Утром того дня я встала раньше обычного.
Не потому что не могла спать — я спала хорошо, как всегда сплю перед чем-то, от чего другие люди не спят. Коля однажды сказал, что это пугает: что я засыпаю перед важными разговорами, перед операциями, которые нужно пережить, перед поездками в незнакомые города. Я объяснила, что организм так устроен — он собирает ресурсы, пока может. Коля покивал, но я видела, что не до конца понял.
Я встала в шесть, хотя Галина Петровна просила приехать к трём. Мы живём в пятнадцати минутах езды, так что три часа я могла просидеть дома, но что-то потянуло — то ли чувство долга, то ли привычка быть полезной там, где тебя, строго говоря, не ждут.
Коля спал. Я оделась тихо, выпила кофе стоя, над раковиной, глядя в окно на пустую улицу. Соседская кошка сидела на подоконнике напротив и смотрела на меня с той отстранённостью, которая у кошек выглядит как мудрость, а на деле, скорее всего, просто равнодушие.
Я написала Коле записку: «Поехала к маме. Буду к трём. Кофе на плите».
Это был наш язык — короткий, без лишнего. Я не знаю, хорошо это или плохо. Просто так сложилось.
Галина Петровна накрывала стол с той особенной тщательностью, которая бывает только у женщин, давно привыкших к публичному одобрению. Каждая тарелка ставилась чуть правее центра, каждая вилка поворачивалась зубцами вниз — так, как она видела однажды в журнале «Домашний очаг» за девяносто восьмой год и с тех пор считала единственно правильным.
Я стояла на кухне и резала огурцы. Тонко, почти прозрачно — Коля любил именно так, я это запомнила в первый же месяц нашей совместной жизни.
— Лена, ты куда салатницу поставила? — крикнула Галина Петровна из комнаты. — Я же сказала: маленькую — слева, большую — в центре.
— Я поменяла, — ответила я спокойно. — Большая мешает тянуться к нарезке.
Пауза. Такая пауза, которая у свекрови всегда означала не принятие информации, а накопление аргументов.
— Ты три года живёшь в этом доме, — сказала она, входя на кухню, — и до сих пор не понимаешь, как я принимаю гостей.
Я ничего не ответила. Огурцы кончились, я взялась за помидоры.
У нас с ней давно сложился такой порядок: она говорит — я молчу. Не из подчинения, а из расчёта. Когда-то, в самом начале, я пробовала возражать — мягко, с улыбкой, с оговорками. Не помогало. Она не слышала возражений, только их интонацию, и интонация её раздражала. Потом я научилась — замолчать, кивнуть, сделать по-своему тихо, когда она отвернётся. Это нельзя назвать победой, но это работало.
Коля знал об этом. Один раз я сказала ему: «Я с твоей мамой просто не спорю». Он ответил: «Мудро» — и я не поняла, облегчение это было или разочарование.
Гости должны были прийти в шесть. Коля ещё не вернулся с работы — задерживался, писал, что пробки. Его сестра Тамара приехала ещё в пять, вошла с тортом в руках и сразу прошла к матери — они о чём-то говорили в спальне минут двадцать, прикрыв дверь. Я не прислушивалась. У меня была своя работа: нарезать, выложить, не уронить, не перепутать.
Тамара мне никогда не была враждебна. Скорее — нейтральна, как бывает нейтрален человек, которому сказали «это наш человек», но сам он ещё не решил. Она старше Коли на четыре года, замужем, двое детей, живёт в другом районе, видимся раз в месяц — на семейных ужинах, которые Галина Петровна устраивает с неизменной периодичностью, как будто ставит галочки в каком-то внутреннем журнале.
Один раз Тамара позвонила мне сама. Это было года полтора назад, в будний день. Спросила, нет ли у меня рецепта пирога с яблоками — «того, который ты делала в прошлый раз». Я продиктовала. Она поблагодарила, повесила трубку. Больше не звонила.
Этого было достаточно, чтобы считать её человеком без злого умысла. Этого было недостаточно, чтобы считать союзником.
