Кира стояла у плиты и помешивала суп, а в комнате, в детском манеже её годовалый сын Рома пытался ухватить резинового утёнка и всё никак не мог поднять его пухлыми пальцами, потому что утёнок постоянно выскальзывал и падал обратно на мягкий бортик. Семилетняя Марина сидела за столом и старательно раскрашивала ёжика в фиолетовый цвет. Она просто любила фиолетовый, и всё тут. В квартире пахло детским шампунем, за окном медленно темнел апрельский вечер.
Кира могла бы назвать этот момент счастливым, если бы внутри не пульсировала та самая тупая, ноющая боль, которая накрывала её каждый раз, когда Марина смеялась слишком громко или Ромка смотрел на неё своими доверчивыми глазёнками.
— Мам, а почему у ёжика колючки? — спросила Марина, когда женщина вошла в комнату.
— Чтобы его никто не обидел, — ответила Кира и вдруг почувствовала, как горло сдавило спазмом.
В дверях показался муж Артём с сумкой через плечо, ещё в уличных ботинках, и кивнул на Ромку, который уже начал кряхтеть, требуя внимания.
— Опять ревёшь? — спросил Артём, имея в виду не сына, а жену, потому что Кирины глаза были красными, а нос распухшим, и прятать это не имело смысла.
— Не реву, — буркнула Кира.
Артём молча скинул ботинки, обнял жену и так постоял несколько секунд, не говоря ни слова, а потом тихо спросил:
— Опять она?
— Кто она? — переспросила Кира, хотя отлично поняла.
— Мать твоя. Ты опять о ней думала.
Кира резко дёрнула плечом, высвобождаясь из объятий, и зашипела, как раскалённая сковородка, на которую попала вода:
— Думала, не думала, какая разница? Её уже двадцать лет нет, а я до сих пор боюсь собственную дочку случайно обидеть, понимаешь? Смотрю на Марину и думаю, ну как? Как можно было вечером уйти к мужикам, а ребёнка оставить одного в холодной квартире? Как можно было так пить?
— Ты не она, Кира, — терпеливо сказал Артём, присаживаясь на кресло и забирая у Марины фиолетового ёжика, чтобы рассмотреть получше. — Ты ни разу даже не ворчала, когда у нас кончились деньги, ты из роддома с температурой пришла и сразу к детям, забыв про себя.
Марина подняла глаза, перевела взгляд с мамы на папу и спросила:
— А что плохого делала бабушка? Она же умерла, да? Её нельзя ругать, нам в садике говорили, что про мёртвых плохо не говорят.
— Иди, доченька, поиграй, — сказала Кира, и повернулась к мужу: — Видишь? Даже семилетний ребёнок знает правила приличия, а я не могу для себя решить: прощать или не прощать.
Артём взъерошил свои тёмные волосы и сказал:
— Тут дело не в прощении, Кир. Тут дело в том, что ты носишь её внутри себя каждый день, как рюкзак с камнями. Ты можешь её не прощать, никто тебя не заставляет, но ты должна перестать страдать из-за воспоминаний, потому что они убивают тебя.
— Лёгко сказать «перестань», — прошептала Кира и прижала ладони к глазам, чтобы не разреветься.
В этот момент раздался телефонный звонок. Противный, настойчивый, тот самый рингтон, который Кира поставила на родственников, потому что от них никогда не случалось ничего хорошего. Она глянула на экран: тётя Галя, сестра матери, которая звонила раз в месяц с одинаковым сценарием — сперва спросить про детей, потом про работу, а потом ровным таким голосом, с лёгкой ноткой церковного елея, произнести: «А ты, Кира, простила маму? Ты же взрослая женщина, нечего на покойницу обижаться, она и так намучилась в жизни».
Кира нажала на зелёную кнопку и проговорила как можно спокойнее:
— Здравствуй, тётя Галя.
— Здравствуй, золотце. Как детки? Марина в школу хочет? А Ромочка ходить уже пробует? — затараторила тётя Галя, и Кира сразу поняла, что сейчас последует неизбежное.
— Всё хорошо, тёть Галь, — ответила Кира, глядя на Артёма, который отчаянно мотал головой, показывая ей: не бери трубку вообще, зачем ты мучаешься?
— А сама-то как? — продолжала тётя Галя. — Я вчера у батюшки была в храме, свечку ставила за упокой твоей матери, и батюшка сказал, что душа её не может успокоиться, пока ты на неё зло держишь. Ты подумай, Кира, она же не со зла, она же болела. Алкоголизм, это болезнь, ты пойми.
