Он стоял посреди кухни в своих вечных спортивных штанах с вытянутыми коленями, держал в руке недопитую кружку чая и смотрел мимо меня — в окно, где за двором покачивались верхушки тополей. Как будто уже там, за тополями, была его новая жизнь, а я — так, досадная помеха между ним и выходом.
Я стояла у раковины. В руках — тарелка. Только что домыла посуду после ужина, руки ещё влажные, и вот — держу тарелку и не могу её поставить. Будто если поставлю, то это всё станет настоящим.
— Кому рожать? — сказала я. Голос получился ровный. Не знаю как, но ровный.
— Ирке. Ирине. Ты её не знаешь.
— Сколько ей лет?
Он поморщился, как от зубной боли.
— Двадцать шесть. Какая разница?
Я поставила тарелку. Медленно, аккуратно — в стопку к другим. Потом взяла полотенце и вытерла руки. Каждый палец отдельно. Большой, указательный, средний. Это помогало не думать о том, что двадцать шесть — это на восемнадцать лет моложе меня. Что Славе сорок семь. Что я сейчас стою на этой кухне, которую сама выбирала — угловой гарнитур, мойка с двумя чашами, вытяжка в форме купола — и всё это вдруг оказалось декорацией чужого спектакля.
— Давно? — спросила я.
— Что давно?
— Давно она беременна.
— Пять месяцев, — сказал он и наконец посмотрел на меня. — Лена, ну ты пойми. Я не хотел так. Само получилось.
— Само, — повторила я.
Он поставил кружку на стол. Не на подставку — просто на скатерть. Я смотрела на этот влажный след, который останется, и думала: двадцать два года. Двадцать два года я убираю за ним мокрые следы от кружек. Двадцать два года подкладываю подставки, а он всё равно ставит мимо.
— Нам надо развестись, — сказал он. — По-человечески. Без скандалов. Квартиру я тебе оставлю.
— Щедро.
— Лена, не надо так.
— Как — так?
Он вздохнул. Тяжело, с претензией — мол, я пытаюсь по-хорошему, а ты не даёшь.
— Ты всегда так. Ироничная. Не поговорить с тобой нормально.
Я посмотрела на него. На залысины, которых раньше не было. На живот, который появился лет пять назад и с тех пор только рос. На руки — широкие, рабочие руки, которые я когда-то любила. Он был красивый в молодости. Очень красивый. Все смотрели.
— Слав, — сказала я. — Ты хочешь, чтобы я сейчас что сделала?
— Ну... поговорили бы спокойно.
— О чём?
— Как всё устроим. Документы, там. Имущество.
Я кивнула. Взяла свою кружку — она стояла на подставке, конечно, — отпила холодный уже чай. Земляничный. Я пью земляничный уже лет десять, Слава это знает и всё равно никогда не покупает сам. Только если я в списке напишу.
— Хорошо, — сказала я. — Давай поговорим.
Он выдохнул с облегчением. Как будто ждал скандала, а его не случилось.
Мы сели за стол. Он — с той стороны, я — с этой. Как на переговорах. Собственно, это и были переговоры. Двадцать два года совместной жизни, и вот — переговоры на кухне в среду вечером.
— Квартира останется тебе, — начал он. — Я сказал. Дача — ну, дача... Там половина моих родителей же была вложена. Но я не претендую, можем продать и поделить.
— У меня нет планов на дачу, — сказала я.
— Ну и хорошо. Значит, продадим.
— Слав. Подожди.
Он замолчал.
— Ты понимаешь, что там ещё дочь? — сказала я.
По его лицу прошло что-то. Не раскаяние — нет. Скорее усталость человека, которому напомнили о неприятном.
— Катя взрослая.
— Катя взрослая, — согласилась я. — Ей двадцать четыре. Она только что взяла ипотеку. Она приходит к нам в воскресенье на обед каждую неделю. Ты собираешься сам ей позвонить?
— Ну... я думал, ты...
— Нет, — сказала я.
— Что нет?
— Я не буду. Ты отец. Ты ей скажешь сам.
Он нахмурился.
— Лен, ну это будет лучше от тебя. Она к тебе ближе.
— Именно поэтому — нет. Это твоя новость, Слав. Твоя Ирка, твой ребёнок, твоё решение. Ты и говоришь.
Он помолчал. Побарабанил пальцами по скатерти. Потом спросил:
— Ты не будешь плакать?
Я посмотрела на него с интересом.