Соседка Нина Ивановна с мужем пришли без пяти шесть, принесли вино. Коля появился ровно в шесть пятнадцать, чмокнул меня в висок, сказал «всё хорошо, не переживай» — хотя я, кажется, ничем не выдавала, что переживаю.
Я вспомнила, как мы познакомились с Галиной Петровной в первый раз. Это было через три недели после того, как мы с Колей начали встречаться — слишком рано, по всем нормальным меркам, но Коля сказал: «Мама хочет познакомиться, это быстро». Быстро не получилось. Мы просидели четыре часа. Галина Петровна расспрашивала — вежливо, систематично, как следователь, который не хочет казаться следователем. Где я выросла, кто мои родители, где работаю, почему уехала из родного города, почему раньше не была замужем. Я отвечала — тоже вежливо, тоже систематично. Коля сидел между нами и смотрел то на мать, то на меня, как будто считал очки.
После, в машине, он спросил: «Ну как тебе?» Я сказала: «Нормально». Он сказал: «Маме ты понравилась, я чувствую». Я промолчала. Мне показалось, что это неправда. Не потому что Галина Петровна была недобра — она была безупречно вежлива. Просто в её глазах я видела не одобрение, а оценку. Продолжающуюся, незакрытую. Ту, у которой нет финального балла — только очередной критерий.
Сели. Галина Петровна произнесла короткий тост: за семью, за здоровье, за то, чтобы всё было хорошо. Все выпили. Я пригубила сок — я не пью, и об этом уже давно все знали, хотя Нина Ивановна каждый раз смотрела на мой бокал с лёгким удивлением.
Разговор пошёл своим чередом. Тамара рассказывала про ремонт в своей квартире — как плитка в ванной оказалась не того оттенка, как мастер переделывал три раза. Нина Ивановна вставляла реплики про то, что нынче мастеров порядочных не найти. Муж Нины Ивановны, Виктор, молча ел и изредка кивал.
Я передавала тарелки, подкладывала, убирала пустое. Коля разговаривал — он умел быть лёгким в компании, умел смеяться в нужный момент. Это я тоже знала о нём с самого начала.
— Лена, — сказала вдруг Галина Петровна.
Голос был другой. Не тот, которым она просила передать хлеб. Этот голос я слышала редко, но каждый раз он у меня что-то сжимал — где-то между рёбрами, там, где не объяснишь точно.
Все посмотрели на неё. Потом на меня.
— Я хочу кое-что сказать. При всех, потому что мне нечего скрывать.
Коля положил вилку. Тихо, аккуратно, как будто боялся спугнуть то, что должно было случиться.
— Мама, — сказал он.
— Подожди, — она остановила его одним движением руки. — Я молчала долго. Я думала, что со временем что-то прояснится само. Но не прояснилось.
Она посмотрела на меня. Прямо, без злобы — что было почти страшнее, чем с злобой.
— Лена, я выяснила, что ты не та, за кого себя выдаёшь.
Тамара смотрела в тарелку. Нина Ивановна приоткрыла рот. Виктор перестал жевать.
Я подумала, что это странная фраза — «не та, за кого выдаёшь». Как будто у меня есть второе лицо, которое я специально прячу и ношу с собой на случай. Я никогда ни за кого себя не выдавала. Я всегда была именно такой — и, может быть, в этом и состояла проблема: слишком точно такой, какая есть, без украшений и объяснений.
Галина Петровна достала из кармана халата — она была в домашнем, принципиально, даже при гостях — плотный бумажный конверт. Положила его на стол между нами, как кладут карты. Медленно.
— Вот.
Я смотрела на конверт. Белый, обычный, без надписей.
— Коля, — сказала я.
— Лена, — ответил он. И это «Лена» ничего не объяснило и не закрыло.
— Что там? — спросила я у свекрови.
— Открой.
Я не двинулась.
— Галина Петровна, — сказала я ровно, — если у вас есть что-то, что касается меня, вы могли поговорить со мной наедине.