Кира стиснула трубку так, что пластик захрустел, и сказала сквозь зубы:
— Тётя Галя, а вы помните, как она в девяносто девятом меня с собой в общагу к тем мужикам потащила? Мне шесть лет было, вы помните? Или как я её по снегу волокла в январе, когда она поскользнулась и разбила себе бровь, а я маленькая, сил нет, а она матом орёт?
— Ну зачем ты всё ворошишь, Кира? — голос тёти Гали стал тише, но не от стыда, а от привычного желания замять тему. — Прошло всё, быльём поросло. Ты мать двоих детей, будь мудрее. Прости, и отпустит.
— Не отпускает! — выкрикнула Кира, и Ромка испуганно всхлипнул в манеже, и насторожилась Марина с карандашом в руке. — Она мне говорит «отпустит», Артём, ты слышишь? Двадцать лет я с этим живу, и никто не предлагает ничего, кроме «прости и отпусти». А как простить того, кто смотрит на тебя из зеркала твоими же глазами?
Кира сбросила звонок, не прощаясь. Схватила Рому на руки, прижала к себе так сильно, что тот захныкал громче.
Артём подошёл, мягко забрал Рому, жестом попросил Марину уйти, а сам обнял жену и сказал:
— Давай, расскажи мне всё как есть. Не отмахивайся, не говори «всё нормально». Расскажи, и чтобы я запомнил, а потом, если опять накатит, я напомню тебе, что ты это пережила и не сломалась.
Кира отстранилась, вытерла нос тыльной стороной ладони и, увидев, что Марина всё равно подслушивает из-за угла, сказала жёстко:
— Марина, иди в свою комнату и закрой дверь. Это не для детских ушей.
Марина молча ушла, но дверь закрыла неплотно, оставив щель в пару сантиметров. Кира это знала, но сейчас у неё не было сил делать замечания, потому что, когда она начинала говорить о матери, мир сужался до размеров той крошечной квартиры на первом этаже, где всегда пахло перегаром и где каждый угол хранил память о том, как маленькая Кира боялась идти домой после школы.
— Ей было двадцать пять, когда она меня родила, — начала Кира. — Молодая, красивая, отец её боготворил, а она пила. Не сразу, конечно, я не помню самого начала, но где-то с трёх-четырёх лет моих запомнила, что мама часто лежит на диване и не встаёт, а если встаёт, то кричит. Отец тогда работал водителем на молоковозе, уходил в пять утра, возвращался к ночи, а иногда вообще не возвращался, если ломался где-нибудь в соседней области. И мы с ней оставались вдвоём. Она могла три дня не пить, ходила трезвая, даже ласковая бывала, и я каждый раз думала: ну всё, наладилось, мама больше не будет. А потом появлялся её ухажёр — дядька Саша или Петя, или Коля, я уже всех не упомню — и приносил бутылку, и она говорила: «Кира, доча, сходи к тёте Вере, попроси соли, я тебе суп сварю». А сама, пока я хожу к тёте Вере, открывала бутылку, и через час я возвращалась уже в другую квартиру — с орущей матерью, с разбитой посудой и с чужим мужиком, который пялился на меня и спрашивал: «А это твоя, что ли, Тамар?»
Артём молча слушал, прижимая к себе Ромку, который уже перестал плакать и с любопытством разглядывал мамино мокрое лицо.
Самый страшный случай был, когда Кире исполнилось семь лет. Тамара ушла в очередной запой на неделю, а Кира сидела дома одна. Электричество отключили за неуплату, в холодильнике только хлеб и маргарин, и маленькая семилетняя девочка сама себе разогревала на газовой плите воду, чтобы сварить макароны, и не боялась уронить кастрюлю, потому что бояться было некогда, нужно было выжить. Отец тогда уехал на три дня, и когда вернулся впервые ударил мать. Не просто толкнул, а ударил в челюсть, так что у неё пошла кровь из губы, а Кира стояла в дверях ванной и повторяла: «Папа, не бей её, она же не специально, она же пьяная». Но отец не слушал, он орал так, что стёкла дребезжали. А Тамара сидела на полу, улыбалась и мычала что-то нечленораздельное.
— В тот вечер отец собрал мои вещи в рюкзак и отвёз к тёте Гале, — продолжала Кира, ничего не видя перед собой. — И я думала, что останусь у тёти Гали навсегда, что меня больше не будет рядом с этой женщиной. Но прошло три недели, мать позвонила — трезвая, собранная, в голосе такая боль, что тётя Галя расплакалась. Она обещала закодироваться, обещала, что больше никогда, что дочка её единственная кровиночка, что она жить без неё не может. И отец повёз меня обратно. И всё повторилось через два месяца с точностью до сценария.
