Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Ирина Ас.

Клопомор для бабушки.

Анна Петровна всю жизнь прожила в деревне Ключи, в старом доме с покосившимся крыльцом и палисадником. Пятерых детей она подняла одна, мужа рано скосила какая-то хворь. Осталась женщина молодой вдовой с кучей ртов, но не жаловалась никогда.
Четверо детей, три дочери и сын, остались рядом, понастроили своих домов в той же деревне, а вот младший, Николай, подался в город. Выучился, женился, обзавелся квартирой и двумя дочками, и жизнь его, казалось, пошла по совсем другой колее. Николай не забывал мать, высылал деньги каждое первое число, приезжал на большие праздники с гостинцами, и все считали его хорошим сыном, а Анна Петровна, глядя на него радостными глазами, говорила соседкам: «Вот Колька у меня золото». Деревенские её дети, слыша такое, молча переглядывались. Мать она и есть мать, ей виднее. До шестидесяти лет Анна Петровна держалась бодро: садик полола, курей кормила, внукам пирожки пекла. А потом словно перещелкнуло что-то в её голове. Сначала по мелочи: забудет, куда соль пол

Анна Петровна всю жизнь прожила в деревне Ключи, в старом доме с покосившимся крыльцом и палисадником. Пятерых детей она подняла одна, мужа рано скосила какая-то хворь. Осталась женщина молодой вдовой с кучей ртов, но не жаловалась никогда.
Четверо детей, три дочери и сын, остались рядом, понастроили своих домов в той же деревне, а вот младший, Николай, подался в город. Выучился, женился, обзавелся квартирой и двумя дочками, и жизнь его, казалось, пошла по совсем другой колее. Николай не забывал мать, высылал деньги каждое первое число, приезжал на большие праздники с гостинцами, и все считали его хорошим сыном, а Анна Петровна, глядя на него радостными глазами, говорила соседкам: «Вот Колька у меня золото». Деревенские её дети, слыша такое, молча переглядывались. Мать она и есть мать, ей виднее.

До шестидесяти лет Анна Петровна держалась бодро: садик полола, курей кормила, внукам пирожки пекла. А потом словно перещелкнуло что-то в её голове. Сначала по мелочи: забудет, куда соль положила, назовет внучку именем давно умершей подруги, начнет рассказывать историю, а посредине собьется, замолчит и смотрит в одну точку злыми, ничего не понимающими глазами. Дети сначала списывали на старость, мол, бывает, память подводит. Но когда Анна Петровна в середине июля ушла в лес в одной ночной рубахе и пропала на трое суток, вот тогда забеспокоились всерьез.

Самая старшая, Лена, первая заметила, что с матерью творится что-то неладное, но вслух заговорила об этом только после того, как Анна Петровна, придя в гости к дочери, сняла с вешалки мужнин полушубок, надела его задом наперед и вышла на мороз с голыми ногами. «Мама, ты чего?» — «А ты кто такая? Убирайся из моей избы, воровка!» — и замахнулась клюкой. Лена тогда заплакала от страха, но муж ее рассудительно сказал: «Показывать врачу надо, это ж не просто так. Это ж деменция, у моей тетки такое было перед смертью».

Но в деревне к врачу по такой ерунде ходить было не принято. Далековато, да и кого там слушать, этих городских в белых халатах, которые только таблетками травят. Решили справляться сами.

Вот так и началось: трое детей — Елена, Мария, Петр и их семьи вступили в долгую, изматывающую войну с собственной матерью, которая вдруг превратилась в неуправляемое, злое, непредсказуемое существо, не помнящее ни их имен, ни любви.

График составил Петр. Он считался главным, потому что мужик, а в деревне все важные решения за мужчинами. Петя справедливо рассудил: мать живет у каждого по два месяца — и у Лены, и у Маши, и у него самого. Петина жена Зинаида мужественно вздыхала и молча готовила место для свекрови в маленькой комнатке за печкой. Татьяна, третья дочь, инвалид с детства — полиомиелит скрутил её в три года, оставил одну ногу короче другой и руки слабые, как веники, — Татьяна в график не входила. Да кто ж на инвалида такое добро повесит? Она и себя-то едва обслуживает.

— Ну а чё, — говорил Петр, сидя за столом в своей кухне и обводя сестер тяжелым взглядом исподлобья. — По-честному, значица. Два месяца — и к следующему. Я ж не отмазываюсь, я тоже беру. Зина у меня баба справная, управится.

Зинаида в это время мыла посуду, согнувшись над тазом, и даже не обернулась. Её больные суставы уже тогда наливались глухой, ноющей болью по утрам, но кому какое дело? В деревне болезни — отговорки для ленивых.

