой бумажной иконкой. На самом деле она была 18 века, и в ее окладе у деда лежало что-то.
— Что лежало, Алеша?
— Я не знаю. Дед мне сказал: если со мной что случится, ты приедешь и заберешь. Только аккуратно. И никому не показывай. Только хорошему человеку, который придет и спросит про деда.
Лагутин посмотрел на этого мальчика. 12 лет. Худой. С глазами, в которых жил его дед, отец Серафим. И сказал:
— Алеша, я тот человек. Поедем со мной, заберем.
Они поехали в Никольский погост на следующий день, на «Москвиче» Лагутина. Через снег, через мороз, через пустые брошенные деревни. Храм стоял заколоченный, печать сельсовета на двери. Лагутин эту печать срезал, на свой страх и риск, по статье можно было вылететь. Открыл дверь, зашел с Алешей внутрь. Храм был пустой, стены голые, иконы сняли все, до последней. Только в углу алтаря, под престолом, на пыли, лежала маленькая складная иконка, сантиметров 15, темная, без украшений. «Не представляет интереса, спекуляция», — сказал бы любой искусствовед, бросив беглый взгляд. И прошел бы мимо.
Алеша поднял иконку, открыл оклад. Внутри, между двумя слоями дерева, лежал плотный конверт, вощеный, чтобы не пропускал влагу. Лагутин его взял, раскрыл. Внутри катушка фотопленки, 36 кадров, черно-белая. И вторая, точно такая же. И третья. Три катушки, 108 кадров.
— Алеша, ты, дед, сказал, что на этих пленках?
— Сказал, правда. Сказал, это последнее, что у меня есть. И это последнее, что у России есть. Сказал, отдай тому, кто придет. И никому не показывай.
Лагутин поехал с этими пленками обратно в Псков. Потом в Ленинград. В Ленинграде он нашел человека, фотографа, который проявил пленки. Не в государственной фотолаборатории, а в подвале, у частного мастера, ночью, за 50 рублей и за молчание. Фотограф проявил, напечатал и отдал Лагутину 108 снимков. Лагутин держал в руках то, ради чего отец Серафим отдал жизнь.
Что было на снимках? Первая катушка — подвал антикварного салона «Старина» на Литейном. Скрытая съемка — отец Серафим сам ее сделал, видимо, в свой единственный визит в Ленинград в августе 79-го, когда Никодим его туда пригласил посмотреть, как иконы реставрируются. На снимках — стеллажи. Ряды икон. Десятки, сотни. С табличками. На табличках название приходов, цены в долларах, имена покупателей. Цюрих, Женева, Лондон, Нью-Йорк. Имена латиницей. Один из углов снимка — зять Звонцова, военный атташе. Там его лицо вполоборота и табличка с надписью «Берн, диппочта, декабрь 79-го года».
Вторая катушка. Фотография описи отца Серафима. Той самой, что хранилась в чайной коробке. Каждая страница крупным планом. 112 икон. С реставрационными заключениями. С фотографиями, с печатями, с подписями свидетелей. Это, дорогие мои, и был тот документ, который мог взорвать все. Опись, по которой можно установить, какие именно иконы пропали, в каком году, в каком приходе.
Третья катушка. Записные книжки отца Серафима. Дневник. Имена, даты, разговоры. Цитата от 25 октября 79-го: «Сегодня приезжал Аркадий Михайлович. Сказал, последний раз. Сказал, если до зимы не подпишу акт, у меня в храме найдутся наркотики и посадят на 10 лет. Я сказал, пусть сажают, но икон не отдам. Он сказал: „Батюшка, ты не понимаешь. Сажать тебя никто не будет, тебя просто не станет“. И я понял, что это последний наш разговор». 25 октября. Через три недели отца Серафима нашли на паперти.
Эти три катушки были приговором всем: Грязнову, Звонцову, зятю-атташе, дипломатической почте и закрытым каналам контрразведки, по которым иконы уходили на Запад.
В марте 80-го Лагутин принимает последнее решение. Он понимает: внутри страны это дело никогда не выйдет наружу. Партия не даст. КГБ не даст. Прокуратура повторит: «Бытовая, спился». Единственный канал — иностранная пресса. Не для денег. Не для славы. Для того, чтобы хоть что-то сохранилось. Чтобы через 20, 30, 40 лет нашелся какой-то журналист «Новой газеты», который снимет копию архивного дела и расскажет правду.