Кира замолчала, потому что в горле застрял ком, и Артём осторожно спросил:
— Ты хочешь сказать, что она после этого ещё и не кодировалась?
— Кодировалась, — усмехнулась Кира горько и зло. — Один раз съездила к какой-то бабке в соседний город, заплатила зарплату отца, и её хватило на полгода. Полгода мы жили как нормальная семья — она готовила, водила меня в парк, даже купила мне куклу с закрывающимися глазами. Я её тогда так сильно полюбила, что даже подумать страшно. Я каждый вечер молилась, чтобы эта бабкина кодировка работала вечно. Но она сработала ровно до тех пор, пока мать не встретила на улице свою старую подружку. Они выпили по рюмке за встречу, потом ещё по одной, а потом подруга сказала: «Тамар, да брось ты эту кодировку. Ты вспомни, как весело мы гуляли». И мать сорвалась в тот же вечер.
Артём покачал головой и спросил, имея в виду уже другую попытку:
— А отец? Он-то почему не забрал тебя окончательно? Ну жили бы вы без неё, сняли бы комнату, чего уж.
— Отец работал на молоковозе, он пропадал сутками, — сказала Кира. — А в интернат отец боялся отдавать, потому что слышал истории про детские дома. И он надеялся, каждый раз надеялся, что жена одумается. Он любил её, Артём. По-дурацки, но любил. Когда она в последний раз ушла в запой в две тысячи четвёртом, он ездил по всем общагам, по подвалам, по знакомым и искал её три дня. Нашёл — она валялась в какой-то заброшенной бытовке у железной дороги с пробитой головой, без сознания. Врачи сказали — отёк мозга, несовместимо с жизнью. Она пролежала в реанимации пять дней в коме и умерла, не приходя в себя. Я помню, как плакала на похоронах от страха, а не от любви, потому что любви-то уже не осталось.
Кира села на стул, положила голову на руки. Артём поставил Рому в манеж, сел рядом и молча гладил жену по голове, пока тело её сотрясалось от рыданий.
— Ты знаешь, что самое ужасное? — прошептала Кира, когда слегка успокоилась. — Самое ужасное, что я иногда чувствую в себе её. Нет, я не пью, я даже бокал шампанского на Новый год не могу выпить. Но я могу накричать на Марину за разлитый компот, и потом я слышу в своём голосе её интонации. Или когда Рома плачет по ночам, а я не высыпаюсь, и мысль такая мелькает: «Господи, когда же вы уже заткнетесь» — и я тут же ненавижу себя за эту мысль.
Артём поднял её лицо за подбородок и сказал твердо:
— Ты кричишь на Марину за разлитый компот, но ты никогда не кидаешь в неё тарелкой и не уходишь из дома на три дня. Ты злишься на Рому по ночам, но ты встаёшь и укачиваешь его, даже когда у тебя температура и ломит спину. Это называется «быть уставшей матерью», а не «повторять судьбу своей матери».
— А если это только начало? — спросила Кира с такой тоской, что Артёму стало больно смотреть на неё. — Если я потом тоже сорвусь? Говорят же, что яблоко от яблони недалеко падает.
— Ты не яблоко, Кира. Ты человек, который каждый день делает выбор быть другой. И ты делаешь этот выбор десятки раз на дню. Когда ты гладишь Марину по голове после того, как накричала, и говоришь: «Прости, дочка, мама сегодня устала» — это выбор. Когда ты не пьёшь с подругами «просто за компанию», потому что помнишь запах перегара из материнского рта — это выбор. И он, блин, чего-то стоит, поняла?
Кира молча кивнула, но потом неожиданно резко подняла голову и сказала:
— А ты знаешь, что мне сказала тётя Галя, когда я первый раз в жизни рассказала, как боялась возвращаться из школы, потому что не знала, в каком состоянии застану мать? Она сказала: «А ты не должна была бояться, ты должна была помогать ей».
Артём присвистнул и покачал головой.
— И ты после этого с ней до сих пор разговариваешь?
— А кто у меня ещё есть? — развела руками Кира. — Отец с ней согласен, бабушки уже нет, других родственников нет. Если я порву с тётей Галей, я останусь вообще одна, если не считать тебя и детей. А так хоть звонят иногда, хоть связь какая-то.
