Палату дали угловую, на четверых, но к моему приезду в ней лежала только одна женщина – у окна, поверх одеяла, в халате цвета сухого тростника. Я не успела поставить сумку на тумбочку, как она повернула голову.
– Шеломова Лариса Ивановна? Сосудистая или гинекология?
Я опешила. Меня даже мать так редко называла полным именем.
– Гинекология, – сказала я. – Плановая.
– А я Корнеева Тамара Петровна. Сосуды на ногах. Лежу третий день, успела вас вычислить – меня медсестра предупредила, что подселят. Будем знакомы.
Она протянула руку через всю палату – так, как на советском заводе, наверное, протягивали через смену. Кисть была вся в проступающих костяшках, и держала она мою ладонь обеими своими, как чашку. Я подумала, что человек, который так держит чужую руку, не отпустит её просто потому, что неловко молчать.
– Мне тут две недели лежать, – сказала я зачем-то.
– А мне ещё дней десять. Не скучно будет.
Я подумала, что мне будет скучно. Я этого и хотела – тишина, бесплатный отпуск от работы, дочь в лагере под Калугой, никто никому ничего не должен. Я два года откладывала эту операцию, я её специально подгадала на смену, я даже соседкам по подъезду не сказала. И вот – Корнеева Тамара Петровна, шестьдесят восемь лет, умеющая через всю палату угадать в человеке гинекологию.
– Я тут шарф к спинке привязала, чтобы не сползал, – сказала Тамара Петровна, кивнув на серо-зелёную вязаную полосу за своей подушкой. – Сын связал. Не сам, разумеется. Заказал на Озоне, привёз. Но с пониманием – зелёный, как я люблю.
Я кивнула. Я пока не знала, что про сына услышу за следующие четыре дня раз сорок.
В тот же вечер пришла санитарка с ужином и выдала нам по пластиковому стакану с чаем. Пакетик «Гринфилд» был распарен до тёмного янтаря, и в стакане плавали две петельки от ниток. Тамара Петровна подождала немного и выпила свой быстро, как лекарство. Я отставила.
– Не любите больничный?
– Не люблю никакой из пакетика.
– А я уже привыкла. Сын в среду принесёт нормальный, в термосе. Он по средам и пятницам приходит, по будням после работы. Иногда и в субботу, если я попрошу.
Она сказала это так, как будто я уже знала про среду и пятницу. Как будто у нас в палате со мной должно висеть его расписание – большое, на стене, с пометкой «вторник – термос с заваркой».
***
Назавтра меня готовили к операции. Бритьё, голод, страх, который я уговаривала себя не называть страхом. Тамара Петровна молчала из вежливости – она это умела, я уже заметила, она умела, когда надо. Утром меня увезли на каталке, и последнее, что я слышала из палаты, был её голос, сказавший в спину медсестре: «Вы там поаккуратней с ней, она одна в Москве». Я не поняла, откуда она это знает. Я ей ничего не говорила.
Очнулась я через несколько часов. Болело внизу живота, во рту было сухо, я не сразу сообразила, где лежу. Над ухом кто-то говорил тихо, монотонно, и я только через минуту различила, что говорят со мной.
– Лариса, моргайте, если слышите. Вот так. Хорошо. Сейчас подойдёт врач.
Я моргнула. Голос был не Тамары Петровны. Сестра. Потом был врач, потом капельница, потом я снова уснула. А когда очнулась во второй раз, было темно, и Тамара Петровна сидела на своей кровати, согнувшись, и читала.
– Ну? – спросила она, не поднимая головы. – Живая?
– Кажется.
– Воды?
– Да.
Она встала, налила, поднесла. И села не к себе, а на край моей кровати – чуть в ноги, осторожно. Я подумала, что она привыкла так сидеть с кем-то.
– Сын у меня умеет так же, – сказала она. – Молча подать воду и не суетиться. Отец его был такой же. И отец отца, говорят, тоже был. У нас в роду мужчины разговорчивые, только когда от них ничего не требуется. А когда надо – молчат и делают.
Я хотела спросить, давно ли отца нет. Не спросила.
– А вы откуда знаете, что я одна в Москве?
Она усмехнулась.