Лагутин едет в Москву. К старому однокурснику-журналисту. Не Селиванову. Селиванов был мент, его уже почти срезали по линии. К другому, к Андрею Морозову, своему школьному другу, выпускнику журфака МГУ, корреспонденту «Известий». Морозов был внутри системы. Но у него был знакомый американский журналист Стивен Райан, корреспондент «Нью-Йорк Таймс» в Москве. С Райаном Морозов иногда обменивался выпивкой и анекдотами, безопасно, в рамках дозволенного. Лагутин Морозову передает пакет, копии всех документов, две катушки-пленки, копии, не оригиналы. Оригиналы у Лагутина в Псковской области, в жестянке под половицей, копия для журналистов. Морозов читает, молчит. И говорит:
— Миша, я это передам Райану. Ни сегодня, ни завтра. Через 2–3 месяца, когда обстановку позволит. Райан опубликует. В «Нью-Йорк Таймс». Мировой скандал. Звонцову — конец. Никодиму — конец. Зятю — отзыв из Берна. Каналу — закрытие. Но и тебе, Миша, конец. Тебя возьмут в оборот через час после публикации. Ты понимаешь?
— Понимаю. Семья. Жена меня уже месяц как не понимает. Сын через полтора года в институт, в Ленинградский политехнический, на инженера. Я ему сказал: куда угодно, только не на исторический в МГУ, потому что историк — это политика, а политика в этой стране сжирает. Если меня посадят, Сережу не возьмут даже в политех. Жену со школы выпрут. Это я тоже понимаю.
— Тогда зачем, Миша?
И Лагутин ответил Морозову той же фразой, что записал в свой блокнот в первый день расследования и которую я сейчас повторю для вас:
— Андрюша, один, так один. Ничего.
С этой точки система ударила. И ударила страшно. По всем фронтам одновременно.
Первое. На обратной дороге из Москвы, под Лугой, ночью, «Москвич» Лагутина стала прижимать «Черная Волга». ГАЗ-24. Без номеров. Прижимала к встречной полосе. На 120, на 140, на 160. Лагутин, а он был хороший водитель, водил с 1956 года, каким-то чудом ушел. На остановке в деревне Заплюсье он съехал в кювет, под куст, выключил фары, лег на дно машины и пролежал час. «Волга» проехала вперед, не заметила, ушла в сторону Луги. Через час Лагутин выехал и поехал обходными дорогами в Псков. Жив остался. На этот раз. Но в портфеле у него была копия пакета, копия-копия, которую он с зайчихой хитростью в Москве, перед самой посадкой в поезд, опустил в почтовый ящик на Ярославском вокзале. На адрес собственного дома в Пскове. До востребования. На имя жены. Расчет был: если меня прижмут, у Тани в почтовом ящике будет копия. И она... Этот пакет, дорогие мои, до его жены не дошел. Но об этом ниже.
Второе. В тот же день, когда Лагутин уезжал в Москву, в его кабинете в отделе была проведена плановая инспекция. Проверка хранения дел. Из его шкафчика пропала папка. Та, в которой лежала вся черновая переписка по делу. Записи, наброски, копии актов. Не оригиналы. Оригиналы Лагутин дома хранил. Но достаточно, чтобы доказать: расследование велось. Эту папку забрал Бородин. Лично. Под предлогом сверки документов с архивом. И больше эта папка нигде не всплыла. Сожжена в печке Бородина на даче в апреле 80-го, дорогие мои. Я узнал это в 2004-м, когда нашел сына Бородина. Он мне рассказал, что отец на даче перед смертью говорил: «Мол, грех на мне, парень. Я тогда сжег бумаги хорошего человека, и за это Бог меня сейчас и забирает». Бородин умер в 86-м от рака легких, в больших мучениях. 40 лет «Беломора».
Третье. Жену Лагутина, Татьяну Сергеевну, в тот же день, когда Лагутин был в Москве, вызвали в районный отдел народного образования. К заведующей РОНО. Товарищ Куликова посмотрела ей в глаза и сказала:
— Татьяна Сергеевна, у нас есть сведения, что ваш супруг ведет деятельность, несовместимую с моральным обликом советского милиционера. Мы пока ничего не можем сказать определенного, но если эти сведения подтвердятся, вам в нашей школе делать будет нечего. И вашему сыну в нашей школе доучиваться будет проблематично. Подумайте, Татьяна Сергеевна, вы ведь умная женщина. Поговорите с супругом по-семейному, не для протокола. По-человечески.
Татьяна Сергеевна вышла из отдела народного образования, прошла по морозной улице до дома, села на кухню и до прихода мужа просидела в темноте, не зажигая свет. Когда Лагутин вернулся вечером, она ему рассказала. Тихо, без крика, без слез. Сказала только в конце:
— Миша, я тебя просить не буду. Я знаю, ты не послушаешь. Но если ты не остановишься, я заберу Сережу и уеду к маме в Псков. Сережа доучится в псковской школе. Я найду работу в библиотеке, мне обещали. А ты оставайся со своими бумагами. Один. Я больше так не могу.