— Ой, а Зина-то сама еле ходит, — заметила Маша, самая младшая из сестер и самая языкастая. — А ты сам-то чего? Мать мыть будешь, переодевать?

— Я мужик, — отрезал Петр. — Не мужицкое это дело. Я зарабатываю.

Зарабатывал он, правда, на своем разбитом УАЗике немного, но об этом вслух не говорили.

Так и пошло. Сначала Анна Петровна еще как-то держалась. Узнавала детей иногда, улыбалась сквозь мутную пелену в глазах, просила каши. Потом всё быстрее покатилась вниз. Начала есть всё подряд — сырое тесто, крупу из мешка, однажды Мария нашла её в коровнике с пучком сена во рту: «Жую, а ты чё привязалась, иди отсель, пока целая». Не спала сутками, бродила по избе, переставляла горшки, шептала что-то бессвязное, а потом могла рухнуть прямо на пол и продрыхнуть без просыпу три дня, и все вокруг ходили на цыпочках, боясь разбудить, потому что спящая она была хотя бы не опасной.

Убегала постоянно. Словно в ней включалась какая-то дикая, звериная программа: выжить, уйти, спрятаться. Дверь запрут — она в окно лезет, в одной рубахе, разбивая стекла. Через забор перелезает, в синяках и ссадинах, но счастливая, на свободе. Её ловили всей деревней. Соседка Тоня кричала: «Опять ваша мамка к пруду побегла, держите её!» — выбегали дети, взрослые. Приводили домой, мыли, переодевали, а она плевалась, кусалась, орала благим матом: «Убивают! Спасите, добрые люди, убивают!» Соседи уже привыкли, крестились и шли дальше по своим делам.

— Сколько можно, мама? — спрашивала Лена, вытирая слезы подолом фартука. — Мы ж тебе добра хотим, не чужие же.

— Какая я тебе мама? — шипела Анна Петровна, вцепившись в дверной косяк ногтями. — Ты — змея подколодная, дом мой отнять хочешь! Знаю я вас всех! Колька мне настоящий сын, он не бросит, он приедет, прогонит вас всех!

Она цеплялась за имя Николая как за последний якорь, хотя он приезжал всё реже. То работа, то дети болеют. Звонил по праздникам, говорил с матерью ласково, а мать плакала в трубку и жаловалась на деревенских, которые её морят голодом. Николай вздыхал, обещал разобраться, понимая, что мать уже не в себе. Но деньги продолжал слать исправно, и это позволяло ему спать спокойно.

Передавали бабушку из дома в дом как горячую картофелину. Каждый ждал конца своих двух месяцев со смешанным чувством облегчения и вины. К концу срока все ходили злые, задерганные, с красными глазами. у Анны Петровны была привычка среди ночи вставать и начинать колотить чем попало по батареям, чтобы «врагов разбудить». Внуки, пробовали помогать, но быстро сдавались — бабушка не давалась, орала на них матом, кидалась тарелками.

Однажды, когда бабушка жила у Петра и Зинаиды, случилось то, что заставило всех сесть и пересмотреть правила. Зинаида, у которой суставы распухли так, что она едва передвигалась, оставила свекровь в сенях — привязала за пояс к трубе, чтобы та не убежала, а сама пошла покормить кур. В сенях стоял старый колун с топором, про который все забыли. Анна Петровна, обнаружив себя привязанной, пришла в ярость такую, что, казалось, из ушей дым повалил. Она извивалась, грызла веревку — и, не догрызя, дотянулась до топора. Через десять минут Зинаида, вернувшись, увидела щепки на месте двери: Анна Петровна изрубила входную дверь и ушла в лес по холодной осенней слякоти, босиком, без платка.

Нашли её через три часа. Сидела на поваленной березе, закутанная в какой-то мешок, и пела пионерскую песню. Голос у неё был сильный, чистый, ни грамма старческой дребезжалки.

— Врагу не сдается наш гордый «Варяг»! — орала она в небо, и слезы текли по её морщинистым щекам от какой-то нечеловеческой, дикой радости.

С того дня решили: привязывать наглухо. И не в сенях, а в избе, на кровати, чтобы не добралась до орудий убийства.

— А как же в туалет? — робко спросила Мария.

— А никак, — отрезал Петр. — Пусть под себя ходит, не барыня. Переоденем.

И переодевали. Мать, уважаемую Анну Петровну, проработавшую всю жизнь в колхозе, награжденную грамотами, мать пятерых детей, — привязывали к кровати и оставляли в её собственном дерь.ме, потому что всем надо было работать, пахать, убирать, варить, стирать. Внуки, уже взрослые, отказывались подходить к бабушке, когда от неё воняло на всю избу. Они брезгливо зажимали носы и убегали.

