Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Русский быт

– Я ничего не должен, – ответил отец про мамину химию. А в 73 года пришёл с чемоданом требовать алименты

– Тань. Ты дома? Я тут внизу, во дворе стою. Я выключила чайник. Голос узнала не сразу — узнала по тому, как он сглотнул после «Тань», как будто ему трудно было произнести моё имя. – Кто это? – Отец. Анатолий Сергеевич. Чайник щёлкнул и затих. Я стояла на кухне, прижав телефон к уху, и смотрела на коробку творога, которую вытащила к ужину. В углу было напечатано «годен до 12 ноября». Сегодня было десятое. – Откуда у тебя мой адрес? – У Полинки спросил. У дочки твоей. Я ей в мессенджере написал, она ответила. Хорошая девочка. – Что тебе надо? – Тань, я с дороги, у меня тяжело. Подымусь? Я помолчала. – Какой подъезд? – Третий. Этаж четвёртый. Квартира пятьдесят шесть. – Иду. Положила телефон, села на табурет. Творог лежал на столе. Я смотрела на коробку и думала: Полинка ни разу не сказала, что отец писал. А ей двадцать пять, у неё своя жизнь в Москве — может, забыла. А может, не хотела меня расстраивать. В прихожей зазвенел домофон. Я подошла к глазку. Через рыбий глаз — мужчина, голова

– Тань. Ты дома? Я тут внизу, во дворе стою.

Я выключила чайник. Голос узнала не сразу — узнала по тому, как он сглотнул после «Тань», как будто ему трудно было произнести моё имя.

– Кто это?

– Отец. Анатолий Сергеевич.

Чайник щёлкнул и затих. Я стояла на кухне, прижав телефон к уху, и смотрела на коробку творога, которую вытащила к ужину. В углу было напечатано «годен до 12 ноября». Сегодня было десятое.

– Откуда у тебя мой адрес?

– У Полинки спросил. У дочки твоей. Я ей в мессенджере написал, она ответила. Хорошая девочка.

– Что тебе надо?

– Тань, я с дороги, у меня тяжело. Подымусь?

Я помолчала.

– Какой подъезд?

– Третий. Этаж четвёртый. Квартира пятьдесят шесть.

– Иду.

Положила телефон, села на табурет. Творог лежал на столе. Я смотрела на коробку и думала: Полинка ни разу не сказала, что отец писал. А ей двадцать пять, у неё своя жизнь в Москве — может, забыла. А может, не хотела меня расстраивать.

В прихожей зазвенел домофон.

Я подошла к глазку. Через рыбий глаз — мужчина, голова склонена. Седой, в тёмной куртке. У ног — коричневый чемодан на колёсиках, потёртый, с торчащей наклейкой какой-то авиакомпании. Я не сразу поняла, что это он. Отца последний раз видела восемь лет назад, на похоронах Мити. Тогда у него ещё были тёмные пряди в седине. Сейчас — белый весь. Лицо обвисло. Старик.

Дверь не открыла. Стояла за ней и смотрела в глазок.

– Тань. Открой. Я слышу, ты там.

– Зачем приехал, Анатолий Сергеевич?

Он поднял голову, посмотрел в глазок. Глаза прямо передо мной — маленькие, мутные.

– Ну ты что меня по отчеству-то. Открой, поговорим.

– Через дверь поговорим.

– Тань. Я с дороги. Восемь часов автобусом. У меня сахар, мне присесть надо.

– Зачем приехал.

Долгая пауза. Я слышала, как он переступает с ноги на ногу. Лестница в нашем подъезде холодная — батареи плохо греют, всегда сквозит.

– Тань. Я к тебе пожить. Не насовсем. Пока всё устаканится.

– Что устаканится?

– Ну там... Валентина умерла. Ты, наверно, знаешь.

– Не знаю. Я не слежу за твоей жизнью.

– Умерла в августе. Инсульт. Сын её меня выписал. Квартира её, я только прописан был. И то они в суд подали. Я сейчас вообще без прописки.

Я молчала.

– Тань. Я отец твой. Не на улице же мне ночевать.

– У тебя есть ещё двое детей. Костя и Лена. От Валентины. Сводные тебе, но ты их растил. Поезжай к ним.

– Костя сразу сказал — нет. Лена в Краснодаре, у неё муж против.

– А я, значит, обязана.

– Ну ты ж кровная. Родная. Дочка моя.

Я смотрела в глазок. Руки у меня не дрожали. Я была спокойна — той странной спокойностью, которая бывает не от силы, а оттого, что наперёд знаешь: сейчас будет долго.

– Анатолий Сергеевич. Я тебя не пущу.

– Тань. Ты что.

– Не пущу. Спускайся вниз и поезжай туда, откуда приехал.