Лагутин ее понял, не упрекнул. Сказал:
— Тань, поезжайте с Сережей, это правильно. Я разберусь.
И жена с сыном уехали через неделю в Псков, к матери. Сережу перевели в Псковскую среднюю школу номер 7, доучиваться последний класс. Татьяна Сергеевна устроилась в районную библиотеку на 84 рубля в месяц. Брак формально не распался. Лагутин ездил к ним по выходным, привозил гостинцы, играл с сыном в шахматы, разговаривал с женой, но дома уже не было. Дом распался. Не в день суда, не в день развода, а в тот вечер, когда жена сказала: «Я больше так не могу».
Четвертое. В апреле 80-го, через три недели после возвращения Лагутина из Москвы, в его сельский «Москвич», припаркованный у дома, ночью кто-то подложил пакет. Бумажный, плотный. Утром Лагутин его нашел на сиденье, через приоткрытое стекло. Внутри фотография. Десять штук. Снятые длинным фокусом через окно в ленинградской гостинице «Октябрьская», в номере, который Лагутин снимал в ноябре 79-го. На фотографиях был Лагутин с девушкой молодой, голой, в постели.
Только дело в том, что Лагутин в этой гостинице, в этом номере, в эту ночь был один. И никакой девушки в постели у него не было. Это был фотомонтаж. Очень хорошего качества, для 79-го года просто отличного качества. Лицо Лагутина настоящее, тело чужое. Девушка — кто-то посторонний, нанятая, скорее всего, «ночная бабочка» с Невского. Все это смонтировано в фотолаборатории КГБ. К пакету была прикреплена записка, печатная, без обращения, без подписи. «Гр. Лагутин. У нас есть еще. Отдадим вашей супруге, в район, на Лубянку, на ваш выбор. Подумайте, что вам важнее: папки или семья? У вас есть три дня, после этого мы решим за вас».
Это был ультиматум. Прямой, без недомолвок. Прекрати, или мы уничтожим тебя как человека. Не убьем, уничтожим. Жена увидит фотографии, она тебе уже не вернется никогда. Сын увидит, отвернется навсегда. Соседи узнают, не подадут руки. На службе выгонят с волчьим билетом. Выживешь, но без всего. И будешь до конца дней доживать в коммуналке, на инвалидности, с бутылкой «Столичной» в одной руке и фотокарточкой сына, который тебя ненавидит, в другой. Лагутин эти фотографии посмотрел. Один раз. Сидя в своем «Москвиче» на парковке в холодное апрельское утро. Положил их обратно в конверт. Завел двигатель. Поехал на работу.
Что он сделал на работе? Он сделал две вещи. Одну для дела. Одну для себя. Для дела. Он позвонил в Москву Морозову. Сказал по телефону, открытым текстом, прямо:
— Андрюш, передавай. Сегодня. Не жди. Прямо сейчас. Вези Райану в посольство США. Я больше не могу ждать.
Морозов не сказал ни слова. Положил трубку. Поехал. Передал. Райан принял. Через две недели, в начале мая 80-го, в «Нью-Йорк Таймс» вышла статья Soviet Antiquities Mafia. Death of Seven Priests in Pskow Region. На двух полосах, с фотографиями подвала «Старины», с именами Звонцова, Грязнова, зятя-атташе, с полным описанием канала.
Скандал был мировой. В Би-би-си, «Голос Америки», «Свобода» — все ретранслировали. В швейцарских газетах отдельные расследования. В Берне зятя Звонцова отозвали, тихо, не объявляя, через две недели после статьи. В Цюрихе у коллекционера Хегера прошел обыск по линии швейцарской полиции. Он от обыска ушел, успев перевести часть коллекции в частный сейф в Лихтенштейне. Это означает, что они юридически на нейтральной территории, и вернуть их в Россию невозможно. Они там и останутся. Навсегда.
В Союзе публикацию замолчали. Полностью. Ни одной строчки в 80-м. Грязнову дали 8 лет за спекуляцию антиквариатом и контрабанду в особо крупных размерах. В деле о контрабанде ни слова о смертях священников, ни слова. Та часть осталась за бортом, слишком грязная. Слишком много вопросов, слишком много имен.
Грязнов отсидел три года из восьми. Вышел по амнистии в 83-м, вернулся в Ленинград, открыл новый антикварный салон, другое имя, другой адрес, тот же бизнес. Умер в 2001-м в собственной постели в своей квартире на Васильевском острове от инфаркта. 74 года. Похоронен на Серафимовском кладбище. Скромный гранитный камень, имя, дата.
Звонцов умер раньше. В апреле 84-го. На своей даче в Сочи. На руках любовницы, той самой, московской, которая к нему приезжала из квартиры на Кутузовском. Инфаркт. 62 года. Похоронен на Кунцевском кладбище в Москве с воинскими почестями. Он, оказывается, был полковником КГБ «запаса», что широкой публике было неизвестно. На похоронах присутствовали 38 человек, все при должностях.