— Я пробовала наедине. Ты уходила от разговора.
— Я уходила от разговоров, в которых меня обвиняли в том, чего я не делала.
— А сейчас посмотрим, что ты делала, а что нет.
Коля встал. Нет, не встал — отодвинул стул, как будто хотел встать, но не до конца решил.
— Мама, может, не сейчас—
— Сейчас, — отрезала она. — Потому что я три года жду подходящего момента, и подходящего момента нет. Есть только этот.
Тамара наконец подняла взгляд. В нём было что-то такое, чего я не ожидала: не торжество, а тревога. Как будто она знала, что будет, и не была уверена, что хотела этого видеть.
Я взяла конверт.
Внутри оказалось несколько листов. Распечатки — это было видно сразу по качеству бумаги, по неровным краям. Я начала читать.
Первый лист: переписка. Скриншот переписки в каком-то мессенджере — имена сверху, дата внизу. Я прочитала. Перечитала. Отложила.
Второй: что-то похожее на справку. Я не сразу поняла откуда — потом разобрала шапку. Из какого-то частного агентства. Я не знала таких.
Третий: фотография. Я на улице, в пальто, которое я носила два года назад — серое, в клетку. Рядом мужчина. Я знала этого мужчину. Это был мой двоюродный брат Дима, который приезжал в город в октябре позапрошлого года, и мы с ним пили кофе у торгового центра.
Я сложила листы обратно в конверт.
— И что вы хотите мне сказать? — спросила я.
Галина Петровна смотрела на меня с тем выражением, которое бывает у людей, когда они ожидали другой реакции.
— Хочу сказать, что ты скрываешь прошлое. Что у тебя были отношения, о которых ты умолчала. Что этот человек на фотографии—
— Мой брат, — сказала я.
— Двоюродный, — уточнила она, как будто это меняло что-то.
— Да. Двоюродный. Мы пили кофе, когда он был проездом. Коля об этом знает.
Коля молчал.
— Коля, — повторила я.
— Я знал, что Дима приезжал, — сказал он тихо. — Я не знал, что вы встречались.
— Ты был на работе. Я написала тебе вечером, что виделась с братом.
— Ты написала, что «встретилась с родственником».
— Потому что не думала, что нужно уточнять.
Нина Ивановна тихонько кашлянула. Её муж взял бокал, поставил обратно.
— Галина Петровна, — сказала я, и сама удивилась тому, как ровно это прозвучало, — вы наняли людей, чтобы следить за мной?
Она не ответила сразу.
— Я хотела знать правду.
— Вы могли спросить.
— Ты бы не сказала.
— Откуда вы знаете?
Пауза.
— Я не знаю, — призналась она. — Но я не верила, что скажешь.
Это было честнее, чем я ожидала. Честнее, чем всё, что она говорила вечером. Я смотрела на неё и думала: три года. Три года она смотрела на меня и видела не меня, а кого-то другого. Кого-то, кого придумала сама и кого боялась.
— Что в переписке? — спросил Коля. Он всё ещё стоял — или почти стоял — рядом со своим стулом.
— Не знаю, — сказала я. — Я не понимаю, чья это переписка. Там не моё имя.
— Это твой номер телефона в шапке, — сказала Галина Петровна.
— Нет, — ответила я.
— Там написано—
— Там написано не то, что есть на самом деле. Мой номер заканчивается на семьдесят четыре. Там — на сорок семь. Это другой человек.
Галина Петровна взяла конверт. Достала первый лист, посмотрела. Долго смотрела.
— Это... — начала она.
— Другой человек, — повторила я. — Ваше агентство ошиблось.
Тамара закрыла лицо рукой. Не полностью — так, как закрывают, когда не хотят, чтобы видели выражение.
— Мама, — сказал Коля. Теперь он говорил иначе — не остановительно, а как-то устало. — Мама, зачем ты это сделала.
— Я хотела защитить тебя.
— От кого?
— От... я не знала от кого. Но что-то мне говорило.