— Ты хочешь, чтобы я плакала?
— Нет, я просто... — он развёл руками. — Не понимаю тебя. Ты как будто не расстроена.
Я ничего не ответила. Потому что объяснять ему, что внутри у меня сейчас, — всё равно что объяснять стене. Стена кивнет и не поймёт. Я расстроена? Да, наверное. Или нет. Я не знала ещё. Была какая-то пустота — ровная, без дна — и в этой пустоте плавало несколько отдельных мыслей: «двадцать шесть лет», «пять месяцев», «само получилось».
— Когда ты уедешь? — спросила я.
— Ну... я думал, в эти выходные. Вещи соберу. Основное.
— Хорошо.
— Лена.
— Что?
— Ты точно не хочешь поговорить? По-настоящему?
Я посмотрела в окно. Тополя. Фонарь во дворе. Чья-то припаркованная машина с одним подфарником — стоит здесь уже третий день, я каждый раз замечаю.
— Нет, — сказала я. — Не хочу.
Он встал. Постоял, потом пошёл в спальню — наверное, звонить своей Ирке. Я осталась за столом. Взяла кружку, поставила на подставку, передвинула чуть правее. Потом встала, вытерла след от его кружки на скатерти. Намочила губку, прошлась по пятну — оно не отходило с первого раза, земляничный чай, надо замочить.
Я замочила скатерть в раковине.
Потом включила чайник.
Потом позвонила сестре.
---
Маринка примчалась через сорок минут. Она живёт через два района, но у неё машина и нога всегда на газе, как она сама говорит. Ввалилась в прихожую в куртке нараспашку, с пакетом, из которого торчало горлышко вина и угол коробки конфет.
— Рассказывай, — сказала она с порога.
— Не здесь. Слава в спальне.
— А. — Маринка понизила голос. — Пошли на кухню.
Мы прошли на кухню. Я поставила перед ней бокал, открыла вино. Маринка смотрела на меня со своим обычным прищуром — она умеет смотреть так, что чувствуешь себя насквозь.
— Ты не плакала, — сказала она утвердительно.
— Нет.
— Почему?
— Не знаю. Не получается.
Маринка налила себе вина. Мне налила тоже, хотя я не просила. Отпила, поставила бокал, постучала ногтем по столу — её привычка, когда она думает.
— Сколько ей?
— Двадцать шесть.
— Господи. Он идиот.
— Может быть.
— Не может быть, а точно. — Маринка откинулась на спинку стула. — Лена. Это же... Это классика. Ты понимаешь? Мужик в сорок семь, молодая, ребёнок. Через три года она от него уйдёт, потому что надоест, а он будет один и с алиментами.
— Мне от этого не лучше.
— Я знаю. Я просто говорю, чтобы ты понимала масштаб его глупости.
Из коридора донёсся звук — Слава вышел из спальни, прошёл в туалет, закрыл дверь. Маринка выразительно посмотрела в потолок.
— Пять месяцев беременности, — сказала я тихо. — Он пять месяцев мне врал.
— Наверное, больше. Пока она забеременела — это же тоже время.
Я посчитала мысленно. Да. Это год, наверное. Может, полтора. Год или полтора, пока я покупала продукты и стирала скатерти и ездила на дачу и готовила обеды по воскресеньям — это всё время уже было. Уже шло параллельно что-то другое, о чём я не знала.
— Как я не видела? — сказала я.
— Потому что не искала, — ответила Маринка просто. — Ты ему верила. Это не твоя вина.
— Но всё равно чувствую себя дурой.
— Это пройдёт. — Она взяла мою руку, сжала. — Лен. Сейчас — вино. Завтра — юрист. Поняла?
— Поняла.
— Квартира на тебя?
— На нас обоих. Мы не переоформляли.
— Так, — сказала Маринка и по её лицу прошла деловая сосредоточенность — она работает бухгалтером двадцать лет, умеет собираться. — Пока он не уехал с вещами — никаких устных договорённостей. Только письменно. Только с юристом. Ты поняла?
— Поняла, Марин.
— И скатерть сними. Я видела — она в раковине мокнет. Выброси. Новую купишь.
Я засмеялась. Не знаю почему — просто засмеялась, и это было странно и немного страшно, потому что смех получился настоящий.
---
Слава уехал в субботу.
Я открыла ему, помогла вынести коробки — не из вежливости, просто хотела, чтобы быстрее. Он грузил вещи в машину — чужую машину, я не знала эту машину, значит, кто-то приехал помочь, кто-то из его новой жизни — и я стояла на пороге и смотрела.
