Допросная комната. Голые стены, стол, два стула. На одном – советский офицер. На другом – немецкий пленный. Между ними – переводчик.
Офицер задаёт вопрос. Спокойно, по протоколу: имя, звание, номер части.
Немец вскакивает. Вытягивает руку вперёд и орёт на всю комнату:
– Хайль Гитлер!
Переводчик переглядывается с офицером. Повторяет вопрос. Снова – имя, звание, часть.
Немец набирает воздуха в грудь – и снова:
– Хайль Гитлер!
Как с таким разговаривать? И что вообще делали советские офицеры, когда вместо ответов получали нацистские лозунги?
Давайте разбираться.
Когда под Сталинградом в январе–феврале 1943 года в плен сдались около девяноста одной тысячи солдат и офицеров вермахта, перед советской стороной встала задача колоссального масштаба. Каждого нужно было допросить. Выяснить номер части, маршрут передвижения, имена командиров, расположение складов и укреплений. Любая мелочь могла спасти сотни жизней на фронте.
Допрашивали военные переводчики. Молодые ребята, часто едва за двадцать, которые учили немецкий в университетах и педагогических институтах. Вчера читали Гёте и Шиллера – а сегодня сидели напротив людей, чьи части сожгли их родные города.
Большинство пленных к моменту допроса уже были сломлены. Голодные, обмороженные, потерявшие всё. Они отвечали на вопросы. Иногда охотно – в надежде на лишнюю пайку хлеба. Иногда нехотя, но отвечали.
Но встречались и другие.
Фанатики. Те, кто даже в плену, даже после разгрома, даже глядя на руины собственной армии – продолжали верить. Или делали вид, что верили. Разница, впрочем, для допрашивающего была невелика.
Такой пленный садился на стул и на любой вопрос отвечал одинаково. Имя? 'Хайль Гитлер!' Часть? 'Хайль Гитлер!' Где стояли? 'Хайль Гитлер!'
Он не просто молчал – молчание можно было бы понять. Он провоцировал. Каждый выкрик был вызовом. Демонстрацией: вы меня не сломаете.
И вот тут начиналось самое интересное. Потому что советские переводчики и офицеры разведки со временем выработали свои методы. Не те, о которых можно подумать.
Первое и главное: кричащего фанатика не били. Это может показаться удивительным, но у допрашивающих была на то практическая причина – избитый пленный либо замыкался окончательно, либо начинал говорить то, что от него хотели услышать, а не правду.
Ни то, ни другое разведке не годилось. Нужны были точные сведения, а не сломанный человек, выкрикивающий любые цифры, лишь бы прекратили.
Поэтому действовали иначе.
Способ первый – и самый распространённый – терпение. Пленного, который кричал лозунги, просто уводили обратно. Не наказывали. Не угрожали. Давали посидеть день, два, три. Без допросов. Без внимания. В общей массе таких же пленных, которые уже начали сотрудничать и получали за это нормальное обращение.
Одиночество и безразличие делали своё дело куда эффективнее любого крика. Через несколько дней фанатик видел, что его товарищи по плену живы, накормлены, и мир не рухнул от того, что они назвали номер своей дивизии. Героический ореол 'несгибаемого борца' рассыпался сам собой, когда не находилось зрителей.
Способ второй – переводчики использовали разговор. Не допрос, а именно разговор. Заходили издалека. Спрашивали – откуда родом? Есть ли семья? Живы ли родители?
Тут важно понимать: многие из этих переводчиков великолепно знали немецкий язык и немецкую культуру. Они могли процитировать Гёте на языке оригинала. Могли поговорить о Баварии или Саксонии так, будто сами там бывали. И это обезоруживало.
Пленный ожидал грубости. Ожидал враждебности. А получал человека, который спокойно говорил на его языке и интересовался его довоенной жизнью. Контраст между ожиданием и реальностью ломал психологическую защиту лучше любого давления.
Один бывший военный переводчик вспоминал: когда он спросил особенно упёртого немца, получает ли тот письма из дома, и тот ответил, что не знает, жива ли его мать – разговор наконец пошёл. Не потому что немец сдался. А потому что вспомнил, что он не только солдат фюрера, но ещё и чей-то сын.
Был и третий способ – для самых упорных. Их сажали в одну камеру с уже 'разговорившимися' пленными. Не с перевербованными, не с предателями – просто с теми, кто уже прошёл через допрос и понял, что ничего страшного не произошло.
Психология группы работала безотказно. Один фанатик в камере из десяти человек, которые нормально общаются с охраной, получают паёк и обсуждают, когда кончится война, – довольно быстро переставал чувствовать себя героем сопротивления. Скорее он начинал чувствовать себя глупо. А это для немецкого офицера было, пожалуй, страшнее всего.
Через неделю–другую такого 'соседства' большинство бывших крикунов являлись на повторный допрос сами. И отвечали на вопросы. Тихо, без лозунгов.
Конечно, были и те, кто не сломался. Упёртые до конца. Но их оставляли в покое – не из милосердия, а из прагматизма. Информация, которую мог дать рядовой или младший офицер, устаревала за считанные дни. Тратить на одного фанатика недели, когда фронт двигался каждый день, – непозволительная роскошь.
Таких просто отправляли в лагерь для военнопленных. Без допроса. Без информации. Они становились просто ещё одним номером в списке – и это, возможно, было для них худшим наказанием. Не пытки, не расстрел, которого они, может быть, даже ждали как 'героической гибели'. А полное, абсолютное безразличие.
Ты кричал 'Хайль Гитлер!' – а тебя даже не стали слушать. Просто отправили валить лес.
Война закончилась. Абсолютное большинство из тех девяноста одной тысячи пленных, взятых под Сталинградом, домой не вернулись – погибли в лагерях от болезней, истощения и последствий ранений. Выжили около шести тысяч. Последние из них вернулись в Германию только в 1955 году.
Кричали ли кто-то из вернувшихся 'Хайль Гитлер!' к тому моменту? Вряд ли. Десять лет в плену лечат от любого фанатизма надёжнее любых допросов.
Но советские переводчики, которые сидели напротив этих людей зимой сорок третьего, запомнили главное. Крик – это не сила. Крик – это последнее, что остаётся у человека, когда рушится всё, во что он верил. И лучший ответ на крик – не ответный крик. А тишина.