— Что тебе говорило?
Она помолчала.
— Она никогда не плачет, — сказала Галина Петровна наконец, и это прозвучало так неожиданно, что Нина Ивановна почти поперхнулась. — Три года — и ни разу не видела, чтобы она плакала. Ни на свадьбе Тамары, ни когда отец Коли умер. Это... ненормально.
Я смотрела на неё.
— Я плакала на похоронах Аркадия Семёновича, — сказала я. — В машине, по дороге обратно. Одна. Потому что не умею при людях.
Коля посмотрел на меня.
— Ты мне не говорила.
— Ты не спрашивал.
Это не было упрёком. Просто фактом. Мы оба это знали.
За столом было очень тихо. Нина Ивановна что-то поправляла на скатерти — маленькое, бессмысленное движение. Виктор смотрел в окно.
— Галина Петровна, — сказала я. — Я понимаю, что вы хотели как лучше. Я понимаю, что я для вас чужой человек, который вошёл в семью и которому вы не знаете, как доверять. Я никогда не давала вам повода. Но я не умею объяснять себя людям, которые уже решили, что я виновата.
— Я не решала—
— Вы наняли людей, чтобы за мной следить. Три года назад вы сказали Коле, что я кажусь вам «закрытой». Два года назад — что я слишком много времени провожу на работе. Год назад — что я недостаточно занимаюсь домом. Вы всегда находили что-то, что не так. Не потому что я что-то делала не так. А потому что вы искали.
Галина Петровна молчала.
— Это не обвинение, — добавила я. — Я понимаю, откуда это берётся. Коля — ваш сын. Вы его любите. Вы боитесь, что кто-то сделает ему плохо. Это нормально.
— Но? — сказала она тихо.
— Но мне больно, — сказала я. — Если вам важно это знать.
Она смотрела на меня. Долго.
— Ты не показываешь, — сказала она наконец. Не как обвинение — как будто открытие.
— Я знаю.
Тамара убрала руку от лица. Посмотрела на меня, потом на мать.
— Мама, — сказала она, — конверт надо выбросить.
— Тамара...
— Выбросить, — повторила она. Спокойно, без нажима. — Это была ошибка. Мы все это видим.
Галина Петровна смотрела на конверт, который держала в руках. Потом положила его на край стола — не в центр, не к кому-то — просто на край, как кладут что-то, от чего хотят отделиться, но не знают как.
— Я не хотела... — начала она.
— Я знаю, — сказала я.
Коля сел наконец. Придвинул стул, взял вилку, потом положил её обратно.
— Я хочу, чтобы вы поговорили, — сказал он. — Потом. Не сейчас, не при всех. Просто поговорили.
Никто ничего не ответил. Но и возражать никто не стал.
Нина Ивановна потянулась к блюду с нарезкой.
— Огурцы у тебя хорошо получились, Лена, — сказала она. — Тонко так порезаны.
Это было смешно — и немного спасительно. Я почувствовала, как что-то внутри чуть отпустило.
— Спасибо, — сказала я.
Разговор за столом возобновился. Не сразу, не легко — но возобновился, как возобновляется дыхание после того, как долго его задерживаешь. Тамара что-то спросила у Нины Ивановны про плитку. Виктор наконец налил себе ещё вина.
Коля не смотрел на меня. Или смотрел — но так, что я не ловила его взгляд. Я не знала, что он думает. Я редко знала, что он думает, если честно — и, наверное, это тоже было частью того, о чём нам давно следовало говорить.
Галина Петровна ела молча. Не обиженно, не победно — просто молча. Иногда подкладывала кому-то из тарелок: Виктору — мясо, Нине Ивановне — салат. Привычные, автоматические движения хозяйки, которая думает о другом.
Конверт лежал на краю стола.
В какой-то момент Тамара встала, взяла его и отнесла на кухню. Негромко, ни к кому не обращаясь. Я слышала, как там что-то шуршит.
Когда она вернулась, конверта на столе уже не было.