– Сумка у вас лежит, и в ней одна банка тушёнки и пачка печенья. Если бы дома кто-то был, вы бы взяли что-нибудь от него. Записку, банку варенья, носки. Вы взяли только то, что купили сами вчера.
– Вы заглядывали в мою сумку?
– Я смотрела, как вы её разбирали. Я не лезу. Я вижу.
Этому было трудно возразить. Я закрыла глаза и подумала, что у Тамары Петровны Корнеевой, видимо, такое же видение мира, как у моей бабушки – без иллюзий и без злорадства, но с полным пониманием того, что у других людей в карманах.
***
Прошло два дня. Я уже могла садиться, могла дойти до коридора, могла читать. Я взяла с собой Чехова – маленький томик, повести и рассказы, у меня в нём было заложено уголком на «Даме с собачкой», которую я в школе считала скучной, а сейчас почему-то перечитывала. Тамара Петровна за эти два дня успела рассказать про сына всё.
Что зовут Антон. Что ему сорок два. Что инженер, проектирует что-то, она не помнит, что. Что вдовец – четыре года назад жена ушла, болела долго. Что детей у них не было – не получилось, а потом стало поздно и не до того. Что после её болезни остались долги, Антон ещё несколько лет тянул, а полгода назад не выдержал, продал квартиру и переехал к матери, в её однушку в Бирюлёво.
– Спит на диване в кухне, – сказала она с тем спокойствием, с каким взрослые говорят о неудобствах, которые сами устроили. – Я ему говорю: «Антон, ты бы себе угол снял хоть, что ты тут с матерью». А он: «Мама, мне с тобой нормально». И всё.
– Может, и правда нормально.
– Может. Только в сорок два мужчине пора жить своей жизнью. В двадцать пять с матерью – нормально. В тридцать пять – ладно, бывает. А в сорок два – не сидеть со мной в кухне.
Я хотела сказать что-нибудь дежурное – что не всем интересно искать, что у всех свой темп. Но Тамара Петровна посмотрела на меня поверх вязания и спросила в лоб:
– А вы замужем?
– Нет.
– Разведены?
Я кивнула.
– Давно?
– Три года.
– И никого?
– И никого.
– А почему?
Я подумала, как ответить. Сказала правду:
– Не ищу.
– Вот, – сказала Тамара Петровна и снова взялась за спицы. – Это и про моего Антона.
Я поняла, что она сейчас что-то скажет. И действительно – она сказала.
– Я ему сказала: придёт навещать – познакомлю с тобой.
Сказала просто, как про погоду. Я подняла глаза от книги.
– Тамара Петровна.
– Что?
– Это не очень хорошая идея.
– А что в ней нехорошего? Лежим в одной палате. Ему сорок два, вам тридцать шесть. Вы оба в Москве. Вы не уродина, он тоже не урод. Чего стесняться?
– Я не стесняюсь. Мне не надо.
– Ну вот ему тоже не надо. У вас уже есть общее.
Я улыбнулась. Помимо воли. Тамара Петровна не улыбнулась в ответ – она была серьёзна, как пенсионный фонд.
– Тамара Петровна, я не хочу, чтобы он чувствовал себя неловко.
– Он не будет чувствовать себя неловко. Он мужчина сорока двух лет, не школьник. И я ему ничего обещать за вас не буду. Я просто скажу: познакомься, женщина хорошая. Всё.
– А если я не хорошая?
– Я уже три дня смотрю. Хорошая. И не выпендриваетесь, что главное.
Я открыла Чехова и сделала вид, что читаю. На странице сорок седьмой Гуров и Анна Сергеевна сидели в Ореанде и смотрели на море. Я перечитала фразу два раза и не поняла ни слова.
***
Антон должен был прийти в пятницу вечером. Тамара Петровна с утра попросила санитарку отдёрнуть шторку между нашими кроватями – «чтобы не задевал, когда сядет». Я заметила. Я ничего не сказала, но запомнила.
Около обеда она же попросила медсестру переставить её ближе к двери.
– Тамара Петровна, мне у окна спокойнее. Свет с утра. И вы привыкли.
