– Тань. Это Светка.
Я как раз положила в кастрюлю последнюю морковку. Голос узнала с первого слога, хотя не слышала его лет восемь — с похорон нашей завучихи Тамары Викторовны. Конфорка тихо шипела, мигала синим под донышком.
– Свет.
– Слушай. Тётя Зина упала. На лестнице у себя в коммуналке, прямо у входной двери. Голень. Гипс наложили в Острогожске, отправили домой. Лежит одна.
Я выключила газ.
– Когда упала?
– Шесть дней назад. Я только сегодня узнала, через Лену Кудрявцеву, она в поликлинике сидит. И Тань. Там вот ещё что. Дима её ободрал.
– Который Дима?
– Племянник. Тот самый, ты знаешь. Она его в девяносто седьмом из Бутурлиновки забрала, помнишь? Он на ней кредит оформил. Триста восемьдесят тысяч. Сам исчез. Банк её рвёт. Пени сорок две тысячи уже накапали.
Я села на табуретку.
В прихожей зажужжал будильник на телефоне Серёжи — он за стеной собирал сумку, завтра в командировку под Тулу на десять дней. У нас с ним так заведено: утром пятница — он уезжает, я ему обед в контейнерах собираю в дорогу на первый день. Морковка шла к курице.
– Свет. Спасибо. Я приеду.
– Тань. Только ты подумай хорошо. Двадцать пять лет ты у нас не была.
– Уже думаю.
Собачку я нашла, когда искала загранпаспорт. Маленькая, фарфоровая, ушки чуть отколоты. Стояла в коробке из-под обуви, на верхней полке шкафа, рядом со старыми Машиными резинками для волос. Я не доставала её лет десять — Маша подростком как-то спросила, что это, я сказала «детское», убрала и забыла.
Тёте Зине я подарок ни разу не отправляла. За двадцать пять лет — ни одного. Сначала стыдилась, что у меня нет денег. Потом стыдилась, что есть. Потом просто не смогла переступить.
Сейчас я положила собачку в карман куртки. Зачем — сама не знала.
– Мам.
Маша стояла в дверях. В пижаме с ламами, в очках, с раскрытым ноутбуком — у неё сессия, второй курс юрфака.
– Я с тобой.
– Маш. Это работа на два дня. Больница, банк, бумаги. Ты сессию свалишь.
– Один экзамен онлайн сдам. Я с тобой, мам.
Я посмотрела на дочь. Высокая, глазастая, с Серёжиной челюстью. Шрама над верхней губой, моего шрама, у неё на лице нет — она родилась идеальная, я плакала первые сутки от облегчения, а врач думал, что от послеродовой депрессии.
– Хорошо. Выезжаем в шесть.
Машину вёл Серёжа, поехал с нами — отложил командировку на день через рапорт. Двести семьдесят километров, четыре часа. Я сидела впереди, Маша сзади, грела нос в шарф. Октябрь, утро холодное.
Острогожск встретил низким серым небом и запахом сахарного завода. Они там до сих пор варят — запах сладкий, тошнотворный, я его узнала за десять километров до города. Память так устроена: лица стираются, а запахи — нет.
Дом тёти Зины я нашла без навигатора. Ленинская, девять. Двухэтажный сталинский, кирпичный, с лепниной у подъезда, частично обвалившейся. Подъезд воняет кошками. Лестница каменная, со сколами — на одной из ступенек, видимо, тётя Зина и упала. Я представила и потёрла переносицу.
Дверь в квартиру открыла соседка — баба Валя, лет семидесяти, в халате и шерстяных носках с дыркой на большом пальце.
– Вы кто?
– Я к Зинаиде Петровне. Татьяна.
– Какая Татьяна?
– Из детдома. Бывшая.
Баба Валя посмотрела на меня, на Машу, на Серёжу. Прищурилась.
– А-а. Это вы. Зинка про вас рассказывала. Бухгалтерша из Воронежа. Ну заходите.
Коридор узкий, лампочка без плафона. Три двери. Тёти Зинина — вторая. Я стукнула, потянула.
