Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Дорогу осилит идущий

Сухой человек. Часть 1

Деревня наша звалась Залужье и стояла она у самой кромки мхов — там, где Вологодчина уже не помнит, что она Вологодчина, и переходит в нечто иное, в землю без хозяина. С трёх сторон тайга, с четвёртой — болото, которое старики звали Вдовьим. Не потому, что в нём кто-то тонул, а потому, что мужики, ходившие за клюквой, возвращались иной раз такие, будто похоронили близкого. Ничего не рассказывали. Курили в сенях, а после долго смотрели в одну точку. Я тогда был молод, недавно вернулся со срочной службы, ходил гордым, в форменной фуражке, и думал, что мир уже весь мне понятен. Бабка моя, Прасковья Игнатьевна, на это посмеивалась: — Ты, Митенька, сначала зиму одну в Залужье отзимуй. А там посмотрим, всё ли тебе понятно. Бабка знала, о чём говорит. Прожила восемьдесят два года, схоронила деда, двоих сыновей и младшую дочь, мою тётку Лизу. Помнила и революцию, и войну, и голодную зиму сорок седьмого. Но рассказывать о том, что я вам сейчас расскажу, не любила. Когда я однажды пристал к ней

Деревня наша звалась Залужье и стояла она у самой кромки мхов — там, где Вологодчина уже не помнит, что она Вологодчина, и переходит в нечто иное, в землю без хозяина. С трёх сторон тайга, с четвёртой — болото, которое старики звали Вдовьим. Не потому, что в нём кто-то тонул, а потому, что мужики, ходившие за клюквой, возвращались иной раз такие, будто похоронили близкого. Ничего не рассказывали. Курили в сенях, а после долго смотрели в одну точку.

Я тогда был молод, недавно вернулся со срочной службы, ходил гордым, в форменной фуражке, и думал, что мир уже весь мне понятен. Бабка моя, Прасковья Игнатьевна, на это посмеивалась:

— Ты, Митенька, сначала зиму одну в Залужье отзимуй. А там посмотрим, всё ли тебе понятно.

Бабка знала, о чём говорит. Прожила восемьдесят два года, схоронила деда, двоих сыновей и младшую дочь, мою тётку Лизу. Помнила и революцию, и войну, и голодную зиму сорок седьмого. Но рассказывать о том, что я вам сейчас расскажу, не любила. Когда я однажды пристал к ней с расспросами, она перекрестилась и сказала тихо:

— Не будите. Кто спит — пусть спит.

✦ ✦ ✦

Случилось это в августе шестьдесят второго года. Лето стояло тяжёлое, душное, ягода в лесу горела на корню. Дед Аникей с того конца улицы собрался по бруснику. Аникею было за семьдесят, жил он со своей старухой Феодосьей в покосившейся избе у самой околицы. Детей у них не было — не дал Бог, а почему не дал, никто уже не помнил. Жили вдвоём, как два старых гриба у одного корня: один прислонится — и второй держится.

Ушёл Аникей утром, перекрестил порог, взял корзину и старый отцовский нож. Феодосья стояла у ворот, провожала глазами. Потом она рассказывала моей матери: будто что-то ей в спину толкнуло, и хотела она крикнуть «вернись», да язык словно одеревенел.

К вечеру старик не вернулся. К ночи — тоже. Феодосья пришла к нам в избу, как была, в одной кофте, простоволосая. Постучала, и когда мать открыла, она не вошла, а ввалилась через порог, как куль с зерном.

— Надюша, — сказала она матери, и голос у неё был не свой. — Сгинул мой Аникеюшка. Чую сердцем — сгинул.

Мать усадила её, налила чаю с мятой. Феодосья чая не пила, держала кружку в ладонях и смотрела сквозь неё.