– Вы знаете, мне тяжело по утрам ходить мимо вашей капельницы. Боюсь зацепить. Можно я к двери лягу? Мне всё равно где, я ж лежу.
Сестра пожала плечами и сказала, что переставит после обеда. Я лежала и думала, что моя соседка Тамара Петровна Корнеева, шестидесяти восьми лет, играет тут какую-то партию, которой я ещё не понимаю, но уже чувствую её ходы. Шторку – чтобы был обзор. Кровать – чтобы быть к двери. Чай она тоже, наверное, попросит. И ужин подождёт до прихода сына. И книгу мою заметит, и упомянет невзначай.
Я положила «Даму с собачкой» обложкой вверх на тумбочку и подумала: ну хорошо, Тамара Петровна. Пусть.
В семь часов в палату вошёл мужчина.
Он был высокий – та высота, при которой плечи привычно уходят чуть вперёд, как будто человек всю жизнь следит, чтобы не задеть притолоку. Он был в тёмном свитере и куртке, в руках у него был пакет и термос. И ещё – два пластиковых стакана, видно, взял внизу у автомата по дороге.
Я узнала его сразу.
Это было лицо из лифта на Ленинском, тридцать первый дом. Это был человек, которого я последние три года видела по понедельникам около половины девятого – он ехал на четвёртый, я на седьмой, мы здоровались кивком, потому что больше нечем. Это был человек, которого я однажды видела в столовой – он стоял в очереди за щами и смотрел в телефон, и я тогда подумала, какой странный – ест один в столовой, где все компаниями. И ведь не один раз я его встречала у автомата с кофе на первом этаже. И возле проходной, под дождём, без зонта.
Я работала с ним в одном здании три года. И ни разу с ним не разговаривала.
Он положил пакет на стул, термос – на тумбочку матери, и автоматически, не глядя, поставил один из пластиковых стаканов с чаем рядом. К моей кровати, не к материнской. Сел на табуретку рядом со мной. И сказал, наклонившись:
– Мама, я принёс твой шиповник. И пирожки взял в больничном буфете. Ты как?
Я молчала. Он не понял. Он смотрел в сторону окна, где была Тамара Петровна – но Тамара Петровна была теперь у двери, а у окна была я. Он перепутал. Просто перепутал.
– Антон, – сказала Тамара Петровна с того конца палаты. Спокойно. – Я тут.
Он повернулся. Увидел мать у двери. Увидел меня. Я смотрела на него, и он узнал моё лицо – я поняла это по тому, как у него между бровей углубилась складка. Узнал, но не вспомнил откуда. Так же, как я три года.
– Простите, – сказал он. И встал.
– Сидите, – сказала я. – Чай уже у меня. Сделайте маме новый.
Он постоял ещё секунду. Потом сел обратно.
Очки у него лежали в нагрудном кармане свитера – дужкой наружу, как у моего деда раньше. Я не помнила, видела ли я раньше у него очки. Может, и видела. В лифте люди – это ты или не ты, без подробностей.
– Мы с вами работаем в одном здании, – сказала я. – Ленинский, тридцать один. Четвёртый этаж – ваш проектный, седьмой – бухгалтерия. Я Лариса.
Складка у него между бровей углубилась сильнее.
– Лариса Ивановна Шеломова, – сказала Тамара Петровна с той кровати с интонацией человека, который знает, чем заканчивается фильм, и переключает за всех нужный канал. – Бухгалтер. Антон, это та женщина, про которую я тебе говорила.
Он посмотрел на меня. Я на него. Мы оба ничего не сказали.
А потом сказали. И говорили час.
Сначала про здание. Что там сменили лифты в позапрошлом году, и теперь они тише, но застревают между третьим и четвёртым. Что в столовой убрали гречку и поставили какую-то полбу, и никто не понимает, зачем. Что охранник дядя Ваня ушёл на пенсию ещё в феврале, а сменившая его женщина не знает, кому позвонить, чтобы починили кофейный автомат. Антон рассказывал, я слушала и поправляла – у нас на седьмом был свой, и его чинила секретарша главного. Он удивился. Я удивилась, что его это удивило. И поняла, что он, наверное, ни разу не поднимался выше пятого.