Тётя Зина лежала на железной кровати с продавленной сеткой, под пододеяльником в горошек. Голова на двух подушках, седые волосы заплетены в жидкую косу. Гипс на правой ноге до середины бедра. Рядом на табуретке — кружка с водой, упаковка таблеток, крошка хлеба. Пахло мочой и мазью «Звёздочка».
Она увидела меня и зажмурилась. Открыла глаза снова. Долго смотрела.
– Танюха.
Голос у неё стал тонкий, как у девочки. Я не помнила его таким. В детдоме он был громкий, хрипловатый, с матерком, когда ругалась с кастеляншей.
Я подошла, села на край кровати. Взяла её руку. Кость, кожа, синие вены, обручальное кольцо — оно у неё было, муж умер в восемьдесят пятом, она кольцо так и не сняла.
– Тёть Зин.
– Ты приехала.
– Приехала.
Маша стояла за моей спиной. Серёжа — у двери.
– А это кто? Это твоя?
– Маша. Дочка. Студентка.
Тётя Зина смотрела на Машу долго. Потом у неё задрожала нижняя губа, и она отвернулась к стене.
– Я тебя такой представляла, — сказала она в стену. — Сорок пять лет представляла, что ты вырастешь, и у тебя будет дочка. И она будет такая. Без шрамика.
Маша подошла, села на корточки перед кроватью.
– Здравствуйте, Зинаида Петровна. Мне про вас мама всю жизнь рассказывала.
Это была неправда. Я тёте Зине говорила про Машу два раза, по телефону, давно. Но Маша сказала это так, что я не поправила. И тётя Зина — не знаю, поверила или нет, но улыбнулась.
Это было летом восьмидесятого. Мне исполнилось семь, в детдоме общий день рождения для летних детей справляли в июле, ещё через неделю. Я лежала в кубрике на верхнем ярусе, никто не знал, что у меня сегодня. Воспитательница Любовь Сергеевна ушла на смену в санчасть — у нас в группе кто-то заболел свинкой.
Тётя Зина зашла после отбоя. Она была не воспитательница — нянечка, мыла полы, разносила бельё, дежурила ночами. Свет она не включила, прошла на цыпочках. Я делала вид, что сплю — мне в кубрике после отбоя нельзя было встать.
Она положила что-то на тумбочку. Постояла. Потом наклонилась к моему уху и сказала шёпотом, чтобы не услышала Танька-вторая на нижнем ярусе:
– С днём рождения, Танюха. Ты не одна. Запомни.
Когда она вышла, я свесилась с кровати. На тумбочке стояла фарфоровая собачка. Размером с кулак. Уши торчком, хвост колечком, из-под лапы — синий цветочек. Я её схватила и спрятала под подушку. Утром в туалете завернула в носок и положила в карман халата.
Потом, через много лет, тётя Зина мне рассказала: она в тот же день была в Воронеже, в облздраве, выбивала мне путёвку на повторную операцию по губе. Бесплатно не получалось. Она зашла в комиссионку и продала свою свадебную брошь — серебро с бирюзой, муж подарил. На путёвку не хватило. Хватило на дорогу мне с сопровождающим и на собачку.
Мне сделали операцию через год. Она ездила со мной в больницу, ночевала на стуле в коридоре. Вместо матери, которой не было.
– Тёть Зин. Дима где?
Она поморщилась, как от кислого.
– Не знаю, Танюх. Месяц как пропал. Звонит раз в неделю с разных номеров. Говорит, отдаст. Тань. Не звони ему. Он мне сын. Я его в шесть лет забрала, помнишь же.
– Помню. Сколько долг?
– Триста восемьдесят. И пени сорок две. Я всю пенсию в банк отдаю, восемнадцать тысяч, мне ничего не остаётся, Валька подкармливает. И комнату хотят описать.
– Комната твоя?
– Приватизированная. Я её в две тысячи третьем оформила.
Я достала телефон. Открыла приложение. Накопления — пятьсот сорок. У нас с Серёжей был резервный фонд, на ремонт ванной собирали полтора года. Ремонт подождёт.
