– Тань. Ты дома? Я тут внизу, во дворе стою.
Я выключила чайник. Голос узнала не сразу — узнала по тому, как он сглотнул после «Тань», как будто ему трудно было произнести моё имя.
– Кто это?
– Отец. Анатолий Сергеевич.
Чайник щёлкнул и затих. Я стояла на кухне, прижав телефон к уху, и смотрела на коробку творога, которую вытащила к ужину. В углу было напечатано «годен до 12 ноября». Сегодня было десятое.
– Откуда у тебя мой адрес?
– У Полинки спросил. У дочки твоей. Я ей в мессенджере написал, она ответила. Хорошая девочка.
– Что тебе надо?
– Тань, я с дороги, у меня тяжело. Подымусь?
Я помолчала.
– Какой подъезд?
– Третий. Этаж четвёртый. Квартира пятьдесят шесть.
– Иду.
Положила телефон, села на табурет. Творог лежал на столе. Я смотрела на коробку и думала: Полинка ни разу не сказала, что отец писал. А ей двадцать пять, у неё своя жизнь в Москве — может, забыла. А может, не хотела меня расстраивать.
В прихожей зазвенел домофон.
Я подошла к глазку. Через рыбий глаз — мужчина, голова склонена. Седой, в тёмной куртке. У ног — коричневый чемодан на колёсиках, потёртый, с торчащей наклейкой какой-то авиакомпании. Я не сразу поняла, что это он. Отца последний раз видела восемь лет назад, на похоронах Мити. Тогда у него ещё были тёмные пряди в седине. Сейчас — белый весь. Лицо обвисло. Старик.
Дверь не открыла. Стояла за ней и смотрела в глазок.
– Тань. Открой. Я слышу, ты там.
– Зачем приехал, Анатолий Сергеевич?
Он поднял голову, посмотрел в глазок. Глаза прямо передо мной — маленькие, мутные.
– Ну ты что меня по отчеству-то. Открой, поговорим.
– Через дверь поговорим.
– Тань. Я с дороги. Восемь часов автобусом. У меня сахар, мне присесть надо.
– Зачем приехал.
Долгая пауза. Я слышала, как он переступает с ноги на ногу. Лестница в нашем подъезде холодная — батареи плохо греют, всегда сквозит.
– Тань. Я к тебе пожить. Не насовсем. Пока всё устаканится.
– Что устаканится?
– Ну там... Валентина умерла. Ты, наверно, знаешь.
– Не знаю. Я не слежу за твоей жизнью.
– Умерла в августе. Инсульт. Сын её меня выписал. Квартира её, я только прописан был. И то они в суд подали. Я сейчас вообще без прописки.
Я молчала.
– Тань. Я отец твой. Не на улице же мне ночевать.
– У тебя есть ещё двое детей. Костя и Лена. От Валентины. Сводные тебе, но ты их растил. Поезжай к ним.
– Костя сразу сказал — нет. Лена в Краснодаре, у неё муж против.
– А я, значит, обязана.
– Ну ты ж кровная. Родная. Дочка моя.
Я смотрела в глазок. Руки у меня не дрожали. Я была спокойна — той странной спокойностью, которая бывает не от силы, а оттого, что наперёд знаешь: сейчас будет долго.
– Анатолий Сергеевич. Я тебя не пущу.
– Тань. Ты что.
– Не пущу. Спускайся вниз и поезжай туда, откуда приехал.
– Мне некуда ехать!
– У тебя пенсия есть?
– Двенадцать тысяч. Минималка. Я ж на стройке всю жизнь, в чёрную, стажа официального — кот наплакал.
– На двенадцать комнату снимешь. В Подмосковье у пенсионеров целые рынки. Найдёшь.
– Тань, ты что говоришь?! Я к дочке родной приехал!
Я не ответила. Стояла за дверью и смотрела на него через глазок. Он постоял, потом сел прямо на ступеньку рядом с чемоданом. Уронил голову на руки. Сидел минут пять.
Я ушла на кухню. Снова включила чайник. Уши у меня горели — но не от стыда, а от напряжения слушать, что он там за дверью делает.
Отец ушёл, когда мне было пять. Я этого почти не помню. Помню только, как мама собирала его рубашки в сумку. Складывала аккуратно, даже погладила одну, в горошек. Я сидела на полу и крутила колёсико у машинки. Машинка была пластмассовая, синяя. Колёсико отвалилось — я не могла поставить обратно. Подползла к маме, протянула. Мама не посмотрела. Складывала рубашки.