Тамара Петровна за нашими спинами лежала тихо. Я думала, она слушает. Через двадцать минут я заметила, что она дышит ровно, медленно. Слишком ровно для человека, который ловит каждое слово. Я не сказала вслух. Я подумала: ну хорошо.
Антон сидел на табуретке у моей кровати, наклонившись чуть вперёд, держа пластиковый стакан, который он принёс матери, в обеих руках. Чай давно остыл. Он отпивал маленькими глотками, как будто это был способ не уходить. Я подумала, что мужчина сорока двух лет, который сидит в больничной палате с чужой женщиной и говорит про лифты, потому что не знает, как иначе, – это не самый худший человек на земле.
В восемь его попросили выйти – посещения заканчивались. Он встал. Сказал маме «до завтра», поцеловал в висок. Мне сказал:
– До свидания.
Я сказала «до свидания». Он вышел. Я подождала минуту и повернулась к Тамаре Петровне.
– Долго будете спать?
– Я не сплю, – сказала она с закрытыми глазами. – Я ведь не мешаю.
– Спасибо.
– Не за что.
Я лежала и думала, что Чехов на тумбочке так и пролежал весь вечер обложкой вверх, и Антон его не заметил. Или заметил, но ничего не сказал. Я не знала ещё, что для следующего разговора это будет важно.
***
В субботу он пришёл снова. С теми же пирожками и термосом. Шторка уже не разделяла нас – с пятницы её отдёргивали днём «для воздуха» и забывали задёргивать на ночь. Палата стала одна на двоих, и я перестала делать вид, что не слышу разговоров матери с сыном, а Тамара Петровна перестала делать вид, что мне интересно молчать.
Антон вошёл, поздоровался со мной по имени.
– Здравствуйте, Лариса.
– Здравствуйте.
И всё. Дальше он сидел у материнской кровати, и они говорили – про двоюродного племянника, который опять что-то натворил, про то, что Тамаре Петровне надо поменять очки, про холодильник, который морозит сильнее, чем надо. Я лежала и слушала, как из соседней жизни. И поняла, что мне это нравится. Что я скучала по вечернему звуку чужой семьи – не громкому, без надрыва, обыкновенному.
Перед уходом он подошёл к моей кровати и спросил:
– Вы Чехова перечитываете?
– «Даму с собачкой». Со школы не открывала, и вот.
– И как сейчас?
Я подумала и сказала:
– Сейчас другое.
Он кивнул.
– У меня тоже было. Лет семь назад открыл «Палату номер шесть» – думал, помню. Оказалось, помнил совсем не то.
Он постоял секунду – как будто хотел сказать что-то и не сказал. Попрощался. Вышел.
Тамара Петровна лежала и смотрела в потолок.
– Лариса.
– Что, Тамара Петровна.
– Я три года ему говорю: пора. Он три года молчит. А с вами он за два вечера сказал больше, чем мне за полгода.
– Это просто так бывает, – сказала я. – С чужими иногда легче.
– Может быть. А может, не с чужими.
Я не ответила. Я лежала и понимала, что должна обидеться или испугаться, или хоть как-то возразить – а я не возражаю. И эта моя безответность была подозрительнее, чем любое моё «да».
***
Прошло три дня. Антон приходил каждый вечер. Тамара Петровна каждый вечер «засыпала» к концу первого его получаса. Она была не очень убедительной актрисой – она дышала ровно, она не вздрагивала, она ни разу не пробормотала во сне. Ни один человек, который засыпает по-настоящему, так не засыпает. Я знала это, потому что я мать четырнадцатилетнего подростка, и я знала, как засыпают по-настоящему уставшие люди.
На третий вечер я не выдержала и сказала Антону, когда он пришёл и поздоровался:
– Ваша мама притворяется, что спит.
Он сел на табуретку. Посмотрел в сторону её кровати – она уже лежала, отвернувшись, с книгой на одеяле.
– Я знаю.
– Знаете?
– С первого вечера.
Я молчала. Он добавил, негромко:
– Она и со мной так делала. Когда мне было лет пятнадцать. Я приводил домой девочку с двора, нам надо было задачи решать, и мать ложилась на диван и «спала». Чтобы мы разговаривали, как будто её нет. Это её способ.