И тогда маму забрала к себе Татьяна. Инвалид, которая сама передвигалась по стеночке. Только она мыла мать, переодевала, кормила с ложки, терпела её маты и плевки.

— Танька, ну зачем ты это делаешь? — спрашивала соседка, заходя проведать. — У тебя же сил нет, ты сама еле живая.

— А кто, если не я? — тихо отвечала Татьяна, выжимая тряпку над тазиком с коричневой водой. — Мамка же, жалко её. Не понимает она уже ничего, скотинкой стала. Господь все видит.

Господь, видимо, решил, что Татьяна уже достаточно настрадалась, и прибрал её к себе тихо, во сне. Она заснула вечером и не проснулась утром. А рядом, на кровати, привязанная, лежала Анна Петровна и равнодушно смотрела в потолок. Когда, через день, Петя с Зиной забеспокоились, что от Татьяны нет вестей, вошли и остолбенели. Татьяна лежала с открытыми глазами, холодная, серая, а мама громко материлась в пространство:

— Чего уставились? Развяжите, черти, я вам покажу, как мать родную мучить. Кольку моего позовите, он вас всех...

Она не поняла, что её дочь мертва. Или поняла, но ей было всё равно. К тому моменту Анны Петровны, которая любила своих детей, которая плакала на похоронах мужа, той Анны Петровны уже не существовало. Осталась только эта злая, вонючая оболочка, которая пела песни и кидалась кружками.

— Ну всё, — сказал Петр, выходя на крыльцо и закуривая дрожащими руками. — Всё. Хватит. Мы её больше не тянем. Коля пусть забирает.

— А он возьмет? — усомнилась Зина.

— А куда он денется? — Петр сплюнул в крапиву. — Скажем — или её к себе забираешь, или не брат ты нам больше. Он у нас там городской, денежный, пусть решает.

Коля, когда ему позвонили, заговорил своим спокойным, рассудительным голосом, от которого у сестер и Пети внутри всё закипало.

— Ну как я её заберу? У меня двушка, две девочки, жена работает, я работаю. Куда я её положу? Вы там в деревне, у вас простор, а у нас закуток. Нет, это не вариант.

— А нам плевать, — рявкнула Маша в трубку. — Мы несколько лет с ней мучаемся. Мы все, и Петя, и Зина. Даже Таня пыталась и не сдюжила. Ты почему на похороны сестры не приехал? Ты раз в год приезжаешь. Теперь твоя очередь. Мы маму к тебе привезем.

— Не надо никуда везти, — отрезал Коля и бросил трубку.

Через три дня он открыл дверь своей городской квартиры, чтобы идти на работу, и увидел мать. Привязанную к старому стулу, в грязной телогрейке, с рассыпанными седыми волосами и безумными глазами. Рядом стоял узел с ее вещами. На двери висела записка, приколотая канцелярской кнопкой: «Коля, мы больше не можем. Она и твоя мама тоже».

Он постоял с минуту, глядя, как мать вертит головой и не понимает, где находится. Она не узнала его. Она вообще никого не узнавала, но взгляд её вдруг прояснился на секунду, и она прошепелявила:

— Колька? Ты ли это? Сынок?

— Здравствуй, мама, — сказал он глухо и начал развязывать узлы на веревках. — Заходи, раз привезли.

— Ой, — оживилась Анна Петровна и тут же забыла, кого только что назвала по имени. — А ты кто такой? Убирайся отсюда, я милицию позову! Не велено чужих пущать!

Заносили её в квартиру прямо на стуле. Распутывать на лестничной клетке было некогда, да и боязно — вырвется, убежит, ищи её потом по всему городу. Жена Николая, Раиса, увидела свекровь на стуле, грязную, орущую, и тихо привалилась к косяку.

— Рая, — сказал Николай, не глядя на жену, — надо её помыть и в комнату положить. Старшую дочку в кухню переселим, младшую с нами.

— А на работу я как пойду? — тихо спросила Раиса.

— Уволишься, — отрезал муж. — Временно. Потом разберемся.

И Раиса уволилась. Проработавшая пятнадцать лет бухгалтером на заводе, грамотная, уважаемая — бросила всё, потому что муж вынес вердикт, и спорить с ним было бесполезно. Николай вообще не терпел возражений — он теперь был начальником отдела, привык отдавать приказы и требовать исполнения.