Он обернулся перед тем, как сесть в машину.
— Лена, — сказал он.
Я ждала.
— Ты... как? Нормально?
— Нормально, — сказала я.
— Ключи я оставил на полке.
— Хорошо.
Он ещё немного постоял. Я видела, что ему хочется сказать что-то ещё — может, объяснить, может, попросить прощения, а может, услышать, что я его отпускаю. Я ничего не сказала. Стояла и смотрела.
Он сел в машину. Машина уехала.
Я закрыла дверь.
В квартире было тихо — так тихо, что я слышала, как работает холодильник. Стояла в прихожей и слушала холодильник. Потом пошла в спальню — перестелить постель. Не потому что нужно было. Просто нужно было что-то делать.
Сняла постельное бельё. Пошла за чистым в шкаф. Открыла полку, где лежали комплекты, и увидела, что Слава взял своё — полотенца, которые я дарила ему на дни рождения, темно-синие с вышивкой. Они лежали здесь пятнадцать лет. Теперь их не было.
Я постояла перед пустой полкой.
Потом застелила постель. Взяла тот комплект, что мне всегда нравился — белый с серой полосой, Слава говорил, что он холодный, не уютный. Расправила простыню, натянула пододеяльник. Взбила подушки. Поставила свою тумбочку в центр — убрала с его стороны лишнюю тумбочку в угол.
Потом встала посреди спальни и посмотрела на кровать.
Кровать была моя.
Это было странное ощущение — не плохое и не хорошее. Просто странное.
---
Катя приехала в воскресенье — как обычно, в двенадцать. Позвонила в домофон, я нажала кнопку, через три минуты стояла в прихожей. Дочь. Похожая на Славу носом и на меня глазами — так всегда говорили. Высокая, в своей вечной джинсовой куртке, с пакетом из магазина: наверное, взяла что-то вкусное, она всегда берёт.
— Привет, мам. — Она чмокнула меня в щёку, прошла на кухню, поставила пакет. — О, ты свежую скатерть положила. Новая?
— Новая.
— Симпатичная. — Она открыла холодильник, заглянула. — Там папа позвонил мне в четверг.
Я смотрела на неё.
— Я знаю, — сказала Катя. — Он рассказал.
— Как ты?
Она помолчала. Достала из пакета творожный торт — мой любимый, с вишней, — поставила на стол. Достала маленькую баночку варенья — тоже принесла. Расставляла это всё аккуратно, глядя на стол.
— Злюсь на него, — сказала она наконец. — Очень. Но это... это его дело, наверное. Его жизнь.
— Да.
— Мам. — Она подняла голову. — Ты как?
Я думала, что отвечу «нормально» — как отвечала все эти дни. Но посмотрела на дочь — на эти глаза, мои глаза, только моложе на двадцать восемь лет — и вдруг почувствовала что-то, что шевельнулось где-то внутри. Не острое. Глубокое.
— Не знаю ещё, — сказала я честно. — Наверное, разберусь.
Катя кивнула. Подошла, обняла меня — неловко немного, она вообще не очень умеет обниматься, это не наша семейная черта. Но постояла так, и я тоже постояла.
— Я буду приезжать, — сказала она в моё плечо. — Как обычно. Ладно?
— Ладно.
— И не по воскресеньям только. Могу и в будни заехать.
— Катя.
— Что?
— Я не инвалид. Не надо ко мне как к инвалиду.
Она засмеялась — облегчённо.
— Ладно. Как обычно тогда.
Мы сели пить чай с тортом. Катя рассказывала про работу — она в финансах, что-то там с кварталом, с отчётами. Я слушала, кивала, подливала чай. За окном было серое ноябрьское небо, и тополи уже без листьев, и фонарь во дворе — та машина с подфарником уехала наконец.
— Мам, — сказала Катя, — ты знала?
— Нет.
— Совсем?
— Совсем.
Она обдумала это.
— Знаешь, мне папа сказал — «само получилось». Я чуть трубку не бросила.
— Я это тоже слышала.
— И что ты ему ответила?
— Ничего.
Катя посмотрела на меня.
— Мам, ты потрясающая. Я бы не смогла.
— Смогла бы. Просто это приходит с возрастом.
— Что?
Я подумала.
— Умение не тратить слова там, где они не нужны.