– И как, разговаривали?
– Разговаривали. Девочку ту, правда, я лет в семнадцать потерял из вида.
Я улыбнулась. И спросила – без обиняков, как Тамара Петровна:
– Антон, ваша мама нас сводит. Вы это понимаете?
Он смотрел в пол, потом поднял глаза. Он ответил не сразу.
– Понимаю.
– И как мы с вами с этим?
Он молчал. Долго. Я подумала, что он сейчас встанет и уйдёт, и больше не придёт – и поняла, что мне будет жалко. И поняла, что это «жалко» – уже выбор.
– Я сейчас не отвечу, – сказал он наконец. – Я подумаю. Я приду завтра. Можно?
– Можно.
Он ушёл. Тамара Петровна на той кровати сказала с закрытыми глазами:
– Зря вы это сейчас.
– А как ещё?
– А никак. Лежать и молчать. Они сами всё делают, когда им не мешают.
– А вы ему не мешаете?
– Я ему помогаю.
– Это разные вещи.
– Это одно и то же, – сказала Тамара Петровна. – Когда ты мать.
***
На следующий вечер – среда – Антон задерживался. До семи он обычно уже сидел у материнской кровати, а в этот раз его всё не было. И первой в палату вошла моя дочь.
Соня приехала из лагеря на день раньше – их отряд закрыл смену прежде остальных, и я толком не поняла, по какой причине: Соня объясняла на ходу, торопилась. Она ввалилась в палату с рюкзаком, в кроссовках в грязи, с обгоревшим носом и с такими глазами, как будто за две недели стала на пять лет старше. Я давно не видела её такой собранной.
– Мам.
– Сонь.
Она села на край моей кровати, как Тамара Петровна в первый день. Только Соня сидела, как сидят дети – коленками внутрь.
– Ты как?
– Нормально. Через четыре дня выпишут.
– А эта тётя кто?
– Тамара Петровна. Соседка.
– Здрасьте, – сказала Соня в сторону той кровати.
– Здравствуйте, девушка, – сказала Тамара Петровна, разглядывая её с интересом. – Вы похожи на маму.
Соня пожала плечами – она терпеть не могла такие сравнения. Достала из рюкзака яблоко и положила мне на тумбочку. Чехов с заломленным уголком сдвинулся и упал. Она подняла, посмотрела.
– Ты Чехова в больницу взяла?
– А что взять надо было? Донцову?
– Мам.
– Что?
– У тебя тут как-то светлее, чем дома, – сказала Соня очень серьёзно. – Это от чего?
Я не нашла, что ответить. Соня посидела минут двадцать, поговорила со мной про лагерь, про то, как в последнюю ночь они с девочками сожгли в костре чьи-то носки и долго после этого отмывались, про то, что ей надо постирать всё в большой машинке. Потом встала, поцеловала меня в лоб – как маленькую – и пошла к выходу.
И в дверях столкнулась с Антоном.
Они посмотрели друг на друга секунду. Соня – снизу вверх, потому что она была мне по плечо. Антон – сверху вниз, со складкой между бровей.
– Извините, – сказал Антон и пропустил её.
– Пожалуйста, – сказала Соня и, проходя, посмотрела на меня через плечо. Очень внимательно. И вышла.
Антон вошёл, поздоровался с матерью. Подошёл ко мне.
– Ваша?
– Моя. Соня. Четырнадцать.
– На вас похожа.
– Все так говорят.
Он сел. Помолчал. Потом сказал, негромко, не глядя:
– Я подумал.
– И?
– И я приду завтра. И послезавтра. Если можно.
– Можно.
Тамара Петровна на той кровати лежала и в первый раз за неделю не делала вид, что спит. Она смотрела на потолок. Я видела краем глаза, что у неё уголок рта чуть-чуть поднят – не улыбка, что-то меньше. Так улыбаются, когда план сходится.