— Связь, которая каждый раз напоминает тебе, что ты должна простить ту, которая чуть не утопила тебя в ванной? — спросил Артём жёстко. — Ты считаешь это нормальным?
Кира не ответила, потому что в комнату вбежала Марина, не выдержав закрытой двери, подскочила к матери, обняла её за шею и сказала доверительно:
— Мама, ты не плачь. Я тебя люблю. А бабушка, наверное, была больная, поэтому она такая плохая. А ты не больная, ты добрая.
— Откуда ты знаешь про бабушку? — спросила Кира, похолодев.
— Я слышала, как ты говорила папе, — ничуть не смутившись, ответила Марина. — Ну и что? Я же не маленькая. Мы в садике обсуждали, что есть злые мамы, которые бьют детей, а есть добрые. Ты добрая, а бабушка была злая. И её уже нет, так чего плакать?
Кира замерла, а Артём отвернулся к окну, пряча улыбку. Не от веселья, а от того, что семилетний ребёнок сформулировал то, над чем взрослые бьются годами.
— Ты права, дочка, — наконец выдохнула Кира. — Её уже нет. Но почему же тогда у меня внутри всё болит?
— Потому что ты думаешь, что ты, это она, — вмешался Артём, поворачиваясь обратно. — А ты не она. Вы разные даже внешне. У тебя нос другой, у неё был тоньше, ты не дышишь перегаром по утрам и не вставляешь через слово мат. Просто прими как факт: твоя мать была не способна любить детей так, как это делаешь ты. Она была из другого теста — сломанная, больная, беззащитная перед бутылкой. И ты её ненавидишь не за то, что она не стала той мамой, которой ты хотела бы её видеть.
— И как мне перестать её ненавидеть? — спросила Кира шепотом, потому что Ромка в манеже уже клевал носом и нужно было скоро укладывать детей спать.
— А никак, — пожал плечами Артём. — Ненавидь. Имеешь полное право. Но перестань терзать себя этими воспоминаниями каждый день. Ты их пережила в детстве, зачем проживать их снова и снова? У тебя сейчас есть я, дети, нормальная квартира, работа, в конце концов. Ты уже не та маленькая девочка, которая волокла пьяную мать по сугробам. Ты выросла, ты победила.
Кира долго молчала, потом встала, взяла Ромку на руки и понесла его в ванную, купать перед сном. Марина увязалась следом, таща под мышкой резинового утёнка.
В ванной комнате Кира держала сына на коленях, пока из душа текла тёплая вода, и вдруг услышала, как Марина говорит брату, намыливая ему пятки:
— Рома, ты главное не плачь, когда мама устанет. Она хорошая, она просто переживает. А если она будет грустная, ты скажи ей: «Мама, ты моя самая любимая» — она улыбнётся. Я так делаю, и всегда помогает.
Кира закрыла глаза и подумала: «Я не такая. Я совсем не такая. И это главное».
Потом она вытерла Ромку мягким полотенцем, одела в пижамку, поцеловала в пухлую щёку и сказала вслух — так, чтобы никто не понял, к кому обращено это «прощай»:
— Спи спокойно. И ты, и ты. А прошлое пусть остаётся прошлым.
Марина засопела в своей кроватке уже через десять минут, Ромка уснул на руках у отца, и Кира вышла на балкон — подышать прохладным ночным воздухом. На соседней улице лаяла собака, в небе мигали редкие звёзды, и где-то там, далеко или близко, уже не имело значения, не было больше никакой Тамары — не было ни её запоев, ни её слёз, ни её обещаний, ни её страшной, больной любви. Была только Кира — тридцатилетняя женщина, которая выжила и которая каждое утро просыпалась и выбирала быть доброй.
Она не простила. Но впервые за долгие годы она почувствовала, что может жить без этого прощения.
Когда Артём вышел к ней на балкон и молча протянул чашку горячего чая, она взяла её и тихо сказала:
— Знаешь, а я сегодня не буду плакать.
— Ну и молодец, — ответил он и чмокнул её в висок. — Завтра новый день. И послезавтра. И ты справишься, потому что ты сильная.
— Я не хочу быть сильной, — пробормотала Кира, пряча лицо в его плечо. — Я хочу быть просто счастливой.
— Ну так будь, — просто сказал Артём. — Разреши себе уже, наконец.
И они стояли так на балконе, а за стенкой мирно посапывали двое детей, которые никогда не узнают, что такое тащить мать по сугробам и просить её не пить. И это было, пожалуй, лучшей победой над прошлым, которую только можно себе представить.