Жена Звонцова умерла через два месяца после мужа, говорят, от горя. Дочь с мужем в Берне после отзыва осели в Швейцарии, попросили политическое убежище в 81-м, получили. Сейчас дочь Звонцова, пожилая дама, живет в Цюрихе, в фамильной квартире на Бернерштрассе. У нее собственная коллекция русских икон, около 40 единиц. Происхождение официально — семейное наследие, вывезено в 70-е годы по дипломатической линии.
Что Лагутин сделал в то апрельское утро 80-го года, после того, как позвонил Морозову? Он поехал к жене. В Псков. В библиотеку. Зашел к ней в читальный зал. Там, между стеллажами, он ее нашел. Она расставляла книги по алфавиту. И при ней, при ее удивленных глазах, при двух старушках-читательницах в углу, он положил на стол пакет с фотографиями. Открыл. Сказал:
— Тань, это монтаж. Снято в гостинице, где я был один. Девушки никакой не было. Они меня шантажируют этими фотографиями, чтобы я закрыл папки. Я папки не закрыл. Я сегодня позвонил в Москву и сказал: пусть печатают. Через две недели в «Нью-Йорк Таймс» выйдет статья. И тогда КГБ эти фотографии пустит в дело, отдадут тебе в школу, на Лубянку, везде. Я тебе их сам показываю первой. Чтобы ты от меня услышала, не от них. Чтобы ты решила сама, веришь ты мне или фотографиям. Я тебя не уговариваю. Я тебе докладываю. Делай, как считаешь нужным.
Татьяна повернулась к мужу и сказала:
— Миша, я тебе верю. Иди работай. Папки не закрывай. Я с Сережей справлюсь. Ужин в семь. Не опаздывай.
Лагутин вышел из библиотеки. Сел в «Москвич». Доехал до угла квартала, остановил машину, положил голову на руль. И в первый раз за все это расследование, за пять месяцев, за все ночные дороги, за все морги и кельи, за всю эту тягучую слепую борьбу с системой заплакал. Тихо, один, в машине. 44-летний мужик, детдомовец, блокадник, капитан милиции, человек, который не плакал с 42-го года, когда умерла его мать, и который дал себе слово никогда больше не плакать. Заплакал. И поехал на работу.
В мае 80-го вышла статья Райана. Скандал. Но в Союзе тихо. Лагутина не арестовали. Это, к слову, тоже отдельная история. Его не арестовали потому, что Морозов в Москве сделал одну хитрую вещь. При передаче пакета Райану он попросил у того гарантию, что в статье не будет упомянут источник информации со стороны советской милиции.
Райан согласился. И в статье ни слова про Лагутина. Источник: Sources within the Soviet Orthodox Church. Намек на церковь, не на МВД. КГБ, конечно, поняла, кто слил. По косвенным, по делу, по фактуре, потому что Лагутин в декабре ездил в Москву по запросу Селиванова. Но юридически зацепиться было не за что. Прямых улик не было. Лагутина не взяли, но карьеру ему закрыли намертво. Дальше капитана он не пошел.
Из псковского угрозыска его в 81-м тихо перевели в участковые. В далекое село. В деревню Дворищи на границе с Латвией. Население 200 человек. Ближайший автобус раз в неделю. Он принял перевод. Без жалоб. Без рапорта. Поехал в Дворищи. Снял там избу. Татьяна Сергеевна с Сережей остались в Пскове. Сын как раз поступил в Ленинградский политехнический, на инженерный факультет. Все-таки прорвался, несмотря на все угрозы. Поступил по баллам, честно. И когда отец ему позвонил поздравить, плакали оба, в две трубки, по разным городам.
В Дворищах Лагутин дослужил до пенсии. В 85-м, в 50 лет, уволился из МВД. Майорские погоны ему все-таки дали. Татьяна Сергеевна к нему в Дворищи переехала в 86-м, когда ушла из библиотеки, Сережа уже учился. Дом в Пскове сдали в наем. В Дворищах Лагутин завел хозяйство. Корова, куры, огород. Стал писать. От руки, в школьную тетрадь, по вечерам, при свечке. Электричества в избе не было. Свои воспоминания. Точнее, не воспоминания, а реконструкцию дела отца Серафима. Со всеми именами, со всеми эпизодами, полностью, насколько он помнил.
Михаил Григорьевич Лагутин умер 5 марта 2003 года в деревне Дворищи от обширного инсульта. Ему было 68 лет. Похоронили на сельском кладбище, в 70 метрах от собственной избы.
Татьяна Сергеевна умерла через полтора года, в октябре 2004-го. От рака. Похоронена рядом с мужем.