***
На следующий день её выписывали. С утра пришёл лечащий врач, послушал, посмотрел, что-то черкнул в карте, сказал «через неделю на контроль» и ушёл. Тамара Петровна стала собираться. Собирать ей было особо нечего – ночнушка, халат, тапочки, термос, спицы и моток пряжи, шиповник в бутылке из-под минералки. Я смотрела, как она это укладывает в большой клетчатый баул, и думала, что сейчас она уйдёт, и я останусь в палате одна на три дня, и Антон будет приходить или не будет приходить – и я не знаю, что хуже.
Она застегнула баул и подошла к моей кровати. Села. Смотрела на меня, не отводя глаз, дольше, чем принято – но я уже привыкла к этому.
– Лариса.
– Что, Тамара Петровна.
– Я вас не случайно столкнула.
Она сказала это спокойно, без покаяния и без хвастовства. Как ставят точку в отчёте.
– Я думала об этом со второго дня. Вы мне сказали, что вы из проектного института – я сразу поняла, какой это институт, в Москве их немного, и Антон в одном из них работает уже шесть лет. Я уточнила: тот же. Я попросилась к двери, чтобы он сел не к моей кровати. Я ему позвонила в среду и сказала: будет женщина в моей палате, познакомься. Я даже шторку с вечера попросила отдёрнуть. Я в этом не раскаиваюсь.
Я молчала.
– Скажите что-нибудь, – попросила она. – Только не «как вы могли».
– Я не скажу «как вы могли».
– А что скажете?
Я подумала.
– Скажу, что с вами в одну палату второй раз я бы не легла.
Она засмеялась. Первый раз за десять дней я слышала, как Тамара Петровна Корнеева смеётся.
– И правильно. Не ложитесь. Один раз достаточно.
Она встала, сняла со спинки кровати свой серо-зелёный шарф. Положила мне на одеяло.
– Это вам.
– Тамара Петровна.
– Не отказывайтесь. Я свяжу другой. Мне есть теперь о чём думать – два года не вязала, снова сяду.
Она нагнулась, поцеловала меня в висок – так же, как Антон целовал её – и пошла к двери. На пороге обернулась.
– Если из этого ничего не получится – я не обижусь. Я сделала своё. Дальше – ваше.
И ушла.
Я лежала и держала в руках её шарф. От него пахло шиповником и больницей – мы все за эти дни приобрели этот общий запах. Я думала, что между мной и ней – тридцать два года, и я не уверена, что в шестьдесят восемь у меня хватит храбрости вмешаться в чужую жизнь так, как она вмешалась в мою. И не знала, благодарить мне её за это или сердиться.
Я выбрала всё-таки благодарить.
***
Антон пришёл вечером – без матери, в первый раз за все эти дни без неё. Он постоял на пороге секунду, как будто привыкал, что у окна больше нет того, к кому он шёл. Потом подошёл ко мне.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
– Маму выписали.
– Я знаю. Я тут была.
Он улыбнулся – одной стороной рта.
– Я могу сесть?
– Конечно.
Он сел. Не сразу заговорил. Я ждала – у меня уже было ощущение, что если ему дать паузу, он скажет то, что нужно, а если торопить – скажет то, что приличнее.
– Лариса.
– Да.
– Я хочу сказать вам одну вещь, чтобы между нами не было.
Я поняла, что сейчас он ответит на мой вопрос трёхдневной давности. Я кивнула.
– Мать позвонила в среду. Сказала: будет женщина в моей палате, тебе её надо увидеть. Я сначала сказал «нет». Потом перезвонил и сказал «приду один раз, посмотрю, потом откажусь». Я знал, на что иду. Я знал, что ваше там тоже не пустое место – мать так бы не лезла, если бы вы ей не понравились серьёзно. И я всё равно пришёл. И на следующий день пришёл. И сегодня пришёл.
Он замолчал. Я молчала тоже.
– Стакан я перепутал по-настоящему, – сказал он. – Это не было нарочно. Я устал, я думал, мама у окна. Но мама накануне попросилась к двери. И я сел рядом с вами, и узнал ваше лицо, и не вспомнил, откуда. И сидел сначала потому, что не знал, как встать. А после – потому что уже не хотел.
Я смотрела на его руки. На очки в нагрудном кармане, дужкой наружу. У моего деда так лежали очки – чтобы быстрее достать. Я протянула руку и поправила – дужка съехала набок. Поправила и сама удивилась, что сделала. Он не удивился.