– Мне некуда ехать!

– У тебя пенсия есть?

– Двенадцать тысяч. Минималка. Я ж на стройке всю жизнь, в чёрную, стажа официального — кот наплакал.

– На двенадцать комнату снимешь. В Подмосковье у пенсионеров целые рынки. Найдёшь.

– Тань, ты что говоришь?! Я к дочке родной приехал!

Я не ответила. Стояла за дверью и смотрела на него через глазок. Он постоял, потом сел прямо на ступеньку рядом с чемоданом. Уронил голову на руки. Сидел минут пять.

Я ушла на кухню. Снова включила чайник. Уши у меня горели — но не от стыда, а от напряжения слушать, что он там за дверью делает.

Отец ушёл, когда мне было пять. Я этого почти не помню. Помню только, как мама собирала его рубашки в сумку. Складывала аккуратно, даже погладила одну, в горошек. Я сидела на полу и крутила колёсико у машинки. Машинка была пластмассовая, синяя. Колёсико отвалилось — я не могла поставить обратно. Подползла к маме, протянула. Мама не посмотрела. Складывала рубашки.

Это всё, что я помню.

А вот мамину болезнь помню до подробностей. Мне был девятнадцатый год, я училась на третьем курсе техникума на бухгалтера. В декабре девяносто пятого мама пришла с работы, сказала: «Танюш, мне тут шишку нащупали. Под мышкой». Я положила руку на ту шишку. Шишка была твёрдая, как пуговица. Я почему-то сразу поняла. Не словом — телом.

Через две недели — диагноз. Третья стадия. Молочная железа, метастазы в лимфоузлы. Курс химии — сорок тысяч, а курсов нужно шесть. В девяносто шестом, в Туле, это была чудовищная сумма. Маминой зарплаты библиотекарши хватало на хлеб и батарейки.

Я нашла телефон отца в маминой старой записной книжке. Позвонила в Самару. Трубку взяла женщина — Валентина. Я сказала: «Можно Анатолия Сергеевича?»

– А вы кто будете?

– Дочь.

Долгая пауза.

– Подождите.

Через минуту он подошёл. Голос — как у незнакомого мужика. Я кашлянула, начала.

– Это Таня. Дочь. У мамы рак. Третья стадия. На химию нужно двести сорок тысяч. У нас нет. Звоню попросить.

Он молчал секунд десять.

– Тань. У меня тут своя семья. Костя в школу пошёл, Леночке шесть. Я не могу.

– У тебя нет совсем-совсем — или нет именно для нас?

– Тань. Ты уже взрослая. Девятнадцать. Я тебе по закону ничего не должен.

– Алименты ты тоже по закону должен был.

– Я платил.

– Ты платил три года из четырнадцати. Я мамины бумажки видела. Триста рублей за всё детство.

– Тань. Ну что ты сейчас будешь...

– Понятно. До свидания.

Положила трубку.

Маму я лечила одна. Продали бабушкин гарнитур — двадцать тысяч. Продала свою золотую цепочку, крёстная подарила — четыре тысячи. Подрабатывала ночами на разгрузке в магазине, за смену семьдесят рублей. Заняла у маминой младшей сестры тёти Раи сто тысяч под расписку. Ещё взяла в кассе взаимопомощи там, где мама числилась.

Мама умерла в августе девяносто седьмого. Возраст — сорок четыре. Я её до последнего дня держала за руку. В крематории нас было семеро: я, тётя Рая, две маминых подруги, Ольга Степановна из кассы и две соседки.

Отец прислал венок. Через службу доставки — был такой в Туле сервис. На ленте: «Любимой Светлане от Толи». Карточки не было. Подписи от руки не было. Я не знаю, кто из работников написал эти слова — он диктовал по телефону или они выбрали из стандартных.

Венок я выбросила. Не на могилу — в мусорный бак возле подъезда. Шла домой и слышала, как он шуршит, когда дворник его уминал.

Долг тёте Рае я отдавала четыре года. К двухтысячному уже была замужем за Митей. Полина родилась через год. Митя помогал — он мастером работал на заводе, зарплата хорошая. Хорошие были годы.

Я вернулась к двери. Посмотрела в глазок. Он стоял, опираясь на перила. Чемодан у ног.

– Анатолий Сергеевич. Уходи.

Он повернулся к двери.

– Тань. Я не уйду. Мне некуда. Ты не можешь меня вот так.

– Могу. Уходи.

– Я в полицию пойду.

– Иди. Скажешь, что дочь не пускает в чужую квартиру. Они тебя сразу же и завернут.