Это всё, что я помню.
А вот мамину болезнь помню до подробностей. Мне был девятнадцатый год, я училась на третьем курсе техникума на бухгалтера. В декабре девяносто пятого мама пришла с работы, сказала: «Танюш, мне тут шишку нащупали. Под мышкой». Я положила руку на ту шишку. Шишка была твёрдая, как пуговица. Я почему-то сразу поняла. Не словом — телом.
Через две недели — диагноз. Третья стадия. Молочная железа, метастазы в лимфоузлы. Курс химии — сорок тысяч, а курсов нужно шесть. В девяносто шестом, в Туле, это была чудовищная сумма. Маминой зарплаты библиотекарши хватало на хлеб и батарейки.
Я нашла телефон отца в маминой старой записной книжке. Позвонила в Самару. Трубку взяла женщина — Валентина. Я сказала: «Можно Анатолия Сергеевича?»
– А вы кто будете?
– Дочь.
Долгая пауза.
– Подождите.
Через минуту он подошёл. Голос — как у незнакомого мужика. Я кашлянула, начала.
– Это Таня. Дочь. У мамы рак. Третья стадия. На химию нужно двести сорок тысяч. У нас нет. Звоню попросить.
Он молчал секунд десять.
– Тань. У меня тут своя семья. Костя в школу пошёл, Леночке шесть. Я не могу.
– У тебя нет совсем-совсем — или нет именно для нас?
– Тань. Ты уже взрослая. Девятнадцать. Я тебе по закону ничего не должен.
– Алименты ты тоже по закону должен был.
– Я платил.
– Ты платил три года из четырнадцати. Я мамины бумажки видела. Триста рублей за всё детство.
– Тань. Ну что ты сейчас будешь...
– Понятно. До свидания.
Положила трубку.
Маму я лечила одна. Продали бабушкин гарнитур — двадцать тысяч. Продала свою золотую цепочку, крёстная подарила — четыре тысячи. Подрабатывала ночами на разгрузке в магазине, за смену семьдесят рублей. Заняла у маминой младшей сестры тёти Раи сто тысяч под расписку. Ещё взяла в кассе взаимопомощи там, где мама числилась.
Мама умерла в августе девяносто седьмого. Возраст — сорок четыре. Я её до последнего дня держала за руку. В крематории нас было семеро: я, тётя Рая, две маминых подруги, Ольга Степановна из кассы и две соседки.
Отец прислал венок. Через службу доставки — был такой в Туле сервис. На ленте: «Любимой Светлане от Толи». Карточки не было. Подписи от руки не было. Я не знаю, кто из работников написал эти слова — он диктовал по телефону или они выбрали из стандартных.
Венок я выбросила. Не на могилу — в мусорный бак возле подъезда. Шла домой и слышала, как он шуршит, когда дворник его уминал.
Долг тёте Рае я отдавала четыре года. К двухтысячному уже была замужем за Митей. Полина родилась через год. Митя помогал — он мастером работал на заводе, зарплата хорошая. Хорошие были годы.
Я вернулась к двери. Посмотрела в глазок. Он стоял, опираясь на перила. Чемодан у ног.
– Анатолий Сергеевич. Уходи.
Он повернулся к двери.
– Тань. Я не уйду. Мне некуда. Ты не можешь меня вот так.
– Могу. Уходи.
– Я в полицию пойду.
– Иди. Скажешь, что дочь не пускает в чужую квартиру. Они тебя сразу же и завернут.
Тогда он сделал то, чего я не ожидала. Сказал — спокойно, медленно, будто давно отрепетировал:
– Тань. Я подал заявление. На алименты. На моё содержание. Вторая группа инвалидности у меня, я нетрудоспособный. По закону ты обязана.
В груди у меня что-то сделалось — не возмущение, не обида. Скорее интерес. Я не ослышалась?
– Повтори.
– Я подал заявление в суд. На взыскание алиментов с тебя в мою пользу. Статья восемьдесят семь Семейного кодекса. Ты совершеннолетняя трудоспособная, я нетрудоспособный родитель. Тебе суд назначит выплату. Не меньше пяти тысяч в месяц, у адвоката консультировался.
– Адвокат тебе оплатил билет до Тулы?
– Чего?