Два года. Два года Раиса мучилась со свекровью, а её дочери — Оля, пятнадцати лет, и Лена, двенадцати — мучались вместе с ней. Двушка, сорок пять квадратов, пять человек, из которых один — буйная старуха, запертая в дальней комнате на замок.

— Мама, — шепотом спрашивала Оля. — А когда бабушка отсюда уедет?

— Никогда, — отвечала Раиса. — Никогда, доченька.

— Но так нельзя, — напирала Оля, и в её голосе звенело что-то взрослое. — Она орет по ночам, весь подъезд нас ненавидит. Ленка боится к ней заходить. А вчера она... она скинула штаны и на пол...

— Замолчи, — сказала Раиса. — Пожалуйста, Оля, замолчи. Я сама знаю. Я это всё убираю.

Анна Петровна в городе расцвела. В том смысле, что её буйство достигло невиданных масштабов. В деревне была хоть какая-то свобода: сбежала — ну побродит по лесу, найдут. В городе же каждый побег грозил трагедией: то она выходила на оживленную магистраль, то пыталась залезть в чужую машину, то заходила в чужой подъезд и не могла выйти. Раиса приспособилась блокировать дверь, но женщина научилась отжимать пластиковое окно — и однажды её сняли с пожарной лестницы на пятом этаже в одном памперсе. Соседи писали жалобы в полицию, в соцзащиту, в жилконтору. Николай ходил красный от стыда и злости.

— Ты за ней не смотришь, — орал он жене. — Я на работе пашу, а ты хоть бы проследила.

— Я не сплю по трое суток, Коля, — устало отвечала Раиса, и под её глазами лежали синие тени, как синяки. — Она ночью не спит. Она стучит в стену, она поет, она требует, чтобы её развязали. У меня сердце уже шалит.

— Какое сердце, ты просто ленивая, — отмахивался муж.

Раиса мыла свекровь каждый день, потому что та уже не контролировала ни мочевой пузырь, ни кишечник. Анна Петровна при этом плевалась, кусалась, царапалась и поливала невестку таким матом, что у Раисы уши вяли. Она рассказывала соседкам по телефону, задыхаясь от слез:

— Она меня ... называет, тёткой, понимаешь? «Эй, тётка, иди сюда, ... твою мать, ты мне простыни ... поменяй». А Коля говорит: ты её не так кормишь, ты её обижаешь, она потому и злая.

— А сам-то он? — возмущалась соседка.

— А он на работе. Он с ней не сидит. Подходит, говорит: «Здравствуй, мама», а она в него тапком. И уходит. А мне деваться некуда.

Девочки, Оля и Лена, стали молчаливыми и замкнутыми. Лена боялась даже дышать громко, чтобы бабушка не услышала и не начала орать из своей комнаты. Оля, старшая, взяла на себя защиту сестры и старалась всегда быть между Леной и дверью в бабушкину комнату. По ночам она слышала, как мама плачет, и в её голове зрели мысли, от которых ей было стыдно, но поделать с собой она ничего не могла.

— Слушай, — шептала она сестре. — Если насыпать в чай клопомор, она заснет и не проснется...

— Как, не проснется? — испуганно переспрашивала Лена.

— Ну, умрет, — жестко говорила Оля. — И всё. И мама перестанет плакать. И мы будем жить нормально.

— А нас посадят в тюрьму? — шептала Лена.

— Если никто не узнает, то нет, — рассуждала Оля. Старшая, умная, циничная не по годам. — Ей же много лет, мало ли, сердце. Никто не узнает.

Они не сделали этого. Не придумали где взять клопомор, не хватило духу. Но сам факт, что девочки — тихие, хорошие девочки из приличной семьи — дошли в своих разговорах до такого, говорит о многом.

Через два года Раису положили в областную больницу с подозрением на рак. Диагноз подтвердился — четвертая стадия, метастазы по всему организму. Она не жаловалась никогда, и в женскую консультацию некогда было заглянуть. А когда пошла, было уже поздно.

Николай метался по городу как угорелый. Он попытался нанять сиделку — пришла тетка лет пятидесяти, посмотрела на Анну Петровну, которая в тот момент орала песню и кидалась в стены собственными фекалиями, и ушла, не попрощавшись. Пришла вторая — дорогая, с медицинским образованием — попросила тройную плату. Николай задумался. Вдруг глянул на дочерей и решил, что девочки достаточно большие.

— Сам ухаживай, — сказала старшая Оля отцу, глядя на него взрослыми, злыми глазами. — Мы с Леной в школу ходим. Мама в больнице. Ты остался. Вот и ухаживай.

— А работа? — взвился Николай.

— А мамина работа? — спросила Оля. — У мамы тоже работа была. Ты сказал — увольняйся. Она уволилась. И теперь она в онкологии.