Тогда он сделал то, чего я не ожидала. Сказал — спокойно, медленно, будто давно отрепетировал:

– Тань. Я подал заявление. На алименты. На моё содержание. Вторая группа инвалидности у меня, я нетрудоспособный. По закону ты обязана.

В груди у меня что-то сделалось — не возмущение, не обида. Скорее интерес. Я не ослышалась?

– Повтори.

– Я подал заявление в суд. На взыскание алиментов с тебя в мою пользу. Статья восемьдесят семь Семейного кодекса. Ты совершеннолетняя трудоспособная, я нетрудоспособный родитель. Тебе суд назначит выплату. Не меньше пяти тысяч в месяц, у адвоката консультировался.

– Адвокат тебе оплатил билет до Тулы?

– Чего?

– Пенсия двенадцать. Откуда деньги на адвоката и автобус?

Он замялся.

– У знакомого занял.

– Под алименты, которые с меня взыщешь?

– Тань. Я не за этим приехал. Я по-родственному приехал. Чтоб ты добровольно, по совести.

Я открыла дверь.

Он не ожидал. Дёрнулся, поднял голову. Я вышла на площадку, в тапочках, без куртки. Стояла перед ним. Он был ниже меня — раньше я этого не замечала. Восемь лет назад, на похоронах Мити, он был выше. Сейчас — точно ниже. Сел человек.

– Анатолий Сергеевич. Ты подал на меня в суд за тем, чтобы я тебя содержала. Правильно я поняла?

– Тань. Я бы не подавал, если б ты по-человечески...

– Ты подал — когда?

– На прошлой неделе.

– То есть приехал не «к дочке». Приехал предупредить, чтоб я не сопротивлялась. Чтоб согласилась добровольно. Так?

Он молчал.

– Заходи.

Он опешил. Шагнул было к двери — поднял чемодан.

– Чемодан оставь на лестнице. Ты не пожить пришёл. Мы разговаривать будем.

Опустил чемодан. Зашёл. Я провела его на кухню, усадила на табурет — тот самый, на котором двадцать минут назад сидела с творогом.

Открыла шкаф. Достала папку — толстую, картонную, с завязками. Я её хранила в верхнем шкафу за крупой. Двадцать восемь лет хранила, переезжая с квартиры на квартиру. Не выбросила.

Положила перед ним.

– Открой.

Он открыл. В папке — мамины квитанции об оплате химии, ксерокопии. Расписка тёти Раи. Договор кассы взаимопомощи. Чеки из аптеки, пожелтевшие, бумага стала ломкая. Справка из загса о маминой смерти. Открытка к моему совершеннолетию — единственная, что ты прислал, в восемьдесят восьмом, на восемнадцать. С пятьюдесятью рублями.

И больше ничего от тебя за всю жизнь.

– Это я для суда собирала. Очень давно. Думала, я сама на тебя подам. На задолженность по алиментам. Адвокат сказал — поздно, истёк срок давности. Я папку не выкинула. Пусть лежит, думала. Может, ещё пригодится.

Он смотрел на бумаги. Не трогал.

– Подавай в суд. Подавай, не стесняйся. Я приду с этой папкой. С тётей Раей — она в Туле живёт, в десяти минутах от меня, на улице Демонстрации. Тётя Рая всё помнит — и звонок в Самару, и как я цепочку продавала, и как в мае девяносто седьмого пришла к ней занимать на четвёртый курс химии. Она в суде расскажет. Она готова.

Я перевела дух.

– А ещё найду мою классную, Любовь Ивановну Гончарову. Она в школе тридцать второй до сих пор работает, я узнавала. Она помнит, что ты ни разу не пришёл на родительское за десять лет. Скажет в суде.

– Тань...

– Не Тань. Анатолий Сергеевич. Тебе суд откажет. Часть пятая статьи восемьдесят семь Семейного кодекса — если родитель уклонялся от обязанностей, ребёнок освобождается от содержания. Я узнавала. Я эту статью наизусть знаю. Я её в девяносто шестом наизусть знала, когда мама умирала. Один-единственный раз в жизни я тогда хотела от тебя денег — и подала бы в суд, если б успела. Не успела. Мама раньше умерла.

Он сидел сгорбленный. Седые волосы на макушке стояли дыбом — там, где он провёл рукой.

– Тань. Я ж старый. Болею. Кому я нужен.

– Не мне.

– Жестокая ты.

– Возможно. От кого научилась — у того и научилась.

Он встал. Я провела его к двери. Он подобрал чемодан с площадки сам, без помощи. Спустился на пролёт. Остановился. Поднял голову.

– Мать тебя так бы не воспитала. Маме стыдно было бы.

Я держалась за косяк. Сказала ему сверху, чётко:

– Маму ты в гробу видел через службу доставки. Не тебе её именем меня учить.