– У вас очки съезжали.
– Спасибо.
Мы оба молчали. В коридоре прошла санитарка с тележкой. У соседей этажом ниже кто-то долго и громко смеялся, как смеются мужчины, которые принесли в больницу больше, чем разрешено.
– Антон, – сказала я. – Я вам должна сказать тоже.
– Скажите.
– У меня дочь. Четырнадцать. Её отец ушёл три года назад к молодой, и они теперь живут в Подольске, и он видится с ней раз в полтора месяца. Я её одна ращу, и это съедает у меня все вечера и все выходные. И я последние два года себе говорила, что мне это не нужно – никто, ничего. Я в это поверила. И не уверена, что разучусь.
– Я знаю.
– Откуда вы знаете?
– Мать сказала. Она увидела сумку.
Я засмеялась. Тихо, чтобы не услышали в коридоре.
– Ваша мама – это что-то.
– Ваша Соня – тоже. Она на меня позавчера так посмотрела, что я понял, она знает обо мне больше, чем я сам.
– Она такая.
Мы помолчали ещё. Он встал.
– Я приду завтра. Заберу вас. Если можно.
Я кивнула.
– Можно.
Он вышел.
В палате стало тихо. Шторку никто больше не задёргивал – некому было. Шарф Тамары Петровны лежал у меня в ногах. На тумбочке Чехов был открыт на странице сорок седьмой – Гуров и Анна Сергеевна сидели в Ореанде и смотрели на море, и я опять, во второй раз за две недели, прочитала эти строчки и опять не поняла ни слова.
Но в этот раз мне не нужно было понимать.
***
Утром меня выписали. Выписку мне выдала та же медсестра, которая в первый день показывала мне, где туалет. Она сказала «выздоравливайте» с такой интонацией, как будто я ей лично что-то задолжала, и ушла. Я сложила вещи в тот же баул, в котором приехала, накинула пальто – оно висело в шкафу две недели и пахло шкафом – и пошла к лифту.
Антон стоял внизу, у стойки администратора. Он был в той же куртке, в которой пришёл в первый раз. Он поднимался ко мне на этаж, мы разминулись на лестнице, и медсестра, которая его помнила, передала ему мой больничный лист – оформляли документ отдельно, и наверху его уже не было. У него за плечом был автомат с горячими напитками, тот самый, в который я столько раз бросала монетки, сидя на его этаже, на четвёртом, не зная, что он на четвёртом.
Он увидел меня, шагнул навстречу, взял баул.
– Тяжёлый.
– Не очень.
– Подождите минуту. Я хочу одну вещь.
Он подошёл к автомату. Бросил монеты. Нажал кнопку. Стаканчик упал, в него полилось. Он подождал, взял, вернулся и поставил стакан мне в свободную руку. Не на тумбочку, не на стойку – мне в руку.
– Это кофе, – сказал он. – Не чай. Извините – на этот раз я знал, к кому несу.
Я засмеялась. Громко. Медсестра за стойкой посмотрела на нас укоризненно.
– Антон.
– Да.
– Я не знаю, что из этого выйдет.
– И я не знаю.
– Мы можем узнать.
– Мы можем.
Он открыл мне дверь – тяжёлую, больничную, с той пружиной, которая бьёт в спину, если не успеть. Я прошла первая. Снаружи был март, мокрый снег, пятно солнца в просвете между корпусами. Я остановилась на ступенях и подождала его. Он вышел, пристроился рядом. Мы постояли секунду, не зная, в какую сторону идти. Потом он спросил:
– Вам направо или налево?
– Мне до метро. Налево.
– И мне налево.
– Конечно, налево, – сказала я. – Мы же в одном здании работаем.
Он засмеялся. Коротко, негромко – так смеются мужчины, которые редко смеются в голос. Мы пошли.
Стакан с кофе грел мне ладонь сквозь варежку. Шарф Тамары Петровны был у меня под пальто, на шее – серо-зелёный, чуть колючий, с запахом шиповника и больницы. Чехов лежал в бауле. Антона рядом я знала ровно две недели и три года одновременно. И впервые за эти три года мне не было страшно идти к лифту.