Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Ирина Ас.

Я тебя прокляну, дочь, если не приедешь.

Ольга бросила трубку и посмотрела на погасший экран телефона, на котором еще минуту назад высвечивалось «Мама». Не то чтобы она обдуманно нажала отбой, просто пальцы сами сделали это движение, когда нервный тик под левым глазом перешел в мелкую дрожь.
Сначала она сбросила звонок, потом отключила звук, потом, подумав секунду, вообще вытащила сим-карту и положила ее в ящик комода, туда, где лежали батарейки и сломанные наушники. «Не звони больше, мать», — прошептала она в пустоту однокомнатной квартиры, где у нее была какая-никакая жизнь и где, черт возьми, пахло кофе и чистыми вещами, а не мочой, перегаром и лекарствами. Всё это безобразие длилось уже полтора года, если отсчитывать с того момента, как сожитель матери, запойный мужик по имени Толик, наконец-то склеил ласты. Ольга помнила тот звонок до сих пор с каким-то омерзительным облегчением. Мать — Надежда, тогда еще не ныла. Она сказала сухо: «Толька помер. Приезжай, помоги похоронить». Оля поехала. Потратила свои деньги на гр

Ольга бросила трубку и посмотрела на погасший экран телефона, на котором еще минуту назад высвечивалось «Мама». Не то чтобы она обдуманно нажала отбой, просто пальцы сами сделали это движение, когда нервный тик под левым глазом перешел в мелкую дрожь.
Сначала она сбросила звонок, потом отключила звук, потом, подумав секунду, вообще вытащила сим-карту и положила ее в ящик комода, туда, где лежали батарейки и сломанные наушники. «Не звони больше, мать», — прошептала она в пустоту однокомнатной квартиры, где у нее была какая-никакая жизнь и где, черт возьми, пахло кофе и чистыми вещами, а не мочой, перегаром и лекарствами.

Всё это безобразие длилось уже полтора года, если отсчитывать с того момента, как сожитель матери, запойный мужик по имени Толик, наконец-то склеил ласты. Ольга помнила тот звонок до сих пор с каким-то омерзительным облегчением. Мать — Надежда, тогда еще не ныла. Она сказала сухо: «Толька помер. Приезжай, помоги похоронить».

Оля поехала. Потратила свои деньги на гроб, на поминки. И уехала через два дня, потому что находиться в том доме было физически невозможно. Дом — это громко сказано. Хибарка, которую мать с Толиком превратили в ночлежку для двух опустившихся алкоголиков. Стены в желтых разводах, кухня с отломанной дверцей духовки, и сладковато-кислый запах въевшийся в обои.

Но тогда, полтора года назад, казалось, начался «светлый» период. Мать, оставшись одна, вдруг вспомнила, что у неё есть дочь.
«Оля, доченька, — голос в трубке стал воркующим, — я так скучаю, ты даже не представляешь. Я переживаю за тебя, там одна в городе, вся в работе».

Ольга слушала, поджав губы. Ей было тридцать. Она не «одна в городе», у неё работа и пара подруг, с которыми она раз в месяц пила вино и болтала. Но мать выстраивала картинку: брошенная старушка и неблагодарная дочь.

Год они продержались в таком режиме. Оля натягивала на лицо улыбку, раз в два месяца в пятницу, садилась на поезд и тряслась четыре часа к этому чертовому городу, где её встречала мать — еще бодрая, еще работавшая учетчицей на складе. Оля привозила продукты, мыла посуду, затыкала нос, когда открывала холодильник, и, ссылаясь на усталость и раннюю электричку, сбегала. Она не могла там спать. Однажды попробовала переночевать, но разбудила духота и скрип половиц, похожий на стон. Она сидела на скрипучем диване до утра, гладила кошку, похожую на скелет, и думала: «Что я здесь делаю? У меня нет к ней чувств. Вообще».

Надежда, впрочем, чувств тоже не проявляла, кроме дежурной заботы издалека. Но когда Толик был жив, она звонила раз в две недели, говорила: «Привет, как дела? Ну ладно, пока», — и вешала трубку. Ей было весело. Она «тащила на себе мужика», как любила говорить, но по факту они просто пили. Каждый вечер, каждые выходные. Она, якобы, «примерная», с корочкой о высшем образовании, работающая с утра до трех, а потом бегущая в магазин за водкой, потому что «Толик устал».

Оля помнила случай, как приехала три года назад и они не открывали дверь полчаса. Потом выползли оба, красные, с мутными глазами. «Ой, Оля, ты? А мы кино смотрели», — врала мать, откровенно икая. Ольга тогда развернулась и уехала сразу, даже не заходя. И правильно сделала.