Она помолчала, потом тихо сказала:
— Я злюсь на него за тебя. Больше, чем за себя.
— Не надо.
— Почему?
— Потому что злость — это твои силы. Трать их на что-нибудь другое.
Катя смотрела на меня немного растерянно — как в детстве смотрела, когда не понимала чего-то, что казалось взрослым очевидным.
— Ты на него не злишься?
— Не знаю, — сказала я снова. — Ещё не решила.
---
Юрист — Маринка нашла через знакомых — оказался молодой человек лет тридцати пяти, очень собранный, в очках, с папкой. Его звали Павел Андреевич, и он смотрел на меня внимательно, как смотрит человек, привыкший слушать чужие несчастья и при этом думать о деле.
— Значит, квартира в совместной собственности, — сказал он.
— Да.
— Куплена в браке?
— Да. В две тысячи восьмом году.
— Ипотека была?
— Нет. Мы копили. У него тогда бизнес шёл хорошо.
— Дача?
— Дача тоже в совместной. Но Слава — муж — говорит, что готов продать и поделить. Там его родители вкладывали деньги когда-то, давно.
— Это не играет юридической роли, — сказал Павел Андреевич. — Если деньги родителей не были оформлены как его личные средства — дарственная или займ с договором — то это совместно нажитое.
— Я понимаю.
— Какие у вас ожидания от раздела?
Я подумала.
— Квартиру хочу оставить себе. Дачу — продать. Делить честно.
— Он согласен на это?
— Пока говорит, что да.
— Пока, — повторил Павел Андреевич и сделал пометку в своей папке. — Елена Сергеевна, у меня опыт в таких делах. Пока говорят «да» часто. Потом появляется новая семья, нужны деньги, и «да» превращается в «ну давай пересмотрим». Я рекомендую не тянуть с официальным разделом.
— Я понимаю.
— Хорошо. Тогда вот что нам нужно сделать.
Он говорил минут сорок. Я слушала и записывала — принесла блокнот, как будто на лекцию. Павел Андреевич посматривал на мой блокнот и, кажется, немного удивлялся. Наверное, не все клиенты записывают.
Когда я встала уходить, он сказал:
— Держитесь.
— Стараюсь, — ответила я.
— Видно, что стараетесь.
Я не поняла, как это воспринимать. Но на улице, в ноябрьском сером воздухе, вдруг подумала: может, это комплимент. Может, «видно, что стараетесь» — это хорошо. Это значит, что видно.
---
Звонок от Славы пришёл через три недели.
Я как раз пила утренний кофе — кофе, не чай, я вдруг начала пить кофе по утрам, сама не знаю почему, просто однажды сделала и поняла, что так лучше — и смотрела в окно. Во дворе была уже первая небольшая метель, и дворник с метлой безнадёжно воевал с ней.
— Лена, — сказал Слава. — Поговорить надо.
— Говори.
— Ну... не по телефону. Встретиться бы.
— Зачем?
Пауза.
— Ну... по квартире. По всему.
— Слав, у меня теперь юрист. Все разговоры по имуществу — через него. Я дам тебе контакт.
— Ты взяла юриста?
— Конечно.
— Лена, ну зачем. Мы же договорились.
— Я помню о чём мы говорили. Юрист нужен, чтобы это закрепить официально. Это нормально.
Пауза была длиннее.
— Ирке плохо, — сказал он наконец. — Токсикоз. Она в больнице лежала неделю.
Я смотрела на метель.
— Мне жаль, — сказала я. Это была правда. Не симпатия к нему, не к Ирке — просто правда, потому что токсикоз — это плохо, и человеку плохо, и даже если этот человек — часть чужой катастрофы, жалеть его можно.
— Ну вот. Всё одновременно, — сказал Слава. Голос у него был усталый. — Честно говоря, я не думал, что так будет.
— Как — так?
— Ну. Тяжело.
Я помолчала.
— Слав, — сказала я. — Дам тебе контакт юриста. Запиши.
Он записал. Сказал «спасибо» — сухо, без интонации. Повесил трубку.
Я допила кофе. Налила второй стакан. Посмотрела на дворника — он уже убрал куда-то метлу и просто стоял, задрав голову, смотрел на снег.
Я его понимала.
---
Декабрь пришёл холодный. Я разобрала шкаф — выбросила вещи, которые не носила три года, отдала в благотворительность пальто, которое всегда было немного не моё, купила себе новое — тёмно-зелёное, длинное, с большими пуговицами. Маринка сказала: «Наконец-то». Катя сказала: «Мам, ты классная». Я не поняла, при чём тут пальто, но всё равно было приятно.