Закрыла дверь. Заперла на оба замка.

Через три дня пришла соседка снизу, Раиса Петровна. Ей за семьдесят, она в нашем подъезде живёт с восемьдесят шестого, помнит ещё родителей моего покойного мужа. Постучала в субботу вечером.

– Танюш. Сахар кончился. Можно одолжить?

Я насыпала ей в банку. Она стояла в прихожей, не уходила. Смотрела на коврик.

– Танюш. А что у тебя там в среду было? На лестнице.

– А.

– У меня дверь приоткрыта была, я форточку открывать шла. Слышала весь разговор.

Я молчала.

– Танюш. Это ж отец. Старый. Куда ты его?

– Раиса Петровна. Это не отец. Это посторонний мужчина по фамилии, которая написана у меня в свидетельстве о рождении.

– Танюш. Грех это.

– Раиса Петровна. У вас дочь есть. Лиля. Вы её сами растили?

– Сама, конечно. С мужем. А потом одна.

– Если б муж ваш бросил, когда Лиле было пять, и не платил, и не приехал ни разу, и не прислал ни рубля, когда вы умирали бы от рака, — Лиля бы его пустила в семьдесят три? И платила бы ему алименты по суду?

Раиса Петровна стояла с банкой сахара в руке. Молчала минуту.

– Танюш. Это другое.

– Это то же самое, Раиса Петровна. Просто чужое всегда другое. До свидания.

Закрыла дверь. Заперла. Через глазок видела — она постояла ещё на площадке. Потом ушла.

Через неделю в подъездном чате (он у нас в мессенджере, для ремонтов и протечек) кто-то написал: «А у нас теперь, оказывается, в пятьдесят шестой квартире отцов на улицу выгоняют». Без имени. Я знала, чьих рук дело. Не ответила. Из чата вышла.

Полина приехала в воскресенье, повидать меня на день. Мы сидели на кухне, она ела овсянку с яблоком. Я ей рассказала всё — про отца, про чемодан, про папку, про Раису Петровну.

Дочь дослушала до конца. Не перебивала.

– Мам.

– Что?

– Я тебе не говорила. Он мне ещё в августе писал. После похорон Валентины. Просил мой адрес в Москве — типа повидаться. Я сказала, что на работе занята. А твой адрес ему дала специально. Я знала, что он что-то затеял. Подумала — пусть сам у тебя получит ответ. Тебе по телефону он бы его не сказал.

– Полин. Откуда ты такая.

– Мам. Я в тебя.

Я смотрела на дочь. Двадцать пять лет, тёмные волосы заколоты карандашом, в моей старой кофте — той, что мне велика, я ей этим летом отдала. Митины глаза, мамин подбородок, моя голова.

– Полин. Ты не боишься быть как я?

– Боюсь, мам. Боюсь однажды кому-то сказать «нет» и потом не суметь вернуться. Боюсь, что у меня тоже будет вот эта папка. Что я её двадцать лет буду хранить.

– Папка — это нормально. Это просто бумаги.

– Это не бумаги, мам. Это твоя жизнь, в коробке за крупой.

Она уехала вечером, на «Сапсан». Я проводила её до подъезда. Когда вернулась, села на кухне. Чайник кипел. Творог в холодильнике был годен только до завтра — за три дня я его так и не съела, не лезло.

В понедельник позвонили из самарского суда. Секретарь, женский голос, вежливая. Уточняла мой адрес для повестки. Я подтвердила. Спросила:

– Заседание когда?

– В январе. Точную дату не назначили.

– Хорошо. Я буду.

Положила трубку.

Я не знаю, выиграю ли. Думаю, выиграю — у меня папка, тётя Рая, учительница, статья. Но суд это суд. Может, что-то пойдёт не так. Может, отец найдёт жалостливого судью. Может, Костя или Лена приедут свидетельствовать в его пользу — расскажут, какой он хороший дедушка их детям был.

А может, не приедут. Может, я выиграю — и он пойдёт в государственный пансионат на свою минимальную пенсию. И будет там жить до конца. И умрёт там. И мне сообщат — телеграммой или звонком из соцслужбы, потому что больше некому.

Правильно я сделала, что не пустила? Или нужно было постелить ему на диване в зале, накормить творогом, дать поспать с дороги? Старик, всё-таки. Семьдесят три. Может, осталось ему года два-три. Может, я через эти три года, когда его не станет, буду каждую ночь просыпаться и думать: отказала. Не пожалела. Жестокая.

Или, наоборот, буду спать спокойно. Потому что я никогда никому не должна была того, что у меня насильно хотели взять.

Творог я доела во вторник. Прямо ложкой из коробки, стоя у холодильника. Срок годности кончался в полночь.