Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ПОЛОВОДЬЕ...

Рассказ.Глава 3.
В конце августа ночи сделались студёными, по утрам лужи затягивало тонким ледком, а к середине сентября берёзы у околицы стояли уже голые, обмётанные редким золотом.
Пахло дымом, мокрой землёй и последними яблоками. Птицы сбивались в стаи, готовясь к отлёту, и кричали над деревней так тоскливо, что у Аксиньи ныло под ложечкой.
Она жила по-прежнему — одна

Рассказ.Глава 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

В конце августа ночи сделались студёными, по утрам лужи затягивало тонким ледком, а к середине сентября берёзы у околицы стояли уже голые, обмётанные редким золотом.

Пахло дымом, мокрой землёй и последними яблоками. Птицы сбивались в стаи, готовясь к отлёту, и кричали над деревней так тоскливо, что у Аксиньи ныло под ложечкой.

Она жила по-прежнему — одна

. Вставала затемно, топила печь, доила Зорьку, ходила в поле на уборку капусты. Вечера тянулись длинные, тёмные, холодные. Лампа горела тускло, и Аксинья часто засыпала прямо за столом, уронив на грудь недовязанный чулок.

Митька на глаза не показывался.

Если и встречал на улице — отводил взгляд, говорил сухо: «Здравствуйте», — и проходил мимо. Записка на плетне так и осталась занозами в сердце. Аксинья даже порвала её через неделю, бросила в печь. Но ветку рябины пожалела — положила между иконами, как сухую память.

Бабы в поле жалели её, но по-своему, с оттенком злорадства: мол, красивая, а не пригодилась никому.

Райка ходила с большим животом, светилась изнутри, и даже сплетни утихли — все ждали ребёнка.

Гришка, прихрамывая, таскал воду, чинил крышу у Райкиной избы, и выглядел почти счастливым.

Аксинья завидовала им — чёрной, глухой завистью, которой стыдилась. И молилась по вечерам: «Господи, дай мне тоже… хоть кого-нибудь. Хоть какую-то душу рядом».

И Господь, видно, услышал.

В первых числах октября, когда пошли затяжные дожди и дороги раскисли в непролазную грязь, к Аксинье неожиданно заявился председатель Синицын.

Он был без шапки, в старом кожаном пальто, хлюпал сапогами и сердито отряхивался на крыльце.

— Пусти, Аксинья, дело есть.

Она посторонилась, усадила гостя на лавку, поставила кружку горячего взвара. Илья Захарович выпил, крякнул, положил на стол рыжий конверт.

— В районе, — сказал он, — детдом переполнен.

Война закончилась — сирот без счёту. Райисполком требует к нам в деревню определять детей на воспитание.

Кто семью даст, кто угол. Бездетные семьи, вдовы одинокие — всем предлагают.

Аксинья смотрела на конверт, не понимая.

— А мне-то что, Илья Захарович?

— А то, — председатель посуровел, — что ты одна, молодая, корова есть, огород свой, дом.

Не пропадёшь. А ребёнок — он и дом оживит, и тебе веселее. Подумай, Аксинья. Многие берут. Не жди, пока разберут. Поезжай, выбери сама.

Аксинья молчала долго. Сердце её колотилось часто-часто, и вдруг в груди разлилось тепло — неожиданное, острое. Ребёнок. Свой. Нет, не свой по крови, а свой по духу.

Тот, кто будет ждать её вечером, звать «мама», сидеть на коленях.

— А можно... двоих? — спросила она осипшим голосом. — Мужики поумирали, а детей много.

Я бы двух взяла. Сирот. Брата с сестрой, чтобы вместе.

Председатель удивлённо поднял брови, потом усмехнулся в седые усы.

— Смотри, Аксинья. Двое — не шутка.

Одна не потянешь.

— Потяну, — сказала она твёрдо. — Зорька молоко даёт, огород кормит. А я не ленивая. Потяну.

На том и порешили.

Через три дня, когда дороги чуть подсохло после дождя, Аксинья наняла лошадь у соседа-однорукого ветерана и поехала в районный центр, в детский дом.

Туман стлался над полями, редкое солнце пробивалось сквозь низкие облака. По краям дороги стояли лужи, и вода в них была ледяная, голубая, как небо в октябре.

Детдом размещался в бывшей дворянской усадьбе — ободранной, с заколоченными окнами на втором этаже.

Во дворе — пустая качель на одной верёвке. Запах щей, мокрых портянок и хлорки. Заведующая — сухая женщина в чёрном платке — сразу повела её в спальню.

— Выбирайте, Аксинья Григорьевна. Дети все хорошие, все сироты. Есть братья и сёстры. Только сразу предупреждаю: оформим быстро, но кормить-одеть вам самой их.