Записалась на курсы английского — давно хотела, всё откладывала. Причин откладывать больше не было. Пошла. Группа оказалась взрослая, разношёрстная: молодой парень, две женщины примерно моего возраста, пожилой мужчина, который учил английский «для путешествий». Преподаватель — Ольга Николаевна, сорок лет, быстрая, смешливая.
На третьем занятии она попросила рассказать о себе по-английски. Я сказала: «My name is Elena. I am forty-four. I like tea and morning coffee. I have a daughter». Потом подумала и добавила: «I am starting over».
Ольга Николаевна кивнула.
— Хорошее начало, — сказала она по-русски.
---
Перед Новым годом позвонила мама Славы. Нина Павловна — семьдесят два года, живёт в Перми, и мы с ней двадцать два года были, наверное, не подругами, но чем-то близким. Она приезжала на все праздники. Я готовила её любимый пирог с капустой.
— Лена, — сказала она. Голос у неё был тихий. — Я хотела сказать... Я не на его стороне.
— Нина Павловна, не нужно.
— Нет, я хочу. Я ему сказала всё, что думаю. Он взрослый мужик и дурак.
Я засмеялась — неожиданно для себя.
— Не смешно, — сказала Нина Павловна, но в её голосе тоже был смех. — Лена. Катю береги. И себя тоже.
— Берегу.
— Ты молодец. Ты всегда была молодец. Я это давно знаю.
После звонка я сидела с телефоном в руке. За окном уже была настоящая зима, белая и тихая. Новогодние огни горели где-то во дворе — кто-то повесил гирлянду на ель.
Я подумала: двадцать два года. Это большой кусок жизни. Это не ничто. Там было много хорошего — честно, было. Поездки, и Катино рождение, и тот год, когда у Славы шло всё хорошо и мы купили эту квартиру и были счастливы, и я это помню. Это не исчезло оттого, что потом стало иначе.
Но и сейчас — не ничто.
Новое пальто. Курсы английского. Кофе по утрам. Скатерть без пятен от чужой кружки.
Тарелка, поставленная ровно.
---
В конце декабря я сделала кое-что, чего не делала никогда.
Пошла одна в кино.
Это, наверное, звучит как ерунда. Но у нас со Славой было неписаное правило — в кино вместе. Если нет пары — нет кино. Я несколько раз хотела посмотреть что-то, что ему было неинтересно, и не шла. Просто откладывала, ждала другого случая. Другой случай не приходил.
Теперь — пошла.
Фильм был французский, с субтитрами. Про пожилую женщину, которая после смерти мужа уезжает путешествовать — одна, впервые в жизни. Смешной местами, грустный местами, и в конце ничего особенного не происходило: просто она сидела в кафе в каком-то португальском городе, пила вино и улыбалась. Всё.
Зал был почти пустой. Я сидела с попкорном — тоже впервые, Слава не любил шорох попкорна, говорил, что мешает смотреть — и смотрела на эту женщину, которая улыбалась в португальском кафе.
Когда зажёгся свет, я поняла, что щёки мокрые.
Не рыдала — просто текло. Тихо, незаметно, пока смотрела. Я не сразу даже поняла.
Вышла в фойе, нашла зеркало в туалете, посмотрела на себя. Нормальное лицо. Немного красные глаза. Сорок четыре года, тёмно-зелёное пальто, новая стрижка — я ещё и постриглась в ноябре, сама не заметила, как решилась, просто зашла и сказала «короче».
В зеркале стояла женщина, которая наплакалась на французском фильме в пустом кинозале.
Я умылась. Вышла на улицу.
Был морозный вечер, и огни, и народ с пакетами — все куда-то спешили перед праздниками, у всех были дела. Я постояла минуту, потом дошла до кофейни на углу, села у окна, заказала латте и кусок штруделя.
Достала телефон — написать Маринке.
Написала: «Поплакала в кино. Но хорошо всё равно».
Маринка ответила через минуту: «Наконец-то. Это было нужно».
Я убрала телефон. Смотрела в окно на прохожих. Пила латте.
Снег шёл мелкий, аккуратный — не метель, просто снег. Ложился на шапки, на плечи пальто, на козырёк киоска напротив.