После ужина, когда Нина Ивановна с мужем засобирались домой, я мыла посуду. Галина Петровна вошла на кухню — я услышала её шаги, она всегда чуть шаркала левой ногой, с детства, по её словам.
Она встала рядом. Не говорила ничего. Взяла полотенце и начала вытирать тарелки — то, чего никогда не делала, когда я мыла. Обычно либо уходила, либо давала советы, как лучше полоскать.
Мы молчали минут пять.
— Я не умею просить прощения, — сказала она наконец.
— Я знаю, — ответила я.
— Это не оправдание.
— Нет.
— Но я... — она остановилась. — Я, наверное, боюсь тебя. Не тебя как человека. Просто — что ты заберёшь его куда-то, куда мне нет доступа. Он и так... он всегда был немного не здесь.
— Он здесь, — сказала я.
— Ты так думаешь?
— Я так думаю.
Она помолчала. Вытерла ещё одну тарелку, поставила в шкаф.
— Он любит тебя, — сказала она. — Я вижу. Он по-другому смотрит, когда ты входишь в комнату.
Я не ответила. Продолжала мыть.
— Лена.
— Да.
— Я не буду больше. Таких вещей. Обещаю.
Я выключила воду. Вытерла руки о край фартука.
— Хорошо, — сказала я.
Не «я верю». Не «спасибо». Просто — хорошо. Потому что иногда «хорошо» — это и есть то, что можно сказать. Не больше и не меньше.
Галина Петровна поставила последнюю тарелку и вышла из кухни.
Я ещё немного постояла у раковины. Потом Тамара вошла.
Она не предупредила — просто появилась в дверях, с пустой чашкой в руке, как будто пришла за чаем. Поставила чашку на стол. Не налила.
— Я не знала, что она это сделает, — сказала Тамара.
— Знаю.
— Правда не знала. Про агентство. Она мне не говорила.
Я посмотрела на неё.
— Но что-то говорила?
Тамара помолчала.
— Она говорила, что ты ей кажешься закрытой. Что не может тебя понять. Что чувствует себя лишней, когда вы все вместе. — Она остановилась. — Я говорила ей, что это нормально. Что нужно время. Но она...
— Она не умеет ждать.
— Нет. Не умеет.
Тамара взяла чашку, поставила её обратно. Жест без смысла, просто руки искали занятие.
— Лена, можно я скажу тебе что-то?
— Говори.
— Ты очень сложный человек. Не в плохом смысле. Но — сложный. С тобой не понимаешь, что ты думаешь. Что чувствуешь. Иногда я смотрю на тебя и не могу понять: тебе хорошо или плохо, рада ты нас видеть или нет. Это не обвинение. Просто — так.
Я подумала.
— Мне обычно хорошо, — сказала я наконец. — Или — нейтрально. Я не умею выражать. Никогда умела.
— Это семейное?
— Мама такая же. Папа немного другой — он говорит больше, но тоже не про чувства. Мы семья, где не говорят про чувства.
— А мы семья, где говорят про чувства очень громко, — сказала Тамара, и в этом было что-то похожее на усмешку. — Наверное, поэтому маме с тобой трудно. Она не понимает тишину.
— Я понимаю.
— Но это не значит, что она права.
— Нет. Не значит.
Тамара кивнула. Наконец взяла чайник, налила себе кипятку, бросила пакетик.
— Я попробую с ней поговорить, — сказала она. — По-нормальному. Не сегодня. Потом.
— Не нужно за меня.
— Не за тебя. За Колю. И за неё. — Она подула на чай. — Она старая женщина, которая боится остаться одна. Это не извинение. Но это правда.
— Я знаю, — сказала я.
— Знаешь?
— Всегда знала. Поэтому и не ухожу.
Тамара посмотрела на меня долго — дольше, чем обычно смотрят в разговоре.
— Коля хороший человек, — сказала она наконец.
— Знаю.
— Но он умеет быть слепым. Он не всегда видит, когда людям трудно. Если тебе трудно — скажи ему. Прямо. Он не догадается сам.