– Тёть Зин. Я сегодня в банк схожу. Закрою.
Тётя Зина заплакала. Тихо, без всхлипов, у неё слёзы потекли по щекам в косу.
– Танюх. Не надо. Я сама.
– Ты двадцать пять лет про меня говорила «сама». Я выучилась, замуж вышла, родила, на ноги встала. Теперь я говорю.
– Но это же не мои деньги, это Димкины. Это мне расплачиваться.
– Это его. А платить будем мы. Потому что он нас обеих кинул. И тебя, и меня.
В банке я сидела час сорок. Окошко четыре, женщина в синем пиджаке, бейдж «Юлия». Я взяла у тёти Зины паспорт и кредитный договор, пришла со своей выпиской. Юлия посмотрела бумаги.
– Вы родственница?
– Нет.
– Доверенность есть?
– Нет. И не нужна. Это анонимный платёж третьего лица. Любое физлицо может погасить чужой кредит, если знает реквизиты договора. Скажите номер счёта для досрочного погашения — переведу с приложения, на ваших глазах.
Юлия посмотрела на меня внимательно.
– Вы юрист?
– Я главбух. Двадцать два года.
Через сорок минут долг был закрыт. Четыреста двадцать две тысячи. Мне выдали справку о полном погашении и закрытии договора. Я её сфотографировала, поехала обратно.
Серёжа в это время сидел у тёти Зины и менял ей перегоревшую лампочку в торшере. Маша мыла пол.
Когда я зашла со справкой, тётя Зина её взяла, посмотрела на печать, потрогала пальцем. Долго.
Потом сказала:
– А Димка теперь куда?
– Тёть Зин. Димка теперь куда хочет.
Дима появился вечером того же дня. Мы как раз грузили тётю Зину в машину — я договорилась с фельдшером, оформили выписку, везём в Воронеж, у нас невестка Серёжи в районной поликлинике медсестрой работает. Тётя Зина согласилась не сразу. Уговаривала её Маша, час сидела рядом, держала за руку.
Дима зашёл во двор, когда мы уже укладывали гипс на заднем сиденье. Невысокий, лысоват, с двухдневной щетиной, в потёртой куртке. Я узнала его не сразу — он у тёти Зины был мальчиком, я его видела один раз, в две тысячи первом, когда он шестилетний прыгал на диване в её комнате.
– Это что такое?
– Здравствуй, Дима.
– Куда вы её везёте?
– К себе. В Воронеж. На реабилитацию.
– Какое право вы имеете? Я её родственник.
– Имеет, — подала голос тётя Зина из машины. — Я согласная. Я с ней.
Дима посмотрел на неё. Потом на меня.
– А ты вообще кто такая?
– Я детдомовская. Тётя Зина меня вырастила. До того, как тебя.
– Ах вот оно что. Конкуренция, значит. Прибежала наследство делить.
– Я долг закрыла. Триста восемьдесят плюс пени. Полностью.
Дима замолчал. Лицо у него стало как у мальчика, у которого отняли что-то, что он не успел спрятать.
– Я бы сам.
– Ты три месяца «сам».
– Меня жизнь так сложилась, Татьяна. Тебе хорошо, у тебя бухгалтерия, муж, дочка. У меня жена ушла в двадцать третьем. Я один с собакой. Какие у меня возможности.
– У меня тоже жизнь так сложилась, Дим. Я родилась с заячьей губой. Меня мать в роддоме оставила. Меня двадцать лет в детдоме держали. Никто меня в шесть лет к себе не забрал, как тебя тётя Зина. Меня выпустили в восемнадцать с пятью тысячами на сберкнижке — подъёмные.
– И что? Хочешь, чтоб я тебе спасибо сказал?
– Не надо. Просто отойди от машины.
Он отошёл. Постоял. Потом сказал в спину, когда я уже садилась за руль:
– Тётка тебя любила больше. Я всю жизнь это знал.
Я обернулась.
– Дим. Она тебя любила больше. Ты этого просто не понял.