Но сейчас, в последние полгода, треш перешел грань разумного. Все началось с того, что мать упала на складе. Просто взяла и рухнула, ноги перестали держать. Зрение тоже падало. Врачи сказали на фоне многолетнего токсического поражения печени и нервной системы. «Диабет, — вещала мать по телефону, всхлипывая, — мне грозит слепота. Оля, я инвалид, ты что, бросишь меня?»

И понеслось. Больница, выписка, снова больница. Четыре госпитализации за полгода. Каждый раз — звонок Оле на работу: «Дочка, приезжай, забери меня, тут кормят как собак».

Оля брала отгулы, которые ей уже не оплачивали, мчалась. Привозила мать в ее дом, а там разруха. За то время, пока женщина с Толиком развлекались, дом обветшал окончательно. Текла крыша, плесень в углах, унитаз держался на честном слове и изоленте. Холодильник пустой, в раковине налет, батареи еле греют. Оля в таких условиях не просто жить не могла, а появляться не хотела. Она же всю жизнь пахала. Встает в шесть, едет через весь город, работает с мужиками, которые матерятся как сапожники, выкручивается, копит. У неё нет привычки деградировать. А эти пропили всё.

Последняя капля, превратившая Ольгу, по её собственному определению, в тварь, случилась в среду.

— Ты должна переехать ко мне, — заявила Надежда не спрашивая, а утверждая, когда Оля привезла ей пакет с гречкой и тушенкой. — У меня глаза совсем не видят, ноги не ходят, я одна умру тут. А ты дочь, это твой долг.

— Мам, у меня работа, — устало сказала Оля, ставя пакет на грязный стол, от которого хотелось отвернуться. — Если я перееду сюда, я работу брошу. На что мы жить будем? На твои пять тысяч?

— Продавай свою квартиру! — рявкнула мать. — Перебирайся ко мне, полы мой, суп вари. Или ты меня в дом престарелых сдать хочешь, тварь такая?

— Мою квартиру? — голос Оля задрожал от бешенства. — Я на нее восемь лет копила. Я не ела нормально, чтобы ее купить. Да и вообще, почему я должна сюда переезжать? Ты понимаешь, что у меня своя жизнь?

— А у меня нет жизни? — заорала Надежда, и в этот момент Ольга увидела, как мать меняется. Она орала и притворное благодушие слетело в один миг. — Я тебя, дуру, рожала, на ноги ставила! Теперь твоя очередь.

Ольга тогда ничего не ответила. Вышла на улицу, вдохнула воздух, который в этом городе всегда чуточку пах гарью, и села на лавочку. Курить она бросила два года назад, но сейчас захотелось курить сигарету за сигаретой, до тошноты. В голове крутилось: «Она права. Я тварь. Я не хочу о ней заботиться. Я не хочу жить в этой конуре».

Но самое мерзкое началось потом. Мать взяла тактику осады. Каждый день — по десять звонков. Сначала жалобные: «Олечка, я упала, не могу встать». Потом истеричные: «Ты слышишь, я тебя прокляну, су.ка, если не приедешь!». Потом подключилась тяжелая артиллерия в лице знакомых из родного города.

Сначала соседка из дома напротив написала сообщение: «Позор на твою голову. Мать у тебя одна, а ты забыла, кто тебя родил». Ольга прочитала, скопировала скрин и ничего не ответила. Потом позвонила «подруга матери» тетя Люда. Такая же алкоголичка с лицом, похожим на печеное яблоко. Она заорала в трубку: «Ты чё, Оля, охренела? Твоя мать там одна лежит! Я зашла, а она не вставала трое суток. Ты же дочь».

Оля тогда сорвалась:

— Теть Люд, тебе ли меня поучать! Ты у сына деньги на опохмел стырила, помнишь? Вы там все «в гробу видали» детей своих, когда пили, а теперь вдруг «мать святая»? Не лезь!

Тетя Люда обиделась, бросила трубку, и через час мать звонила уже с новым воплем: «Ты ещё и Людку оскорбила! Да кто ты такая? Она мне хлеб приносит, пока ты голодом моришь!».

Ольга поехала. В пятницу вечером села в электричку, потому что хотела покончить с этим раз и навсегда.

Она приехала в одиннадцать вечера. Дверь была не заперта, мать давно перестала закрываться, боялась, что упадет и не откроет. Ольга вошла, и её вывернуло наизнанку от запаха. На кухне гора посуды, на полу какие-то тряпки, в углу комнаты судно, которое не выносили, видимо, дня три. Мать лежала на кровати, укрытая одеялом, и, когда Ольга включила свет, она посмотрела на дочь с ненавистью.