Я промолчала.
— Это не критика, — добавила Тамара. — Это просто — я его знаю тридцать четыре года.
— Я тоже это знаю, — сказала я. — Просто думала, что научусь говорить иначе. Или он научится читать иначе.
— Третий вариант: вы оба учитесь немного навстречу.
— Может быть.
Она выпила чай. Поставила чашку. Посмотрела в окно — тот же фонарь, тот же тополь.
— Пирог с яблоками у тебя лучший, — сказала она. — Хочу, чтобы ты знала.
— Знаю, — сказала я.
Она засмеялась. Тихо, коротко — но по-настоящему.
— Всё-таки сложный ты человек, Лена.
— Знаю.
Она ушла. Я осталась на кухне.
Я ещё постояла немного. Смотрела в окно — там был двор, фонарь, две скамейки под тополем, на которых никто никогда не сидел. Обычный вид, который я видела каждый вечер три года.
Потом пришёл Коля.
Он встал в дверях, не входя.
— Ты как?
— Нормально, — сказала я.
— Лена.
— Коля.
Он вошёл. Встал рядом. Не обнял — просто встал рядом, как встают, когда не знают, что сделать, но хотят быть рядом.
— Ты знала, что она за тобой следит? — спросил он.
— Нет. Догадывалась, что она проверяет. Не думала, что до агентства.
— Я не знал.
— Верю.
— Мне надо с ней поговорить.
— Она уже сказала мне на кухне. Что не будет больше.
— Этого мало.
— Наверное. Но это начало.
Он помолчал.
— Ты сказала, что плакала в машине. После похорон отца.
— Да.
— Я тогда думал, что тебе всё равно.
— Я знаю, что ты так думал.
— Почему ты мне не сказала?
Я повернулась к нему.
— Потому что ты в тот день был такой... закрытый. Ты не плакал. Ты всё организовывал, всем звонил, принимал соболезнования. Я не хотела быть той, кто разрушает твою броню. Ты держался, и я держалась.
— А если бы мы оба не держались?
Я смотрела на него.
— Наверное, было бы легче, — сказала я.
Он кивнул. Медленно, как будто что-то складывал внутри — что-то, что долго лежало отдельными частями.
— Давай попробуем не держаться, — сказал он.
— Это страшно.
— Знаю.
Я снова повернулась к окну. Фонарь, тополь, скамейки. Всё то же самое — но что-то сдвинулось, чуть-чуть, как сдвигается мебель после уборки: на то же место, но как-то иначе.
— Хорошо, — сказала я.
Снова это слово. Но на этот раз оно значило больше.
Мы стояли молча ещё несколько минут. Это не было неловко — мы умели молчать вместе, это у нас получалось лучше, чем говорить. Может быть, это и было проблемой. Может быть, это было и частью того, что держало нас вместе — молчание на двоих, которое не давило, а просто было.
— Ты голодна? — спросил он наконец.
— Нет. Я почти не ела.
— Я тоже.
— Хочешь, я сделаю яичницу?
— Давай.
Я достала сковородку. Коля сел на табуретку — он всегда садился на кухне именно так, не за стол, а на отдельную табуретку у стены, боком, как будто зашёл на минуту и ещё не решил, останется ли. Это была его поза с самого начала, она меня сначала раздражала, потом я привыкла, потом стала находить в ней что-то правильное.
— Лена, — сказал он.
— Да.
— Я позвоню в агентство завтра. Узнаю, что они передавали матери. Мне нужно знать объём.
— Хорошо.
— И поговорю с ней. По-настоящему. Не так, как сегодня.
— Она уже говорила со мной на кухне.
— Это не одно и то же. Ей нужно услышать от меня.
Я разбила яйца. Масло зашипело.
— Коля, она немолодая женщина. Она боится. Это не оправдание тому, что она сделала. Но не надо с ней жёстко.
— Я не умею жёстко.
— Знаю. Поэтому и говорю.
Он чуть улыбнулся — я не видела, но услышала по тому, как изменился звук его голоса.