Николай замолчал, потому что сказать ему было нечего. Он ходил вокруг матери, как вокруг бомбы с часовым механизмом, — подойти боялся, оставить не мог, закрывал дверь на ключ и слышал, как она там колотится, и соседи снизу стучали шваброй в потолок.

И тогда он сделал то, что должен был сделать несколько лет назад — когда мать только начала «чудить», когда Татьяна, бедная Татьяна, еще была жива и мыла свою мамку ценой собственного здоровья. Он поехал в психоневрологический интернат в Биргильдах, поговорил с главврачом и повез Анну Петровну туда оформлять.

Бабушку завернули в плед, погрузили в машину. Она отбивалась, плевалась, вырвала прядь волос у Оли, которая помогала её заносить в машину.

— Прощай, бабушка, — сказала Оля без капли жалости.

Интернат был страшным — длинные коридоры, пахнущие хлоркой и старым телом, койки в три ряда в палатах, санитарки с лицами каторжниц. Но там давали галоперидол — и Анна Петровна, впервые за много лет, успокоилась. Она сидела у окна, бессмысленно глядя в него, и изредка беззвучно открывала рот, будто пела.

Родичи из деревни звонили Николаю раз в полгода, интересовались, как мать. Услышав, что в интернате, одобрительно мычали: «Ну вот и правильно, а то мы тут столько лет...» И никто не вспомнил Татьяну, которая лежала на деревенском кладбище, с венком из пластиковых цветов. Никто не пожалел ее.

Раиса умерла через полгода после того, как свекровь отправили в интернат. Она лежала в больнице, худая и прозрачная, и повторяла дочкам: «Только бабушку не возвращайте... не разрешайте папе...» Она ненавидела свекровь лютой, животной ненавистью, к которой примешивалось чувство вины, от которого она задыхалась в последние недели. Оля держала мать за руку и кивала, а потом выходила в коридор и плакала.

Николай женился снова через полтора года. Женщина была молодая, с ребенком, и Оле пришлось съехать в общагу, потому что в двушке стало тесно. Она съехала с удовольствием — от отца, от памяти о бабушке, от запаха, который, казалось, въелся в обои намертво.

Анна Петровна прожила в Биргильдах еще четыре года. Умерла она тихо — во сне, как и Татьяна, причем в ту же ночь, с разницей в три года. Санитарка, обнаружившая её утром, равнодушно дернула за край простыни, чтобы прикрыть лицо, и пошла заполнять бумаги. Тело отправили в морг, потом в деревню, на кладбище, где похоронили рядом с Татьяной.

Из деревенских на похоронах были все — и Елена, и Мария, и Петр с Зинаидой, которая передвигалась теперь только с палочкой. Стояли у свежего холмика, крестились, вздыхали:

— Царствие небесное, мама, прости нас, грешных.

— А чего нас прощать? — вдруг сказала Маша, глядя исподлобья. — Мы ж за ней ходили, сколько могли. Не мы её в интернат сдали. Колька сдал, любимчик ее.

Николая на похоронах не было. Новая жена сказала, что у ребенка температура, и он не поехал. Прислал деньги на поминки, и все решили, что этого достаточно.
**********

Оля, которой теперь уже под сорок, иногда рассказывает эту историю за бутылкой вина своим близким подругам. Она стала психологом. Своих детей у неё нет, и не хочет. Говорит: «А вдруг и со мной такое случится? У меня просто не будет ребенка, который должен будет меня сторожить и мыть, когда я превращусь в овощ. Я лучше сама заранее...» — и она не договаривает, но все понимают.

— Я теток не видела тридцать лет, — говорит она, и голос её становится глухим, почти безразличным. — И дядьку Петра не видела. Они мне никто. Даже узнавать не хочу, живы они или нет.

Она молчит, смотрит в свой бокал, где красное вино плещется как кровь.

— Знаете, что самое страшное? — говорит она потом. — Самое страшное, что я бабушку любила. Настоящую. Которая пирожки пекла и сказки рассказывала. А ту, другую, я ненавидела. И себя за эту ненависть ненавидела. И маму свою — за то, что не сбежала от всего этого. И отца — за то, что он привел её в наш дом. И сестру — за то, что она слишком маленькая и я должна её защищать, а у меня сил нет. И Бога — за то, что он придумал такие болезни. И никто мне не сказал тогда: это не ты виновата, это болезнь. Никто не пришел и не помог. Просто оставили нас. Будто привязали к стулу и оставили у двери.

Она осушает бокал и смотрит в окно, на серый городской пейзаж.