Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Шоу Бизнес

«Друг познаётся в беде» рассказ

Говорят, дружба — это когда один за другого в огонь. Враньё. В огне всё просто: вспышка, боль, геройство или глупость. Смерть в огне короткая. А дружба — это когда ты каждое утро, двадцать лет подряд, идёшь к холодильнику и думаешь, какой процент жирности творога ему сегодня нужен, девятипроцентный или обезжиренный.
Я просыпаюсь в шесть тридцать. Это не армейская привычка, это привычка к Сереге.

Говорят, дружба — это когда один за другого в огонь. Враньё. В огне всё просто: вспышка, боль, геройство или глупость. Смерть в огне короткая. А дружба — это когда ты каждое утро, двадцать лет подряд, идёшь к холодильнику и думаешь, какой процент жирности творога ему сегодня нужен, девятипроцентный или обезжиренный.

Я просыпаюсь в шесть тридцать. Это не армейская привычка, это привычка к Сереге. Я должен успеть умыться и выпить кофе сам, пока он спит. Это мое единственное «личное время», хотя я уже забыл, что означает это слово. Личное — это то, что было до Тамары, до коляски, до всего этого. Когда мы с Серым бегали через два дома и на спонтанных свиданиях с девчонками я краснел и просил, чтобы он тоже пришёл.

Сергей просыпается ровно в семь. Я слышу не звонок, а его дыхание. Оно меняется, становится чаще и жестче. Это значит, боль вернулась. Всегда возвращается по утрам. Я иду в его комнату, и линолеум предательски скрипит.

— Доброе, — говорю я, откидывая штору.

В комнате стоит тот характерный запах, который не выветривается ни одним освежителем. Запах немощи. Когда-то от Сереги пахло горным ветром и дорогой, теперь — лекарством и стерильностью.

— Утро перестало быть добрым, когда ты перестал бриться, — сипит он, не открывая глаз.

Я усмехаюсь. Начинаем старый спектакль. Я беру его за ноги и начинаю перекладывать на край кровати. Он весит килограмм шестьдесят, не больше, но он страшно тяжелый. Тяжелый своей беспомощностью.

Процесс переодевания и пересаживания в коляску занимает тридцать минут. Мы молчим. Пока я делаю ему массаж, он смотрит в стену. На стене висит старая фотография: мы вдвоём, горы, шапки набекрень, идиотские улыбки. Я повесил её в первый день, как забрал его из больницы к себе. Он попросил снять. Я не стал.

— Паш, — говорит он, когда я подкатываю его к столу. — Тут звонили.

— Кто?

— Тамара.

Моя рука, державшая ложку с кашей, замирает. Тамара. Моя жена. Моя бывшая женщина, которая пахла сиренью и пекла вкусные блины. Которая год терпела это общежитие боли. Которая сказала на прощанье: «Ты выбрал его, Паш. Он умер бы в интернате, но ты выбрал его. А я выбираю себя».

— И что ей нужно?

— Она вернулась в город. Хочет увидеться. — Серёга говорит это неестественно ровным голосом, каким говорит о погоде. — Говорит, дура была. Просит прощения.

Я молча подношу ложку к его рту. Он отворачивается.

— Ну так чего ты стоишь? Вали. Повидайся. Может, склеите всё обратно, будешь ей блины свои знаменитые печь. А я тут рыбками полюбуюсь.

Я знаю этот тон. Тон благородного самоубийцы. Сейчас начнётся. Он будет давить на мою совесть, чтобы я ушел. Он делает это уже не первый раз. Каждый раз, когда на горизонте появляется шанс для меня, он превращается в самого мерзкого, жестокого урода, которого я только знаю.

— Я никуда не пойду, Серёж.

— Да что ты ко мне привязался, а?! — он резко бьет кулаком по подлокотнику коляски, и кофе выплескивается на скатерть. — Я твой крест пожизненный? Ты что, святой? Я не просил тебя сидеть со мной! Я не просил тебя вытирать мне задницу! Я хочу сдохнуть спокойно, понял? Дай мне сдохнуть, а сам иди живи!

Он знал, куда бить. Про задницу — это было лишнее. Я никогда не давал ему почувствовать унижение этого процесса. Но он сам всё чувствовал. Я развернулся и ушёл в ванную. Включил воду на полную мощность и просто стоял, смотрел на свои руки. Эти руки могли бы держать автомат, руль, женщину. Они держат утку. Я не святой. Я ненавижу свою жизнь. Я ненавижу его, когда он такой. Иногда, стоя вот так, я мечтаю, чтобы вода смыла меня в канализацию, унесла в реку, в море, куда угодно, подальше от этого скрипа колес по ламинату.

Когда я вернулся, он сидел всё в той же позе. Кофе впитался в скатерть коричневой лужей. По его щекам текли слезы. Он плакал беззвучно, как ребенок.

— Тамара… Света… Помнишь? — прошептал он. — Я тогда не понял, почему она назвала меня дурачком. А теперь понял. Потому что так не бывает, Паш. Мужчина и женщина — это понятно. А мы кто? Клоуны. Два дебила, которые всю жизнь просидели на бордюре, ожидая друг друга. Ты погубил свою жизнь. Я погубил твою. Ради чего? Ради того, чтобы мы сидели вдвоем и жрали пересоленные котлеты?

Я подошел к нему. Присел на корточки. Я смотрел снизу вверх в его заплаканные, безумные от боли и ненависти к себе глаза.

— А ты помнишь, как мне сломали нос в девятом классе? — спросил я. — Ты тогда подошёл и просто спросил: «Кто?». И пошёл бить. Тебя избили в мясо, потому что их было четверо. Потом мы сидели в травме, у тебя был выбит зуб, сломано ребро. Я спросил: «Зачем ты полез?». Ты сказал: «Потому что я — это ты, а ты — это я, дебил».

Он молчал.

— Я — это ты, Серега. — Я взял его мокрую, скрюченную руку и прижал к своей колючей щеке. — Если я уйду, я умру. Понимаешь? Не ты. Я. Потому что без тебя меня нет. Это не жертва. Это мой личный, эгоистичный наркотик. Я люблю тебя. И мне плевать, как это называется.

Он смотрел на меня. Его кадык дернулся. Он сжал мою ладонь с той неожиданной силой, которая еще оставалась в его пальцах.

— Ты идиот, Павлик, — выдохнул он. — Котлеты сгорят.

Я засмеялся. Смех был нервный, похожий на лай. Котлеты и правда пахли дымом. Я открыл окно и пошел выбрасывать испорченный ужин в мусорное ведро.

Вечером я принес ему утку, переложил на кровать, растер спину камфорным спиртом. Мы молчали. Но это было другое молчание. Не тяжелое, а спокойное. Я выключил свет и ушёл к себе, но уснуть не мог.

Я лежал и думал про те два дома. Сейчас расстояние между нами — одна стена. И это намного больше, чем было в детстве. Тогда мы неслись друг к другу, очертя голову, не замечая машин.

Теперь я иду к нему пешком. Медленно. Каждый день. Уже двадцать лет. И когда я подхожу к порогу его комнаты и слышу утренний хрип, я всё равно машу рукой. Мысленно.

— Павлик, я здесь уже.

И он знает, что я приду. В этом и есть весь секрет. Секрет того, что вдвоем — это не сумма двух одиночек. Это единый организм, который не убить ни горами, ни коляской, ни женой, ни войной.

Завтра вставать в шесть тридцать. Я приготовлю творог и кофе. И жизнь продолжится. И это единственное, ради чего стоит жить.