— Ты всегда знаешь, что мне сказать.
— Нет. Я знаю, что тебе не сказать. Это разные вещи.
Яичница была готова. Я поставила сковородку на деревянную подставку, принесла хлеб, соль. Мы ели прямо с плиты — вернее, я поставила сковородку на стол, мы взяли вилки и ели из неё вдвоём, как делали иногда в первый год, когда было лень мыть тарелки. Это тоже было из тех вещей, которые не обговаривались — просто случались.
— Вкусно, — сказал он.
— Яичница.
— Ты хорошо жаришь яичницу.
— Это несложно.
— Мама говорит, что ты слишком зажариваешь. Что края становятся сухими.
Я посмотрела на него.
— Коля.
— Я просто говорю.
— Я знаю, что ты просто говоришь.
Он поднял руки — примирительно, с вилкой в правой.
— Всё. Молчу.
Мы доели. Я убрала сковородку. Коля отнёс тарелки — мы всё-таки взяли тарелки — к раковине, сполоснул.
— Поедем домой? — спросил он.
— Поздно уже. Не хочу будить город.
— Это ты про маму?
— Нет. Просто поздно.
Он кивнул.
— Тогда тут ночуем.
— Тогда тут.
Мы легли в одиннадцать. Комната была та же, в которой мы всегда ночевали у Галины Петровны — небольшая, с занавесками в мелкий цветок, которые она купила ещё в девяносто каком-то году и, судя по всему, менять не собиралась. Матрас чуть продавлен справа. Я всегда сплю слева.
Коля лежал и смотрел в потолок. Я знала, что он не спит, по дыханию.
— Она сказала, что я плохо накрываю стол, — произнесла я в темноту.
— Когда?
— Когда я приехала. До гостей.
— И?
— И ничего. Я переставила тарелки, как она хотела.
Он помолчал.
— Лена, ты когда-нибудь злишься?
— Да.
— Я никогда не видел.
— Я знаю.
— Где это у тебя?
Я подумала.
— Внутри. Там, где ты не видишь.
— И что ты с этим делаешь?
— Жарю яичницу. Режу огурцы тонко. Мою посуду.
— То есть весь этот вечер...
— Нет. Вечер — нет. Вечер я была спокойна по-настоящему. Это другое.
— Объясни.
— Когда что-то происходит большое и важное, я не злюсь. Я собираюсь. Злюсь на мелкое — на тарелки, на то, что снова переставили мою чашку, на то, что меня переспрашивают по три раза. На большое — не злюсь. Просто вхожу в него.
Он помолчал.
— Это очень странно.
— Наверное.
— Это очень ты.
— Наверное.
Он повернулся ко мне. Я почувствовала это по движению матраса.
— Лена.
— Да.
— Я рад, что ты здесь.
— Я знаю.
— Можешь просто сказать «я тоже»?
— Я тоже, — сказала я.
— Спасибо.
— Коля.
— Да.
— Спи.
Он засмеялся — тихо, почти беззвучно — и повернулся обратно.
За стеной было слышно, как Галина Петровна ходит по квартире. Она всегда долго не ложилась — убирала, переставляла, проверяла, всё ли закрыто, всё ли выключено. Это был её ритуал, я давно к нему привыкла. Шаги — левая чуть шаркает — из комнаты в коридор, из коридора на кухню, обратно.
Потом стихло.
Я лежала и смотрела в потолок — туда же, куда несколько минут назад смотрел Коля. Цветок на занавеске был едва виден в темноте — тёмный силуэт на тёмном фоне.
Я думала о том, что завтра приедем домой, и будет обычный день. Коля пойдёт на работу. Я буду работать из дома. Вечером что-нибудь приготовлю — не яичницу, что-то другое. Позвоню маме, потому что давно не звонила. И всё это будет продолжаться — это большое «всё», в котором есть и Галина Петровна, и конверт на краю стола, и тарелки, и тополь во дворе.
Я не знаю, как это называется. Наверное, просто жизнь.