Соседка баба Валя вышла во двор, когда мы уже выезжали с парковки. В том же халате, в тех же носках. С ней — ещё две женщины из подъезда, в куртках поверх домашнего. Они стояли на крыльце и смотрели.
Я опустила стекло.
– До свидания, баб Валь. Спасибо, что подкармливали.
Она кивнула. Потом прищурилась и сказала громко — так, чтоб слышали и две другие, и Дима, который ещё стоял у подъезда:
– Зинку, значит, забираешь. А комнатку себе перепишешь, чтоб хлопот не было. Всё рассчитала, бухгалтерша. Нашлась благодетельница.
Маша на заднем сиденье дёрнулась, я почувствовала.
– Маш. Сиди.
– Мам.
– Сиди.
Я повернулась к бабе Вале.
– Баб Валь. Комнату я не возьму. Ни сейчас, ни потом. Тётя Зина её Диме давно завещала, у нотариуса лежит, я в курсе. И не передумает. Она в шесть лет ему отдала всё, что у неё было, и сейчас отдаст. И это правильно. А я просто погасила его долг, чтоб у неё последнее не описали. Это не благодеяние. Это сорок пять лет отдачи. Я ей на сорок пять лет должна.
Две женщины на крыльце переглянулись.
– А мать твоя где? — спросила баба Валя. — Ты бы лучше мать свою забрала.
– Моя мать в семьдесят третьем меня в Острогожском роддоме оставила и уехала. Тётя Зина мне про это сказала, когда мне было четырнадцать. С тех пор я не знаю, где она. И знать не хочу.
Я подняла стекло.
На выезде из города — детский дом. Мой. Тот самый. Двухэтажное здание, жёлтое, с белыми наличниками, забор зелёный, в сетку. Я не была здесь с восемьдесят пятого, когда выпустилась. Серёжа сбавил скорость, я попросила.
Во дворе бегали дети. Человек двенадцать. Между ними — мальчик, лет шести, с заметным шрамом над верхней губой. Стоял у забора и смотрел на дорогу.
Я не подъехала к воротам. Не подошла. Я не имею права заходить туда без согласования — меня не пустят, и правильно сделают.
Я достала из кармана собачку. Открыла дверь машины. Серёжа понял, остановился у обочины. Я вышла, подошла к забору. Мальчик смотрел на меня и не отступал.
– Привет.
– Привет.
– Тебя как зовут?
– Артём.
Я просунула собачку через сетку. Он взял.
– Это что?
– Собачка. Фарфоровая. Подарок.
– А зачем?
– Потому что сегодня твой день рождения, — соврала я. — Ты не один.
Он посмотрел на собачку. Потом на меня. Глаза у него были серые, как у меня в семь лет — я знала.
– А вы меня знаете?
– Знаю.
Он унёс собачку во двор и спрятал в карман.
Тётя Зина живёт у нас. Месяц уже. Гипс сняли, она ходит с ходунками. Реабилитолог приходит дважды в неделю, страховая покрывает половину, остальное беру я. Маша спит на диване в зале, тёте Зине отдали её комнату.
Дима не звонил.
Я поняла одно: я уехала из Острогожска в восемнадцать и не возвращалась двадцать пять лет. Я тёте Зине не звонила месяцами, не приехала на её семидесятилетие, не приехала на её юбилей в семьдесят пять. Я говорила себе, что мне больно, что я не могу. На самом деле мне было удобно. Если бы я приезжала — Дима бы её не ободрал. Или ободрал бы, но я бы заметила раньше. Это моё. Я это сейчас несу.
Правильно ли я сделала, что забрала её? Что не заехала за двадцать пять лет, пока было ещё не поздно? Что мальчику чужому отдала собачку — а не сберегла её для какого-то ещё своего ребёнка из той же категории? Что про мать ответила во дворе, при бабе Вале, при Диме, при Маше — ответила, как отрезала, хотя могла промолчать?
Собачку за сорок пять лет я ни разу не уронила. А мальчика я уже видела — очень давно, в зеркале над умывальником в кубрике номер три.