— А-а-а, неблагодарная явилась, — протянула Надежда с таким выражением, будто перед ней стоял враг. — Пришла на труп посмотреть?

— Не начинай, мам, — глухо сказала Оля, доставая из сумки влажные салфетки и начиная вытирать стол. — Я приехала поговорить.

— Какие разговоры с тварью? — мать села, свесив ноги. У неё были больные, отекшие ноги, и она специально пальцами шевелила, демонстрируя ужас. — Ты посмотри, до чего дожила. Родила дочь, а дочь в глаза плюет.

— Я в глаза не плюю, — Оля бросила салфетку и села на табуретку напротив. — Я тебе сейчас скажу, а ты слушай и запоминай. Первое: я не переезжаю сюда. У меня работа, квартира, и я ее не брошу. Второе: я могу помогать тебе материально. До пяти тысяч в месяц, не больше. Третье: ты можешь продать эту халупу. Да, это будет сложно, да, она стоит копейки, но можно собрать документы, продать и переехать в дом престарелых. Или купить маленькую комнату в общежитии. Но я не сиделка.

Мать молчала. Потом вдруг лицо её исказила такая гримаса ненависти, что Ольга на секунду испугалась — не кинется ли. Но Петровна не кинулась. Она заговорила тихо, с присвистом, как змея:

— Продать халупу, значит? Не помнишь уже, как у меня на шее висла, пока мелкая была! Я тебя кормила, одевала. А теперь — «продай халупу». Да пошла ты, тварь. Вон отсюда, вон!

— Кормила? — голос Ольги сорвался на хрип. — Мать, ты меня когда кормила последний раз? Я с шестнадцати лет работала. Сама себе трусы покупала с первой зарплаты. А ты с Толиком водку жрала. Ты помнишь, как я училась? Ты даже на автобус мне не дала ни разу! И вот теперь, когда ты всё прожрала и пропила, ты требуешь, чтобы я пришла и подтирала тебя?

— Ах ты сука! — заорала мать. — Да чтоб ты сдохла! Чтоб тебя никто не пожалел! Я тебя проклинаю!

— А мне насрать на твои проклятия, — сказала Оля спокойно, встала, вытерла руки о джинсы. — Если бы они работали, ты бы давно уже на том свете была с таким характером.

Она вышла в коридор, достала из сумки две пятитысячные купюры, положила на тумбочку. Сверху листок бумаги, на котором написала номер соцслужбы. Достала из пакета продукты — хлеб, масло, молоко, пару банок тушенки, поставила в пустой холодильник. И уехала.

В электричке сдерживалась, чтобы не заплакать. Внутри была обида на всю эту ситуацию. Она вспомнила, как в детстве мать забывала забрать её из садика — приходила под ночь, пьяная, с Толиком, который гоготал. Вспомнила, как в школе учителя жалели ее, потому что мама ни разу не появилась ни на одном родительском собрании.
А сейчас, когда она бросила больную мать одну, совесть грызла её, грызла мерзко, как крыса. Но в тот же момент внутри звучал другой голос: «Ты не обязана. Она сама выбрала так жить».

Через два дня началась осада. Знакомые матери, которых Надежда, надо отдать ей должное, мобилизовала с невероятной скоростью, устроили форменную облаву. Сначала звонил Валера, бывший собутыльник, и орал:

— Ну ты и мразь, Ольга! Мать бросила! Да я в полицию заявление накатаю, за неоказание помощи!

— Пиши в полицию, Валера, — парировала Ольга, — только сначала вспомни, как ты её из общаги выгонял, когда она тебе мешала. Ты вообще кто такой, чтобы морали читать?

— Я человек! — не сдавался Валера. — Я всегда Наде помогал!

— Да ты её пинками выгонял. Отвали, Валера.

Потом позвонила какая-то Рая, с которой мать когда-то работала на складе. Рая была интеллигентная, в очках, и говорила мягко, как учительница:

— Олечка, я понимаю, вам тяжело. Но мама ваша одна, больная. Я была у неё вчера — она плакала, звала вас. Неужели вы не можете приехать?

— Рая Ивановна, с уважением, — ответила Ольга, сжимая телефон, — вы знаете, сколько лет она меня не звала? Она меня видела два раза в год, потому что ей было некогда, они с мужиком бухали. А теперь вдруг «доченька, спаси». Я не могу приехать, у меня работа. Если вы такая добрая, заберите её к себе. У вас дом, огород, вы на пенсии.

Рая Ивановна обиделась, положила трубку со словами: «Какая же вы черствая». Оля хотела перезвонить и объясниться, но поняла, что бесполезно.

Самое тяжелое случилось в воскресенье. Мать позвонила сама. Голос был смиренный и такой фальшивый, что Ольга почувствовала, как её замутило.