Аксинья шла по длинному коридору, смотрела на худые лица, стриженые головы, на глазёнки — слишком взрослые для таких малышей. Сердце сжималось.

Девочка в углу сосала кулак, мальчишка с подбитым носом дрался с другим за плюшевого зайца без уха.

— Идите сюда, — позвала заведующая, открывая дверь в маленькую комнату.

Там, на топчане, прижавшись друг к другу, сидели двое — мальчик и девочка.

Обоим на вид по пять, может, чуть больше.

Одинаковые рыжие вихры, одинаковые веснушки на носу, глаза — зелёные, испуганные. Мальчик держал девочку за руку, а девочка тихонько ревела, уткнувшись ему в плечо.

— Таня и Ваня Кочневы, — сказала заведующая

. — Из Смоленской области. Отец погиб на фронте, мать умерла от тифа в сорок третьем.

Два года в детдоме. Никто не берёт, потому что вдвоём.

А разлучать никак — плачут.

— Не надо разлучать, — сказала Аксинья и опустилась перед детьми на корточки.

Они уставились на неё — настороженно, как зверьки из норки. Аксинья протянула руку, погладила Таню по рыжей голове — жёсткие волосёнки, засаленные.

— Хотите, поедем ко мне? — спросила она тихо. — У меня корова есть, Зорька. Молоко будете пить. Сад за окном, картошка в подполе. Место тёплое, печка русская.

Девочка всхлипнула, шмыгнула носом. Мальчик молчал, глядя на Аксинью снизу вверх.

— А вы кто? — спросил он наконец строгим, не по годам баском.

— Я... буду вашей мамой, — сказала Аксинья. — Хотите?

Ваня посмотрел на сестру, потом на Аксинью. И вдень — без улыбки, совершенно серьёзно — кивнул:

— Хотим.

Таня кинулась ей на шею — лёгкая, как перышко, костлявыми ручонками стиснула, вцепилась мёртвой хваткой. Аксинья почувствовала, как горло перехватило, и слёзы хлынули сами собой — не стыдные, а какие-то очистительные, горячие.

— Мама, — прошептала Таня в плечо. — Можна?

— Можно, — ответила Аксинья, обнимая обеих детей. — Всё можно.

Дорога обратно была долгой и трудной.

Дождь моросил, телегу раскачивало на ухабах, лошадь устало пряла ушами. Но в телеге, под старым брезентом, Аксинья держала на коленях двух сирот — брата и сестру, пятилетних, чужих, а теперь — её. Ваня сидел смирно, смотрел по сторонам, впитывал неизвестный мир. Таня уснула, уронив голову на грудь Аксиньи, и во сне сосала палец.

А за окрестными полями вставала вечерняя заря — холодная, янтарная, с багровыми просветами внизу. Пахло увядшими травами, сырой землёй и дымком от дальних пожарищ. Осень была горькой, но в этой горечи уже прорастало что-то новое — маленькое, рыжее, упрямое.

Когда въехали в Глухово, смеркалось.

У избы Аксиньи, ещё издали, стояли люди — соседи, бабы из звена, даже Фрося, сама не своя от любопытства. Аксинья слезла с телеги, взяла Таню на руки, Ване протянула ладонь. Дети замялись на пороге, глядя на чужой дом, на незнакомые лица.

— Заходите, — сказала Аксинья.

— Это теперь и ваш дом.

И они вошли. Таня — на руках, Ваня — вцепившись в подол новой маминой юбки. За ними — тишина, удивлённые взгляды соседей и тяжёлый, осенний ветер, что нёс по деревне первый сухой снежок.

В избе было топко натоплено.

На столе — крынка молока, ломоть хлеба, мисочка с мёдом (одолжила у Матрёны). Дети сели, молча, с оглядкой, уставились на угощение. Аксинья села напротив и заплакала — беззвучно, размазывая слёзы по щекам.

— Ты чего, мам? — спросил Ваня серьёзно.

— Обидел кто?

— Нет, — всхлипнула Аксинья. — Это я от радости. Давно не радовалась.

Таня протянула худую ручонку, вытерла Аксинье слезу.

— Не плачь, — сказала тоненьким голоском. — Мы теперь с тобой. Мы хорошие.

И Аксинья поняла: началась новая жизнь. С двумя рыжими вихрами, с грязными ладошками, с ночными страхами, когда дети просыпаются с криком, и с утренним счастьем — когда они просыпаются рядом.

Осень кружила за окном, засыпая листвой первый снег. В доме Мелентьевой, которая уже не Мелентьева, а снова Егорова, горел свет. Долго, до полуночи.

И можно было не тушить.