– Пенсия двенадцать. Откуда деньги на адвоката и автобус?
Он замялся.
– У знакомого занял.
– Под алименты, которые с меня взыщешь?
– Тань. Я не за этим приехал. Я по-родственному приехал. Чтоб ты добровольно, по совести.
Я открыла дверь.
Он не ожидал. Дёрнулся, поднял голову. Я вышла на площадку, в тапочках, без куртки. Стояла перед ним. Он был ниже меня — раньше я этого не замечала. Восемь лет назад, на похоронах Мити, он был выше. Сейчас — точно ниже. Сел человек.
– Анатолий Сергеевич. Ты подал на меня в суд за тем, чтобы я тебя содержала. Правильно я поняла?
– Тань. Я бы не подавал, если б ты по-человечески...
– Ты подал — когда?
– На прошлой неделе.
– То есть приехал не «к дочке». Приехал предупредить, чтоб я не сопротивлялась. Чтоб согласилась добровольно. Так?
Он молчал.
– Заходи.
Он опешил. Шагнул было к двери — поднял чемодан.
– Чемодан оставь на лестнице. Ты не пожить пришёл. Мы разговаривать будем.
Опустил чемодан. Зашёл. Я провела его на кухню, усадила на табурет — тот самый, на котором двадцать минут назад сидела с творогом.
Открыла шкаф. Достала папку — толстую, картонную, с завязками. Я её хранила в верхнем шкафу за крупой. Двадцать восемь лет хранила, переезжая с квартиры на квартиру. Не выбросила.
Положила перед ним.
– Открой.
Он открыл. В папке — мамины квитанции об оплате химии, ксерокопии. Расписка тёти Раи. Договор кассы взаимопомощи. Чеки из аптеки, пожелтевшие, бумага стала ломкая. Справка из загса о маминой смерти. Открытка к моему совершеннолетию — единственная, что ты прислал, в восемьдесят восьмом, на восемнадцать. С пятьюдесятью рублями.
И больше ничего от тебя за всю жизнь.
– Это я для суда собирала. Очень давно. Думала, я сама на тебя подам. На задолженность по алиментам. Адвокат сказал — поздно, истёк срок давности. Я папку не выкинула. Пусть лежит, думала. Может, ещё пригодится.
Он смотрел на бумаги. Не трогал.
– Подавай в суд. Подавай, не стесняйся. Я приду с этой папкой. С тётей Раей — она в Туле живёт, в десяти минутах от меня, на улице Демонстрации. Тётя Рая всё помнит — и звонок в Самару, и как я цепочку продавала, и как в мае девяносто седьмого пришла к ней занимать на четвёртый курс химии. Она в суде расскажет. Она готова.
Я перевела дух.
– А ещё найду мою классную, Любовь Ивановну Гончарову. Она в школе тридцать второй до сих пор работает, я узнавала. Она помнит, что ты ни разу не пришёл на родительское за десять лет. Скажет в суде.
– Тань...
– Не Тань. Анатолий Сергеевич. Тебе суд откажет. Часть пятая статьи восемьдесят семь Семейного кодекса — если родитель уклонялся от обязанностей, ребёнок освобождается от содержания. Я узнавала. Я эту статью наизусть знаю. Я её в девяносто шестом наизусть знала, когда мама умирала. Один-единственный раз в жизни я тогда хотела от тебя денег — и подала бы в суд, если б успела. Не успела. Мама раньше умерла.
Он сидел сгорбленный. Седые волосы на макушке стояли дыбом — там, где он провёл рукой.
– Тань. Я ж старый. Болею. Кому я нужен.
– Не мне.
– Жестокая ты.
– Возможно. От кого научилась — у того и научилась.
Он встал. Я провела его к двери. Он подобрал чемодан с площадки сам, без помощи. Спустился на пролёт. Остановился. Поднял голову.
– Мать тебя так бы не воспитала. Маме стыдно было бы.
Я держалась за косяк. Сказала ему сверху, чётко:
– Маму ты в гробу видел через службу доставки. Не тебе её именем меня учить.
Закрыла дверь. Заперла на оба замка.
Через три дня пришла соседка снизу, Раиса Петровна. Ей за семьдесят, она в нашем подъезде живёт с восемьдесят шестого, помнит ещё родителей моего покойного мужа. Постучала в субботу вечером.
– Танюш. Сахар кончился. Можно одолжить?