— Оленька, — пропела Надежда, — прости меня, глупую, я на тебя наорала. Сама не знаю, что нашло. Я ведь люблю тебя. Просто страшно мне помирать одной. Ты приедь, хоть на денек. Я суп сварю. Помнишь, ты маленькая любила мой суп с лапшой?

Ольга молчала. Она помнила этот суп. Мутная вода с лапшой, где плавали куски тощей курицы. И помнила, как мать готовила его раз в месяц, когда была трезвая, а всё остальное время кормила её бутербродами.

— Мать, прекрати, — сказала она устало. — Какой суп? Ты суп десять лет не варила. Не притворяйся.

— Ты злая, — моментально сменила пластинку Надежда. — Бог тебя накажет. Ты своих детей заведешь и они тебя так же бросят. Это карма, запомни.

— Детей у меня нет, — отрезала Оля. — И не будет, потому что я с такими родственниками, как ты, детей рожать нельзя.

Она повесила трубку, и тут же пришло смс с угрозами от неизвестного номера: . Ольга прочитала, удалила, заблокировала номер. Под вечер позвонил какой-то мужик и сказал, что приедет к ней на работу. Ольга ответила, не повышая голоса:

— Приезжайте. Я работаю в «Автоплюсе» на Ленина, 15. Приходите в понедельник утром, буду ждать.

Трубку положили.

К вечеру понедельника Ольга вымоталась до состояния, когда внутри уже пусто, как в выжженной степи. Она сидела на работе, перебирала накладные, мимо проходил начальник, Николай Петрович, который услышал её разговор с очередным «доброжелателем».

— Чего расклеилась? Что случилось? — спросил он, наливая ей чай в пластиковый стаканчик.

— Не расклеилась, — шмыгнула носом Ольга. — Мать там больная, знакомые её звонят, проклинают за то, что я не переезжаю к ней в трущобы. Совесть грызёт. Сама себя считаю последней мразью. Но не могу, не могу я туда. Если перееду, через год сама сойду с ума или сопьюсь.

Николай Петрович помолчал, почесал подбородок и сказал просто:

— Слушай, Ольга. Я свою мать похоронил год назад. Она меня из дома в шестнадцать лет выгнала, потому что я хотел в ПТУ поступить, а она хотела, чтобы я на заводе горбатился и деньги ей отдавал. А потом, когда она раком заболела, я приехал. Деньги дал, но жить с ней не остался. Ты пойми: ты не обязана прыгать в ту же яму, куда она упала. Она взрослый человек. А твой выбор, жить своей жизнью.

— А совесть? — тихо спросила Ольга.

— А совесть, — усмехнулся Коля, — это штука, которой манипулируют. Если она сейчас умрет одна, виновата в этом она сама, а не ты. Ты ей помогаешь материально? Помогаешь. Ей нужна бесплатная сиделка, рабыня, чтоб подтирала и терпела её характер. Так не пляши под её дудку. Прогнешься, будешь жалеть не об ней, а о себе.

Оля не ответила. Дома она вытащила сим-карту, после очередного звонка матери. Вставила новую, то купила по дороге. Мать и ее знакомые теперь не дозвонятся.

Когда вечером она легла спать, то закрыв глаза представила себя в том доме. В духоте, в плесени, с криками матери. Увидела, как её затягивает эта трясина, как знакомые мамины мотают её нервы, как она постепенно перестает быть Олей, а превращается в придаток, обслуживающий чужую старость.

И подумала: «Пусть я тварь. Но я живая тварь. Я не дам себя сожрать».

Совесть не замолчала. Она осталась где-то под ложечкой, точила тихонько, особенно по ночам, когда слышала, как ветер завывает за окном. Но теперь Оля знала одно: если она сдастся, она умрёт не физически, а как личность. А мать... мать не умрёт. Такие, как Надежда, живут долго, истекая ядом и находя себе новых «Толиков».

А в другом городе, в просевшем доме, где воняло мочой и лекарствами, Надежда держала в руках телефон, нажимала на вызов пятьдесят седьмой раз подряд и, когда слышала «абонент недоступен», сплевывала на пол.

Через три недели Оля вставила старую симку. Триста тридцать восемь пропущенных. Двадцать четыре сообщения. В основном с проклятиями. Последнее, присланное с чужого номера, было коротким: «Маму твою скорая забрала. Лежит в больнице, вся в пролежнях. Приезжай, пока не поздно».

Ольга посмотрела на экран минуту, потом перевела пять тысяч рублей на номер матери и вытащила симку навсегда. Потому что больше дать она не могла. Ни денег, ни себя.

И пусть весь мир называет её тварью.