В ту ночь Аксинья впервые за долгое время спала спокойно — с Ваней и Таней по бокам, обняв их худенькие плечи. И снилось ей не поле, не работа, не Митькины грустные глаза — снился большой дом, полный смеха, и двое детей, зовущих её «мама».

*****

Снег валил стеной, замел дороги по самые крыши, и деревня Глухово словно утонула в белой тишине.

Избы торчали из сугробов, как грибы, дым из печей тянулся к небу прямыми белыми столбами.

В доме Аксиньи было топко натоплено.

По вечерам она натапливала печь , да так, что стены гудели жаром. На лежанке, укутавшись в старые тулупы, спали Таня и Ваня, прижавшись друг к другу, как котятки.

Аксинья сидела у окна, вышивала им рубахи — грубыми нитками, неумело, но с такой любовью, что каждый стежок грел.

Первое время было трудно.

Дети оказались дикими, как зверьки. Таня плакала по ночам, звала маму — не Аксинью, а ту, настоящую.

Ваня молчал целыми днями, смотрел исподлобья, не улыбался. Боялись всего: метлы за углом, тёмного чулана, петуха соседского, даже ласковой Зорьки в сарае. Аксинья не торопила, не настаивала. Просто делала своё дело: кормила, поила, мыла, в баню водила по субботам.

Постепенно лёд тронулся.

Ваня первый, как-то утром, взял с её тарелки ломоть хлеба — не спросясь, просто взял, и Аксинья улыбнулась. Потом он притащил с улицы щенка — чужого, подзаборного, и сказал: «Мамушка, возьмём?» — и сердце Аксиньи дрогнуло от этого «мамушка». Она взяла щенка. И Таню. И Ваню. Всех.

Таня оказалась ласковая, как кошка.

Любила залезать на колени, гладить по лицу, рассказывать небылицы про детдом: «А там у нас была крыса, Манька, большая-пребольшая. Мы её боялись, а потом она родила маленьких, и мы их назвали — Манькиными детками».

Аксинья смеялась, прижимая девочку к груди, и думала: «Вот оно, бабье счастье. Не в муже, не в поцелуях, а в этом — в веснушках на курносом носу, в тёплой маленькой ладошке, которая ищет твою».

Соседи сначала дивились.

Фрося приходила под видом «проведать», вынюхивала, ладно ли обуты-одеты сироты, не обижает ли их Аксинья. Увидела Ванины штаны — заштопаны аккуратно, Танин платок — чистый, сами дети — сытые, румяные, и крякнула:

— Ишь ты, матерью стала. А мы-то думали, сгинешь одна.

— Не сгинула, — ответила Аксинья спокойно. — У меня теперь ради кого жить.

Райка приходила с животом — уже тяжело ходила, опираясь на Гришкину руку. Посмотрела на ребят, на Аксинью — и глаза у неё стали мокрые.

— Счастливая ты, Ксюха, — сказала тихо. — У тебя хоть дети есть. А моё — ещё под сердцем, и неизвестно, как родится.

— Родится здоровым, — сказала Аксинья, погладив Райку по плечу. — И ты счастлива будешь. По-своему.

Гришка стоял у порога, не заходя.

Смотрел на Ваню, который возился со щенком у печки, и что-то дрогнуло в его жёстком лице. Он хотел что-то сказать, но не сказал, только вздохнул, подхватил Райку под руку и увёл.

В декабре случилось первое чудо.

Аксинья шила наряды к Новому году — каких уж там наряды, обшивала старыми лоскутами, да чтобы праздник. Таня капризничала, хотела ленту в косу, а Ване нужны были новые валенки — старые совсем развалились, из детдома привезли на выброс. Денег нет, поменять не на что.

Аксинья пригорюнилась вечером, сидела, уткнувшись в ладони.

А под утро кто-то постучал в дверь. Открыла — на крыльце, в морозной дымке, стоял Митька Глухов. Без шапки, усы инеем покрылись, в руках — свёрток.

— Здравствуйте, Аксинья Григорьевна, — сказал глухо. — Это... это детям. Моя Марфа собрал. Вашим — в самый раз.

Он положил свёрток на порог и ушёл, не дожидаясь ответа. Аксинья развернула — там лежали тёплые штаны, шерстяные носки, девочковая кофта, почти новая, с пуговками, и плюшевый заяц — старый, вылинявший, но с любовью заштопанный.

Она поднесла зайца к лицу, понюхала — пахло ладаном и сухими травами. Марфиным — той, что когда-то, возможно, тоже хотела детей, да война отняла и разум, и надежду.

Таня утром зайца увидела, заверещала на всю избу, прижала к груди и не отпускала весь день. Ваня примерил штаны — впору, и даже улыбнулся, первый раз за всю зиму.