Я насыпала ей в банку. Она стояла в прихожей, не уходила. Смотрела на коврик.
– Танюш. А что у тебя там в среду было? На лестнице.
– А.
– У меня дверь приоткрыта была, я форточку открывать шла. Слышала весь разговор.
Я молчала.
– Танюш. Это ж отец. Старый. Куда ты его?
– Раиса Петровна. Это не отец. Это посторонний мужчина по фамилии, которая написана у меня в свидетельстве о рождении.
– Танюш. Грех это.
– Раиса Петровна. У вас дочь есть. Лиля. Вы её сами растили?
– Сама, конечно. С мужем. А потом одна.
– Если б муж ваш бросил, когда Лиле было пять, и не платил, и не приехал ни разу, и не прислал ни рубля, когда вы умирали бы от рака, — Лиля бы его пустила в семьдесят три? И платила бы ему алименты по суду?
Раиса Петровна стояла с банкой сахара в руке. Молчала минуту.
– Танюш. Это другое.
– Это то же самое, Раиса Петровна. Просто чужое всегда другое. До свидания.
Закрыла дверь. Заперла. Через глазок видела — она постояла ещё на площадке. Потом ушла.
Через неделю в подъездном чате (он у нас в мессенджере, для ремонтов и протечек) кто-то написал: «А у нас теперь, оказывается, в пятьдесят шестой квартире отцов на улицу выгоняют». Без имени. Я знала, чьих рук дело. Не ответила. Из чата вышла.
Полина приехала в воскресенье, повидать меня на день. Мы сидели на кухне, она ела овсянку с яблоком. Я ей рассказала всё — про отца, про чемодан, про папку, про Раису Петровну.
Дочь дослушала до конца. Не перебивала.
– Мам.
– Что?
– Я тебе не говорила. Он мне ещё в августе писал. После похорон Валентины. Просил мой адрес в Москве — типа повидаться. Я сказала, что на работе занята. А твой адрес ему дала специально. Я знала, что он что-то затеял. Подумала — пусть сам у тебя получит ответ. Тебе по телефону он бы его не сказал.
– Полин. Откуда ты такая.
– Мам. Я в тебя.
Я смотрела на дочь. Двадцать пять лет, тёмные волосы заколоты карандашом, в моей старой кофте — той, что мне велика, я ей этим летом отдала. Митины глаза, мамин подбородок, моя голова.
– Полин. Ты не боишься быть как я?
– Боюсь, мам. Боюсь однажды кому-то сказать «нет» и потом не суметь вернуться. Боюсь, что у меня тоже будет вот эта папка. Что я её двадцать лет буду хранить.
– Папка — это нормально. Это просто бумаги.
– Это не бумаги, мам. Это твоя жизнь, в коробке за крупой.
Она уехала вечером, на «Сапсан». Я проводила её до подъезда. Когда вернулась, села на кухне. Чайник кипел. Творог в холодильнике был годен только до завтра — за три дня я его так и не съела, не лезло.
В понедельник позвонили из самарского суда. Секретарь, женский голос, вежливая. Уточняла мой адрес для повестки. Я подтвердила. Спросила:
– Заседание когда?
– В январе. Точную дату не назначили.
– Хорошо. Я буду.
Положила трубку.
Я не знаю, выиграю ли. Думаю, выиграю — у меня папка, тётя Рая, учительница, статья. Но суд это суд. Может, что-то пойдёт не так. Может, отец найдёт жалостливого судью. Может, Костя или Лена приедут свидетельствовать в его пользу — расскажут, какой он хороший дедушка их детям был.
А может, не приедут. Может, я выиграю — и он пойдёт в государственный пансионат на свою минимальную пенсию. И будет там жить до конца. И умрёт там. И мне сообщат — телеграммой или звонком из соцслужбы, потому что больше некому.
Правильно я сделала, что не пустила? Или нужно было постелить ему на диване в зале, накормить творогом, дать поспать с дороги? Старик, всё-таки. Семьдесят три. Может, осталось ему года два-три. Может, я через эти три года, когда его не станет, буду каждую ночь просыпаться и думать: отказала. Не пожалела. Жестокая.
Или, наоборот, буду спать спокойно. Потому что я никогда никому не должна была того, что у меня насильно хотели взять.
Творог я доела во вторник. Прямо ложкой из коробки, стоя у холодильника. Срок годности кончался в полночь.