— Я ему говорила, — повторяла она. — Я ему говорила: не ходи на Вдовье. Туда добрые люди не ходят. Там в шестнадцатом году Захара-кузнеца схоронило, и Митрия Лопаткина схоронило, и в войну солдатика какого-то, что от части отбился, тоже схоронило. Болото берёт, а не отдаёт. А он мне: «Дура ты, Феня, я туда сорок лет хожу». Сорок лет ходил, а на сорок первый — вот.

Отец мой, Степан Васильевич, поднялся из-за стола, снял с гвоздя ружьё.

— Митька, — сказал он мне коротко. — Идём.

Собрали мужиков — было нас шестеро. Шли всю ночь с керосиновыми фонарями. Кричали в темноту: «Аникей! Аникеюшка!» — и темнота отвечала только эхом, да ещё иногда уханьем филина, отчего у молодого Гришки Лопаткина (того самого Лопаткина внук) тряслись руки.

К рассвету вышли к Вдовьему. Туман над ним стоял такой плотный, что казалось — можно черпать ложкой. На краю, в кочках, нашли корзину Аникея, опрокинутую набок. Брусника рассыпалась и лежала на мху, как пролитая кровь. И след — один-единственный мужской след сапога, уходящий в трясину. Дальше — ничего.

Старший наш, Пётр Иваныч, снял шапку.

— Помянем, — сказал он. — Утоп старик.

Отец молчал. Он стоял и смотрел на туман, и я заметил, что у него подрагивает губа. Отец у меня воевал, был контужен под Кёнигсбергом, и не было случая, чтобы у него подрагивала губа. А тут — подрагивала.

— Что, бать? — спросил я.

— Идём отсюда, — сказал он. — Идём, Митя. Тут нехорошее место.

✦ ✦ ✦

Феодосья голосила три дня. На четвёртый замолчала, как отрезало. Сидела у окна, смотрела в одну точку, ни с кем не говорила. Мать к ней заходила — приносила хлеб, молоко, — Феодосья кивала и не ела. Стала прозрачная, как лучина.

А на двенадцатый день — он вернулся.

Я в это время колол дрова на дворе. Слышу — соседка наша, тётка Глаша, бежит по улице и кричит во всю глотку:

— Аникей пришёл! Аникей живой! С болота вышел!

Я бросил топор. Народ уже толпился у избы стариков. Феодосья стояла на пороге, держалась за притолоку, и лицо у неё было — я никогда такого лица не видел. Не радость и не страх, а что-то такое, чему имени нет. Будто она увидела не того, кого ждала, и поняла, что зря ждала.

Аникей сидел на лавке в горнице. Худой, тёмный, сапоги в тине. Волосы свалявшиеся, борода в репьях. Но — живой. Дышит. Только глаза.

Глаза у него были не его.

То есть — те же самые, серые, с прищуром. И морщины те же. Но за ними — пусто. Как окно в нежилом доме: рама есть, стекло есть, а за стеклом — никого.

— Аникей Прокопьич, — сказал отец, сняв кепку. — Как же ты, родимый?

Старик медленно поднял на него взгляд. Помолчал. Потом сказал — и голос у него был хриплый, будто говорил он впервые за много лет:

— Заплутал. Спал. Теперь пришёл.

И всё. Больше из него за весь тот день слова не вытянули. Феодосья сидела рядом, держала его за руку и тихо, без слёз, молилась. Народ потоптался, повздыхал и разошёлся. Чуду не радовались. Чудо было какое-то нерадостное.

Бабка моя в тот вечер, услышав новость, перекрестилась трижды и сказала только:

— Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!

Я тогда подумал — старуха, что с неё взять. А теперь, через шестьдесят с лишком лет, понимаю: бабка одна в деревне сразу всё поняла. Только сказать нам не смела, потому что знала — не поверим.

✍🏻 Продолжение следует.

© Михаил Вяземский. Все права защищены. При цитировании или
копировании данного материала обязательно указание авторства и
размещение активной ссылки на оригинальный источник. Незаконное
использование публикации будет преследоваться в соответствии с
действующим законодательством.