— Дядя Митя принёс? — спросил он деловито.

— Принёс, — ответила Аксинья, отводя глаза. — Добрый он человек.

— А почему он с нами не живёт? — спросил Ваня.

— Потому что у него своя семья, — твёрдо сказала Аксинья. — А мы — сами по себе.

Но на душе у неё было тепло и горько.

Тепло — от доброты чужого, казалось бы, человека. Горько — оттого, что этот чужой останется чужим навсегда. И правильно. Не для того она детей взяла, чтобы в новые грехи кидаться.

Новый год встречали втроём.

На столе — картошка в мундире, квашеная капуста, крынка молока и горсть конфет-подушечек, которые Аксинья выменяла на рынке.

Ёлку срубили в лесу — маленькую, узловатую, нарядили бумажными цепями и восковыми свечками. Таня плясала вокруг, хохотала. Ваня сидел важно, как хозяин, и командовал: «Зажигай, мамка!»

Когда свечки зажглись, Аксинья вдруг увидела их отражение в заиндевевшем окне — себя, уставшую, но счастливую, и двух рыжих сорванцов, таких похожих друг на друга. И почувствовала, что сердце её полно до краёв. Так полно, что некуда больше ни обидам, ни сплетням, ни тоске по невозможному.

— С Новым годом, детки, — сказала она, обнимая их. — С новым счастьем.

— С новым счастьем, мама! — закричали они в один голос.

А за окном, в морозной ночи, взошла полная луна, засветила, как фонарь, над заснеженными полями. И было тихо, и было хорошо. Впервые за долгие-долгие годы.

А потом пришла весна.

Весна пришла в конце марта — дружная, шумная, с ручьями и звонкой капелью. Снег осел, почернел, потек по оврагам мутной водой. Аксинья с детьми выходила на улицу, дышала свежим ветром, и Таня бежала впереди, раскинув руки, как птица.

— Мам, а летом мы купаться будем? — кричала она.

— Будем, — смеялась Аксинья.

— А картошку сажать будем?

— Будем.

— А корову кормить?

— А ты помогать будешь?

— Буду! — И Таня с разбегу прыгала в лужу, разбрызгивая грязную воду.

Аксинья смотрела на неё, на Ваню, который важно нёс неполное ведро с водой для Зорьки, и думала: это и есть женское счастье. Не то, о котором пели в романсах, и не то, о котором шептались подруги за спиной. Оно пришло не в платье подвенечном и не в поцелуях тайных. Оно пришло в рыжих вихрах, в грязных рубашонках, в ночном шепоте: «Мама, а ты нас не отдашь обратно?»

— Не отдам, — отвечала она, обнимая худенькие плечи. — Никогда.

И дети верили. Потому что умеют верить, пока не разучились. А Аксинья верила себе. Впервые в жизни — без оглядки.

В конце апреля Райка родила мальчика. Крестины справлять не стали — не до того, но Аксинья собрала узелок: Сшила пелёнки, распашонки, немного творогу в баночке. Пошла сама, и Таня с Ваней увязались — поглядеть на младёныша.

Райка лежала на кровати, бледная, усталая, но счастливая. Младенца не показывала — спал.

— Ты меня прости, Ксюха, если что не так, — сказала она слабым голосом. — Я тогда, осенью, про Митьку тебе сказала — зря. Не моё дело. Сама разберёшься.

— Уже разобралась, — ответила Аксинья, глядя на своих детей, что терлись у порога, ждали, когда пойдут домой.

— Мне теперь не до мужиков. Мне их растить.

— И правильно, — Райка кивнула. — С ними, поди, лучше, чем с мужиками нашими.

— Лучше, — сказала Аксинья.

Она забрала детей и пошла домой по весенней дороге, грязной, скользкой, но пахнущей уже не гнилью, а живой землёй. Таня скакала по лужам, Ваня нёс зайца — Митькин подарок — прижимая его к груди. А впереди, на пригорке, уже зеленела первая трава, и набухали почки на старой берёзе.

«Выживем», — подумала Аксинья. — «Вырастим. Будет у нас своё счастье. Женское, бабье, долгожданное».

И берёза, словно слыша её мысли, качнула ветвями. И солнце выглянуло из-за туч. И кто-то где-то запел — далеко, на другом конце деревни. Жизнь продолжалась. Самая обыкновенная, самая настоящая. Без войны, без вдовьих слёз, с детским смехом и запахом парного молока.

Так Аксинья Егорова обрела свой дом. Не тот, где муж и сковородки летают по углам, а тот, где ждут.

И всегда горит свет.

Продолжение следует .

Глава 4