Я подумала: когда это всё началось, я боялась тишины. Возвращаться в пустую квартиру, слышать, как работает холодильник, просыпаться и не слышать чужого дыхания — всё это казалось чем-то, что нужно пережить, как боль. Я не знала, получится ли.
Оказалось — получилось.
Тишина перестала пугать примерно на третьей неделе. Просто однажды утром я проснулась и не почувствовала страха. Была тишина, и кофе, и окно, и это было нормально. Моя тишина. Я в ней хозяйка.
Это трудно объяснить человеку, который не терял ничего большого. Но потеря иногда открывает что-то, чего раньше не видел. Не потому что потеря хороша — нет, она не хороша. Просто в освободившемся месте вдруг оказывается свет.
---
В первый день нового года Катя приехала с утра — без звонка, просто приехала, позвонила в домофон.
— Не разбудила? — спросила с порога.
— Я уже давно не сплю.
— Кофе?
— Уже пью. Тебе сделать?
Мы сидели с кофе у окна. За окном — белый двор, чистый снег, первое утро нового года. Катя держала кружку двумя руками, смотрела в окно.
— Мам, — сказала она. — Ты как?
— Хорошо, — ответила я.
Она посмотрела на меня — тем взрослым взглядом, который у неё появился в последние месяцы. Я замечала это с октября: что-то изменилось в том, как она смотрит. Стала меньше говорить и больше наблюдать. Это было её горе — тихое, своё, которое она носила аккуратно, стараясь не выплёскивать на меня. Я это видела и ценила.
— Правда? — спросила она.
Я подумала. Не автоматически «нормально», а подумала.
— Правда, — сказала я.
— Ты поменялась, — сказала Катя. — Я не знаю как. Просто заметила.
— В какую сторону?
Она подумала.
— Ты стала... больше своя. Не знаю, как сказать иначе.
Я посмотрела на неё. «Больше своя» — это было точно. Я сама не могла бы сформулировать лучше. За эти несколько месяцев что-то возвращалось — медленно, по кусочку — что-то, что я, оказывается, откладывала. Не теряла, нет. Именно откладывала: на потом, на когда-нибудь, на подожди.
Теперь «потом» стало сейчас.
За окном синица прилетела на ветку — маленькая, жёлтая, деловитая. Посидела секунду, улетела.
Я допила кофе.
— Будешь завтракать? — спросила я дочь.
— Буду.
— Яичница или каша?
— Яичница, — сказала Катя. — С помидорами, если есть.
— Есть.
Я встала. Пошла к холодильнику. Достала яйца, помидоры, масло. Поставила сковороду. Разбила первое яйцо.
Катя сидела за столом и что-то листала в телефоне. Я слышала, как она тихо хмыкнула чему-то — хорошему, видимо, потому что уголки рта у неё поднялись. Я краем глаза видела.
Масло зашипело на сковороде.
Помидор я порезала мелко — люблю мелко, Слава любил крупными кусками, мы из-за этого всегда немного спорили, шутливо, но спорили. Теперь — мелко. Как мне нравится.
Мелочь. Но моя мелочь.
— Мам, — сказала Катя, — ты когда последний раз была в театре?
— Давно. Года три, наверное.
— Давай сходим. Я видела, что «Коляда-театр» новый спектакль выпустил.
— Давай.
— Правда? Ты не против?
— Катя, — сказала я. — Я за всё.
Она засмеялась.
— Это новое.
— Да, — согласилась я. — Новое.
Яичница была готова через три минуты. Я разложила по тарелкам, поставила на стол, нарезала хлеб. Катя убрала телефон, взяла вилку.
— Вкусно, — сказала она, попробовав.
— Ты ела всего один кусок.
— И всё равно уже вкусно.
Мы ели молча — хорошим молчанием, без пустоты внутри. За окном двор постепенно оживал: кто-то вышел с собакой, кто-то прошёл с пакетом, дворник появился со своей метлой — новогоднее утро, снег, фонари ещё не погашены.
Первый день.
Я смотрела на это всё и думала: вот оно как бывает. Живёшь, живёшь — и вдруг в одну среду всё рассыпается, и кажется, что это конец. А оказывается — не конец. Оказывается, это просто точка. После точки бывает новое предложение.
Я не знала ещё, что в нём будет. Английский, театр, французское кино, кофе по утрам — это я знала. А остальное — нет. Впервые за много лет я не знала, что будет, и это не пугало.
Это было похоже на то, как открываешь книгу на середине: не с начала, но всё равно — история впереди.
Всё было на месте.